Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
ого две жизни сразу и который вот так шагает по
канату! Но кто же мог это знать? Никто. Впрочем, как же? Он сам!
А САМ ОН ТАК НЕ СЧИТАЛ.
...Да, так вот - носки...
Тут вышло такое, что даже им, доктором, оказалось непредсказуемо: ноги
мерзли и в носках из собачьей шерсти.
Вначале он решил, что из-за новых этих пушистых носков ногам в сапогах
просто тесно. И он решил растянуть сапоги, сделать их свободней или даже
заказать новые, и идти на примерку именно в этих носках, но ничего делать
не стал, так как оказалось, что ноги мерзли даже в теплых просторных
унтах, надетых на эти носки.
Но все равно он очень любил их.
...Да, надо было давно бросить курить. А тут вышло, что он
действительно бросил и целых два месяца не курил, и уже знал - бросил
навсегда, - до того он много раз бросал, но начинал снова, а тут точно
бросил, а все равно - инфаркт...
Был он нетипичным, особенно начало, да и другие болезни наслаивались,
путали, так что поставить сразу точный диагноз было трудно, но подозрение
на инфаркт было сразу, хотя больной это игнорировал.
Вначале никаких болей в сердце не было, а была какая-то слабость,
одышка-не одышка, но странное какое-то дыхание временами. Один раз после
приема валидола дыхание сделалось легким, и тогда все сомнения исчезли, и
тут же сделали кардиограмму. О ней, конечно, разговор шел все эти дни, но
больной слышать о ней не хотел и запретил вызывать кардиобригаду... И вот
- ишемия (недостаточность кровообращения)... Инфаркт это мелкоочаговый или
рефлекторная какая-то ишемия - сказать было трудно.
Нужна была ЭКГ-динамика, анализы всякие, то есть лучше всего было лечь
в стационар, вернее, НУЖНО БЫЛО, но в стационар он не хотел и не лег, а
уговаривать было бесполезно.
Из 18 дней, которые он пролежал дома, были у него такие явления.
Боли в сердце, но какие-то чудные: болело в глубине левого подреберья,
- то ли действительно сердце так болело, с такой отдачей, то ли не сердце,
а болел желудок, что у него бывало, то вдруг тошнило и странно как-то ныла
спина... Его снова уговаривали лечь в стационар, и он снова отказался.
Кардиограммы, правда, стали почти нормальными. И тут, именно сейчас -
приступ печеночной колики. Жена боялась, что это абдоминальная (брюшная)
форма грудной жабы, но кардиограмма оказалась вообще нормальной, приступ
же быстро снялся инъекцией но-шпы, а на утро появилась небольшая
желтушность склер, то есть, действительно, это была печеночная колика, а
не сердце. К счастью, она на этот раз больше не повторилась.
Через 18 дней ему вообще стало лучше - все болезненные явления почти
прошли, кардиограммы оставались нормальными. Ему разрешили ходить,
постепенно осваивать лестницу.
И вдруг - мерцание!* Тахиформа! Свыше 200 ударов в минуту! Ни с того,
ни с сего!
Сколько раз жена слышала этот сердечный бред** и знала, что делать и
делала, и снимала мерцание, а тут растерялась страшно. Короче - теперь уже
госпитализировали без всяких разговоров, и - на носилках. Несли соседи.
Вначале все набежали в прихожую, и как жена ни пыталась создать
нормальную психологическую обстановку - нервно было ужасно... Открытые
двери... Шепот...
Мерцание после госпитализации сразу же прекратилось - внезапно, как и
началось - само по себе, без всякого лечения, но на 2-й день после него на
кардиограмме был виден настоящий инфаркт.
В первую ночь жена оставалась с ним в больнице. Тревожно было и
непривычно, что в больнице лежит не она, а он, и что не он сидит возле нее
ночь (ночь!.. - сколько ночей, Господи...), а она...
Впрочем, спал он спокойно и крепко, сердечный ритм оставался правильным
- жена все время тихонько проверяла по пульсу, а один раз, не утерпев,
приложила к сердцу фонендоскоп - послушать. Все было в порядке: сердце
работало в ритме вальса. Эти удивительные слова она как-то прочла в одном
рассказе Лилианы Розановой и записала в особый свой алфавитный блокнот -
на букву "С", - по первой букве фразы.
