Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
немного раздосадованно. Быть
может, дело, на его взгляд, продвигается недостаточно быстро. Но вместе с
тем в его лице есть что-то довольное, что-то радостное, может быть, от того,
что тут как-никак совершается повседневная работа, что скоро она будет
закончена и можно будет идти отдыхать. Он не испытывает ненависти к евреям.
Он не...
-- Скажите, это были вы? Это вы сидели на том выступе и...
Он остановил машину. Он был бледен как мел, и пятно на его виске
горело.
-- Вон отсюда!
Я вылез. Он развернулся так, что мне пришлось отпрыгнуть в сторону. Я
слышал рев машины еще за несколькими поворотами. Потом стало тихо.
Я поднимался по дороге в гору. Ни одна машина не обгоняла меня, ни одна
не двигалась мне навстречу. Я слышал щебет птиц, шум ветра в деревьях и
иногда журчание ручья. Я дышал избавленно. Через четверть часа я был у
концлагеря.
15
Недавно я еще раз съездил туда. Была зима, ясный, холодный день. За
Ширмеком лес был занесен снегом -- припудренные белым деревья и белая
заснеженная земля. Территория концлагеря, удлиненное прямоугольное
пространство на покатой горной террасе с широким видом, открывающимся на
Вогезы, белым полотном лежала в ярком свете солнца. Серо-голубая окраска
двух- и трехэтажных сторожевых вышек и одноэтажных бараков приветливо
контрастировала со снегом. Естественно, там были обитые проволочной сеткой
ворота с надписью "Концентрационный лагерь Штрутхоф-Нацвейлер" и двойной ряд
колючей проволоки, опоясывающий лагерь. Однако земля между сохранившимися
бараками, на которой они некогда стояли в тесном соседстве друг с другом, не
выдавала больше из-под своего сверкающего снежного покрывала никаких примет
бывшего лагеря. Это мог бы быть удобный склон для катания на санках для
детей, которые проводят здесь в симпатичных бараках с приветливыми,
перехваченными рейками окошками зимние каникулы и которых мамы вот-вот
выйдут звать домой на пирог с горячим шоколадом.
Лагерь был закрыт. Я бродил вокруг него по снегу и замочил себе ноги.
Мне была хорошо видна вся территория и я вспоминал, как тогда, во время
своего первого приезда сюда, я ходил вверх-вниз по ступеням, проложенным
между фундаментными стенами снесенных бараков. Я помнил печи крематория,
которые нам показали тогда в одном из бараков, а также то, что в другом из
них располагались камеры карцера. Я помнил свою тогдашнюю безуспешную
попытку конкретно представить себе действующий лагерь со всеми его
заключенными, солдатами-охранниками, ужасами и страданиями. Я в самом деле
попробовал сделать это, посмотрел на один из бараков, закрыл глаза и начал
ставить в своем воображении барак к бараку. Я замерил размеры барака,
высчитал с помощью проспекта число заключенных, находившихся в каждом из
них, и представил себе царившую там тесноту. Я узнал, что ступени между
бараками служили одновременно местом построения заключенных, и, переводя
взгляд по территории лагеря снизу вверх, заполнил их рядами спин. Но все
было тщетно, и во мне поднялось жалкое, постыдное чувство своей
несостоятельности. На обратном пути, ниже по склону, я обнаружил маленький,
расположенный напротив местного ресторана домик, который, судя по поясняющей
табличке, служил раньше газовой камерой. Его стены были выкрашены в белый
цвет, двери и окна были обрамлены рамами из песчаника и он мог бы спокойно
быть каким-нибудь сараем или амбаром, или домом, в котором жила прислуга. Он
тоже оказался закрыт, и я не помню, чтобы мне в той мой первый раз удалось
побывать в нем. Я не вылез из машины. Я некоторое время сидел, не выключая
мотора, и просто смотрел. Потом я поехал дальше.
Сначала я не решался кружить на пути домой по деревням Эльзаса и искать
ресторан, в котором можно было бы пообедать. Но эта нерешительность исходила
не из подлинного ощущения, а из рассуждений о том, как следует чувствовать
себя после посещения концентрационного лагеря. Я сам это заметил, пожал
плечами и нашел в одной из деревушек на склоне Вогезов ресторан "Маленький
гарсон". С места за столиком, где я сидел, мне открывался вид на
простирающуюся внизу равнину. "Парнишка" называла меня Ханна...
Во время своего первого приезда в Штрутхоф я бродил по территории
концлагеря, пока он не закрылся. После этого я сел у памятника, который
стоит над лагерем, и стал смотреть на его территорию сверху. В себя я ощущал
огромную пустоту, как будто я искал зрительных впечатлений не внизу перед
собой, а в самом себе и вынужден был констатировать, что там мне ничего не
найти.
Потом стемнело. Мне пришлось ждать около часа, пока меня не подобрал
грузовик, в кузове которого я доехал до ближайшей деревни, отказавшись от
мысли отправиться в обратный путь еще тем же вечером. Я нашел дешевую
комнату в деревенской гостинице и получил на ужин в ресторанчике при ней
худой антрекот с картошкой фри и зеленым горошком.
За соседним столиком с шумом играли в карты четверо мужчин. Открылась
дверь, и внутрь без слова приветствия вошел приземистый старик. На нем были
шорты и вместо одной ноги у него была деревяшка. У стойки он заказал пиво. К
соседнему столику он повернулся спиной и своим чересчур большим лысым
черепом. Картежники оставили карты, запустили пальцы в пепельницы, вытащили
из них окурки и один за одним стали швырять их в старика, целясь ему прямо в
череп. Тот махал руками позади своей головы, словно отгоняя назойливых мух.
Хозяин поставил перед ним пиво. Никто ничего не говорил.
Я не выдержал, вскочил и подошел к соседнему столику. "Немедленно
прекратите!" Я дрожал от возмущения. В тот же момент старик, припрыгивая,
заковылял к нам, стал по пути возиться со своей деревянной ногой, пока она
неожиданно не оказалась у него в руках, с грохотом ударил ей по столу, так,
что на нем затанцевали стаканы с пепельницами, и опустился на свободный
стул. При этом он визгливо смеялся своим беззубым ртом, и остальные смеялись
вместе с ним раскатистым пивным смехом. "Немедленно прекратите", -- смеялись
они и показывали на меня, -- "немедленно прекратите".
Ночью вокруг дома шумел ветер. Мне не было холодно, и завывания ветра,
треск дерева рядом с окном и периодическое постукивание одной ставни были не
такими громкими, чтобы по этой причине я не мог спать. Однако на душе у меня
делалось все неспокойнее, пока я не начал дрожать всем телом. Мной овладел
страх, не страх в ожидании чего-то недоброго, а страх как телесное
самочувствие. Я лежал, прислушивался к ветру, чувствовал облегчение, когда
он становился слабее и тише, боялся его нового нарастания и не знал, как я
смогу следующим утром встать, поехать автостопом домой, продолжить учебу в
университете и иметь в один прекрасный день профессию, жену и детей.
Я хотел понять и вместе с тем осудить преступление Ханны. Но для этого
оно было слишком ужасным. Когда я пытался понять его, у меня возникало
чувство, что я не могу больше осудить его так, как оно, по сути дела, должно
было быть осуждено. Когда я осуждал его так, как оно должно было быть
осуждено, во мне не оставалось места для понимания. Но одновременно с этим я
хотел понять Ханну; не понять ее означало снова предать ее. Я никак не мог
справиться с этой дилеммой. Я хотел проявить себя как в одном, так и в
другом: в понимании и в осуждении. Но и то и другое вместе было невозможно.