У самой Лилианы, дочери известного писателя моего детства, автора
"Приключения Травки", было больное сердце, из-за чего она умерла совсем
молодой, оставив всего одну книгу, но с такими горько-радостными стихами и
рассказами, с такими пронзительными, что и одной такой вполне хватило бы и
для долгой жизни.
Название рассказа Лилианы "Процент голубого неба" тоже было вписано в
заветный блокнот - на букву "П". Вместо слова "процент" стоял его знак - %.
Несмотря на то, что все сейчас было хорошо, жена металась душой, да и
так металась: спать не могла, лежать не могла, то и дело подходила к койке
мужа, смотрела к а к спит, слушала к а к дышит...
Любую кровать он называл "койкой". И еще говорил: "заправить"...
"Заправил койку", "надо заправить койку"... Так вот осталось - с войны, с
армии...
Тоны его сердца всегда были приглушены и не часты, - очевидно, у него
была врожденная брадикардия: 50-60 ударов в минуту. Но когда во время
бессонницы, уже не зная, что делать, куда деваться, я ложилась иногда на
его руку, никогда этим его не пробуждая, всегда в надежде: "сейчас усну",
всегда несбыточной, сердце, через руку, звучало громко и гулко, и,
казалось, часто. Она слушала, механически считая удары, но вскоре
отодвигалась - не любила долго слушать. Почему - она не объясняла и себе,
не любила, и все. Но как-то ее внук, тогда шестилетний, объяснил.
Однажды, лежа на диване, он случайно обнаружил ладошкой свои
сердцебиения. Он спросил: "Сердце, да?" Она сказала: "Да". "А оно всегда
так будет?" Она не успела ответить: внук быстро убрал руку с сердца,
вскочил с дивана и, убегая, крикнул: "Ладно, бабушка, ладно..."
Он все понял - дети гениальны, - но осознать всего не мог и, интуитивно
боясь осознания, не желая его, убежал: вдруг бабушка захочет все
разъяснить?
Вот и я не любила... Бьется, и хорошо, и слава Богу ("Ладно, бабушка,
ладно...")...
Выходит, если искать чуда, если действительно его искать, то это -
звуки сердца.
В ритме вальса... 3/4...
ЕГО СЕРДЦА.
Господи, о чем только не думалось, не вспоминалось сейчас...
Один раз после ремонта они поехали в универмаг - купить материал на
шторы в прихожую: задергивать вешалку.
Было многолюдно, душно, и ей стало нехорошо, но материал на шторы они
успели выбрать. Он попросил у продавщицы стул, усадил жену и пошел в кассу.
Я оказалась почти за прилавком и хорошо видела разворачиваемые ткани и
руки с чеками.
Подошел муж и тоже протянул чек.
Продавщица взяла их рулон, но тут чья-то поспешная рука протянула свой
чек.
Девушка отложила взятый рулон, взяла два других - алый и белый - и
стала быстро отмеривать. А... кто-то брал уже такие отрезы... Ну да,
брал...
Алый был не просто алый, но с особой глубиной, с темным каким-то
отливом.
Продавщица завернула алый в белый, потом все это в серую бумагу, отдала
в руки и снова взяла их рулон.
"Какое бы вышло нарядное, праздничное платье, а белый - на простыни,
простыни почти все износились, да и люди берут, понимают"... - и она стала
делать мужу знаки: дескать, возьми и нам! Он вначале не понял, тогда она
громко шепнула:
"Возьми и нам такое". Он услышал, махнул рукой: "Да замолчи ты!".
Разозлился.
"Ну и зря", - сказала она.
Он взял сверток, и они пошли из универмага к своей машине. "Ты почему
такой вредный?" - спросила она. "Ах, да замолчи ты, ради Бога! На гроб
берут!"