Следующий день был снова замечательным летним днем. Попутные машины
ловились легко и через несколько часов я был в своем городе. Я ходил по нему
так, будто давно в нем не был; улицы, дома и люди были мне чужими. Однако
чуждый мир концлагерей не придвинулся ко мне от этого ближе. Мои впечатления
от Штрутхофа присоединились к тем немногим картинам Освенцима, Биркенау и
Берген-Бельзена, которые уже имелись во мне, и застыли вместе с ними.
16
Потом я все-таки пошел к председательствующему судье. Пойти к Ханне у
меня не получилось. Но и вынести бездействия я тоже не мог.
Почему у меня не получилось поговорить с Ханной? Она бросила меня,
ввела меня в заблуждение, была не той, кого я видел в ней, или не той, какой
я делал ее в своих фантазиях. А кем был для нее я? Маленьким чтецом, которым
она пользовалась в своих целях, маленьким любовником, с помощью которого она
удовлетворяла свою похоть? Она бы тоже отправила меня в газовую камеру, если
бы не имела возможности убежать от меня, но хотела от меня избавиться?
Почему я не мог вынести бездействия? Я говорил себе, что я должен
помешать объявлению ошибочного приговора. Должен позаботиться о том, чтобы
восторжествовала справедливость, несмотря на всю ложь Ханны --
справедливость, так сказать, на благо Ханны и ей во вред. Но, если
разобраться, справедливость была для меня не главным. На самом деле я не мог
оставить Ханну такой, какой она была или хотела быть. Я должен был что-то
исправить в ней, оказать на нее какое-то влияние или воздействие, если не
напрямую, так косвенно.
Председательствующий судья знал нашу семинарскую группу и охотно
согласился принять меня у себя после одного из заседаний. Я постучал, судья
пригласил меня войти, поздоровался со мной и усадил меня на стул перед своим
письменным столом. Он сидел за ним в одной рубашке. Его мантия лежала позади
него на спинке и подлокотниках стула; было видно, что он сел в ней за стол и
дал ей потом просто соскользнуть с себя. У него был расслабленный вид -- вид
человека, который закончил свою повседневную работу и доволен ею. Его лицо,
когда на нем отсутствовало то недоуменное выражение, за которым он прятался
во время судебных заседаний, было приятным, интеллигентным, безобидным лицом
государственного служащего. Он болтал без умолку и спрашивал меня о том и
сем: что наша группа думает об этом судебном разбирательстве, что наш
профессор собирается делать с протоколами, на каком курсе мы учимся, на
каком курсе учусь я, почему я изучаю право и когда я хочу сдавать свой
основной экзамен. Мне ни в коем случае не следует затягивать со сдачей
экзамена, советовал он.
Я ответил на все вопросы. Потом я слушал, как он рассказывал мне о
своих студенческих годах и о своем экзамене. Он сделал все как положено. Он
своевременно и с должным успехом выполнил всю учебно-семинарскую программу и
сдал затем экзамен. Ему нравилась его профессия юриста и судьи, и если бы
ему еще раз пришлось проделать тот путь, который он уже проделал, то он
проделал бы его точно так же.
Окно было открыто. На автостоянке хлопали двери машин и заводились
моторы. Я прислушивался к их шуму, пока он не пропадал в общем гуле
дорожного движения. Потом на опустевшей стоянке начали играть и галдеть
дети. Время от времени до меня отчетливо долетало какое-нибудь слово: имя,
ругательство, возглас.
Председательствующий судья встал и попрощался со мной. Он с
удовольствием примет меня опять, если у меня появятся к нему новые вопросы,
сказал он. Я могу также прийти к нему, если мне понадобится какой-нибудь
совет, касающийся учебы. И наша семинарская группа должна непременно дать
знать ему, какие результаты она вынесла из этого процесса и какую она
поставила ему общую оценку.