...Один раз, когда они собирались на работу, она увидела его в прихожей
- через открытую дверь спальни, где одевалась. Он был уже одет, так как
выходил пораньше - прогреть машину. Он не видел ее. Она же видела, как он
старательно и очень серьезно надевал на пальто через плечо и большой живот
выменянный планшет, который в общем-то ему и не был особо нужен, как
сдвигал его с живота на правый бок и как, довольный, пошел...
Вспомнилось, как после очередной бессонной ночи она сидела в их средней
комнате, кабинете, и что-то выписывала из книги. Было тихо. Вдруг из кухни
раздались звуки радио. Они, хотя и были негромкими, раздражали ужасно. Все
раздражало после этой ночи. И тут раздался еще один звук, тоже из кухни и
тоже страшно раздраживший ее, тем более, что она не понимала, что это за
звук был.
А это был звук его бритвы.
"Какое счастье, - думала она сейчас, стоя возле него, - он бреется!"
Он - бреется.
БРЕ-ЕТ-СЯ!
"БРО-ЕТ-СЯ"!! И внезапно звуки бритвы стали большими и заполнили весь
мир.
Когда они находились в нейрохирургической клинике Новокузнецка, - она
была очень тяжелой после неудачной московской операции и теперь ожидала
вторую, которая должна была как-то исправить работу знаменитого профессора
- чуть ли не самого главного нейрохирурга страны - муж (в Новокузнецке он
был вместе с ней, ухаживал за ней, помогал во всем) читал ей на еврейском
стихи Овсея Дриза. Читал и тут же переводил, так как она еврейского не
знала. Он знал, потому что родился и жил до войны в еврейской деревне, где
закончил семилетку.
С тех пор он помнил язык, хотя, когда лет 15 после войны открыл на
еврейском сборник Шолом-Алейхема, вначале читать не мог, но вскоре все
вспомнил и читал хорошо, а вот говорить на еврейском ему больше не
пришлось, - родителей и всех его родных в 41-м расстреляли немцы, а теща,
хотя и помнила много еврейских слов и многое понимала, говорить не могла.
А больше никого почему-то на его пути не встретилось, с кем можно было бы
поговорить...
Он хорошо знал и украинский, потому что десятилетка у них была уже
украинской, да и жили они с украинцами, дружили с ними - большое
украинское село было совсем рядом, через речку; неплохо, тоже со школы,
помнил немецкий, так что в армии раз был даже переводчиком, а когда после
войны жил в Ташкенте, довольно быстро обучился узбекскому.
А вот жена к языкам была неспособна.
Взять с собой в Новокузнецк сборник Дриза решила она, потому что любила
его, зная, конечно, на русском, и любила, как муж читал на еврейском, и,
главное, как переводил. Тут у него появлялось большое и особое обаяние,
которое в обычной жизни ему как раз не было так уж свойственно.
Этот сборник, красиво изданный, с портретом и суперобложкой случайно
купила старшая дочь - прямо накануне их отъезда. Дриз в высоком черном
свитере был похож на Высоцкого. С тех пор она навсегда запомнила одно
стихотворение и сейчас, прислушиваясь к дыханию мужа, механически
повторяла строчки из него:
"Ломир зих швэрн, Шарл"*, "А мэнч аф а мэнчн дарф гофн"...** Все
стихотворение в дословном переводе мужа звучало так:
Давайте себе поклянемся, Шарл,
Если такое случится,
Когда тебе захочется плакать,
Чтобы мне не хотелось смеяться.
Давайте себе поклянемся, Шарл,
Человек на человека должен надеяться -
Если у кого-то что-то заболит,
Пусть другой не сможет уснуть.
У него никогда не было бессонницы, он всегда спал хорошо: только ляжет и
спит.
Просто у него как-то не выходило нормально спать.
7 лет армии, включая 4 военных года, а он радист первого класса - какой
сон!..
Со студенчества уже ночные дежурства - медбрат в неврологической
клинике, а там всегда тяжелые постельные больные... ну а потом - хирургия.
А какая хирургия без ночных дежурств! Да и семья уже была - четыре
человека, вскоре пять, а зарплата у них с женой небольшая, совсем, можно
сказать, маленькая...