Я шел по пустынной автостоянке. Один из игравших там подростков на мой
вопрос описал мне дорогу к вокзалу. Остальные студенты нашей группы сразу
после окончания судебного заседания, как обычно, уехали домой на машине, и
мне пришлось добираться назад на поезде. Это был поезд пригородного
сообщения, двигавшийся с учетом конца рабочего дня еле-еле; он
останавливался на каждой станции, люди то и дело входили и выходили, я сидел
у окна, окруженный все время разными попутчиками, разговорами, запахами. За
окном проплывали дома, улицы, машины, деревья и вдали горы, замки и
каменоломни. Я воспринимал все и ничего не чувствовал. Я не испытывал больше
горечи из-за того, что Ханна бросила меня, ввела меня в заблуждение и
использовала меня в своих целях. Мне также не нужно было больше исправлять в
ней что-нибудь. Я заметил, как оцепенение, в состоянии которого я следил за
ужасами процесса, легло на чувства и мысли, занимавшие меня последние
недели. Сказать, что я был рад этому, было бы преувеличением. Но я ощущал,
что это было для меня чем-то необходимым. Чем-то, что позволяло мне
вернуться к моим будням и продолжать жить в них дальше.
17
В конце июня был вынесен приговор. Ханна получила пожизненное
заключение. Остальные получили те или иные сроки лишения свободы.
Зал суда был полон, как и в самом начале процесса: судебный персонал,
студенты моего и местного университета, класс одной из школ, свои и
зарубежные журналисты, а также те, кто каким-то образом всегда присутствует
в залах суда. Было шумно. Когда ввели обвиняемых, никто сначала не обратил
на них внимания. Но потом шум улегся. Первыми затихли те, чьи места были
спереди, рядом с обвиняемыми. Они подтолкнули в бок своих соседей и
повернулись к тем, кто сидел сзади. "Вон, смотрите", зашептали они, и те,
которые посмотрели, тоже притихли, подтолкнули следом своих соседей,
повернулись к сидящим сзади и зашептали "смотрите, смотрите". И в конце
концов в зале сделалось совсем тихо.
Не знаю, осознавала ли Ханна, как она выглядела, или, быть может, она
нарочно хотела выглядеть так. На ней был черный костюм и белая блузка, и
покрой костюма и галстук к блузке придавали ей такой вид, как будто она была
одета в форму. Я никогда не видел формы для женщин, работавших на СС. Но я
полагал, и все присутствовавшие в зале полагали, что сейчас она была перед
нами, эта форма, эта женщина, работавшая в ней на СС и содеявшая все то, в
чем обвинялась Ханна.
По рядам снова пошли шептания. Многие из присутствующих были заметно
возмущены. Им казалось, что Ханна насмехается над судебным процессом, над
приговором, а также над ними -- теми, кто, пришел на оглашение этого
приговора. Они выражали свое негодование все громче, и некоторые выкрикивали
Ханне, что они о ней думают. Пока в зал не вошла судейская коллегия и
председательствующий судья не зачитал приговор, бросив предварительно
недоуменный взгляд на Ханну. Ханна слушала стоя, держась прямо и оставаясь
совершенно неподвижной. Во время зачитывания обоснования приговора она
сидела. Я не отводил взора от ее головы и шеи.
Чтение приговора длилось несколько часов. Когда судебный процесс
подошел к концу и осужденных женщин стали выводить из зала, я ждал, не
посмотрит ли Ханна в мою сторону. Я сидел там, где сидел все это время. Но
она смотрела прямо перед собой и сквозь всех и вся. Высокомерный,
уязвленный, потерянный и бесконечно усталый взгляд. Взгляд, который никого и
ничего не хочет видеть.
x x x
* ЧАСТЬ III *
1
Лето после процесса я провел в читальном зале университетской
библиотеки. Я приходил, когда читальный зал открывался, и уходил, когда он
закрывался. По выходным я занимался дома. Я занимался с такой самоотдачей, с
такой одержимостью, что чувства и мысли, которые усыпил во мне процесс,
остались усыпленными. Я избегал контактов. Я выехал из дома родителей и снял
себе комнату. Немногочисленных знакомых, которые заговаривали со мной в
читальном зале или во время моих случайных походов в кино, я буквально
отталкивал от себя.
Во время зимнего семестра в моем поведении практически ничего не
изменилось. Тем не менее одна компания студентов пригласила меня провести с
ней рождественские праздники в горах в хижине для лыжников. Удивившись, я
согласился.
Лыжником я был не бог весть каким. Но лыжи я любил, ездил быстро и не
отставал от хороших лыжников. Порой на крутых спусках, которые, собственно,
были мне не по плечу, я рисковал упасть и сломать себе что-нибудь. Делал я
это осознанно. Другую опасность, которой я подвергал себя и которая в конце
концов вплотную приблизилась ко мне, я вообще не воспринимал.
Мне никогда не было холодно. В то время как другие катались на лыжах в
свитерах и куртках, я катался в одной рубашке. Другие только покачивали на
этот счет головами, подшучивали надо мной. Но и к их озабоченным
предостережениям я относился несерьезно. Я не мерз и все. Когда у меня
начался кашель, я свел это к последствию от курения австрийских сигарет.
Когда у меня поднялась температура, я испытывал удовольствие от пребывания в
таком состоянии. Я был слабым и одновременно легким, и мои чувственные
впечатления были благодатно притуплены, они были какими-то ватными,
объемисто-мягкими. Я парил.
Потом температура поднялась еще выше и меня отвезли в больницу. Когда я
вышел из нее, состояние оцепенения исчезло. Все вопросы, страхи, обвинения и
упреки в свой адрес, весь ужас и вся боль, которые во время процесса
поднялись во мне и потом были сразу усыплены, снова вернулись и уже никуда
не уходили. Я не знаю, какой дианоз ставят медики, когда кто-то не мерзнет,
хотя он должен мерзнуть. Диагноз, который поставил себе я, говорит, что
оцепенение должно было завладеть всем моим телом, прежде чем оно смогло
отпустить меня, прежде чем я смог избавиться от него.
Когда я закончил учебу и начал стажировку, пришло лето студенческого
движения. Я интересовался историей и социологией и в качестве стажера еще
достаточно долгое время находился в университете, чтобы увидеть все своими
глазами. Видеть не значит участвовать -- высшая школа и связанные с ней
реформы были мне в конечном итоге так же безразличны, как вьетконговцы и
американцы. Что касалось третьей и основной темы студенческого движения,
критики нацистского прошлого страны, то тут я ощущал такую дистанцию между
собой и другими студентами, что мне не хотелось с ними агитировать и
выходить на демонстрации.
Иногда мне кажется, что критический подход к нацистскому прошлому был
не причиной, а только выражением конфликта поколений, который воспринимался
тогда как движущая сила студенческих выступлений. Ожидания родителей, уйти
из-под давления которых считает себя обязанным каждое поколение, оказались
просто развеянными тем фактом, что эти родители обнаружили свою полную
несостоятельность в Третьем рейхе или, самое позднее, после его крушения.
Как могли те, кто совершал во имя национал-социалистских идей преступления,
или равнодушно смотрел, как они совершаются, или безучастно отворачивался от
них или же те, кто после сорок пятого терпел в своем обществе преступников
или даже относился к ним как к себе равным, как могли такие родители еще
что-то говорить своим детям? Но, с другой стороны, нацистское прошлое было
темой и для детей, которые ни в чем не могли или не желали упрекнуть своих
родителей. Для таких детей критический подход к нацистскому прошлому был не
проявлением конфликта поколений, а настоящей проблемой.
Что бы там с моральной и юридической точки зрения не вкладывалось в
понятие "коллективная вина" -- для моего поколения студентов она была
осознанной реальностью. Она распространялась не только на происшедшее в
Третьем рейхе. То, что надгробия на еврейских кладбищах осквернялись
изображениями свастики, то, что в судах, в административном аппарате и в
университетах сделало себе карьеру столько старых нацистов, то, что
Федеративна