Бывало, он брал по 12, по 14 ночных дежурств в месяц, а хирургия у них
экстренная круглосуточно и круглогодично и - вместе с травмой. А об
отгулах тогда и речи не было.
И выходило, что когда он дежурил в ночь, днем у него была обычная,
своя, работа:
плановые операции, перевязки, обходы... А потом сразу - эта ночь... С
утра же и весь день после - снова своя работа... 36 часов подряд...
И так - почти через день.
Он еще старался и все суточные праздники брать, так как праздники
оплачивались вдвойне. Да и любил он свою работу, всю ее любил, и дежурства
тоже, да и здоровый был, молодой.
Когда он приходил домой, он, бывало, не шел есть, пока не расскажет
теще, какие операций сегодня сделал и как сделал - каким методом-способом,
как резал, как шил - каждый шаг. И даже рисовал все на листке - весь ход
операции. Теща надевала очки, садилась, если до того, скажем, лежала, и
молча, внимательно слушала, смотрела рисунок.
Она знала всех его больных по фамилиям и судьбам.
...Ах, сон!.. Он часто говорил жене: "А ты полюби свой сон! Ты же свой
собственный сон не любишь! Снотворные!.." Она сердилась, но понимала, что
муж был прав. А он...
Когда, бывало, на самом сне тихонько скажет ему няня: "Вставай давай,
вострый (острый) привезли", - он вскакивал, словно не спал, и бежал в
приемный покой, а после операции, если она была, снова засыпал в дежурке -
мгновенно и мертво, хоть и на полчаса, пока снова не приходила няня... Так
и осталось на всю оставшуюся жизнь: мгновенное засыпание-просыпание,
"мертвый" сон...
Когда он прочел это стихотворение про Шарл, он так изумился, так
разволновался вдруг, как будто другие стихи Дриза - седые матери,
баюкающие Бабий Яр, желто-красно-зеленая процессия шутов, идущая
фиолетовой улицей с прахом Короля Лира на плечах - не изумляли, не рвали
душу! Но ЭТО так лично коснулось его, так точно другой человек сказал о
НЕМ, и, главное, сказал такими простыми, обычными словами, так сумел
отразить тот их момент, что он, когда переводил, до того волновался, что
вначале вообще ничего не мог перевести, а потом, когда все же перевел -
беспомощно так развел руками: ну да, мол, конечно, как же можно уснуть,
когда "у кого-то что-то заболит"!.. У КОГО-ТО...
А у нее - какие же боли тогда были! А лабиринтопатия! Ни одного
движения головой она не могла сделать, чтобы не возникла черная чернота -
такое быстрое было вращательное головокружение, что она вообще переставала
что-либо видеть. Вот он и привез ее, безнадежную, в Новокузнецк. Но здесь
никто не обнадежил его, здесь ему просто сказали о крайне серьезном
положении жены и в связи с этим о необходимости второй операции на
позвоночнике - по жизненным показаниям, - рискованного, но единственного
сейчас шага, и разъяснили суть операции.
...Вместо "Шарл" он порой переводил "Шура", хотя точно не знал, не был
уверен, что Шарл действительно в переводе Шура.
Стихи он читал жене не в промежутках между болями - промежутков не
было, - он читал их ВМЕСТЕ, - ведь она жила ДВУМЯ ЖИЗНЯМИ, поэтому такое
было возможно...
А как легко он не спал тогда!..
Когда он вернулся из кардиосанатория и считался уже как бы здоровым -
долго еще была слабость, потливость противная, серость лица и голубизна
губ, усталость быстрая... Ведь вот же - и не работал столько, и отоспался,
как никогда за свою жизнь, да и инфаркт был не трансмуральный - не
обширный, не сквозной, а все равно - вяло шло выздоровление...
Правда, за последние две недели он все же стал крепнуть, он и внучку в
первый раз сам выкупал, - когда она из роддома прибыла, и уже довольно
много ходил, хотя и медленно или даже с остановками, но ходил, причем с
шагомером, купленным по совету санаторных врачей, - вначале по 700 шагов в
день, а потом и по 5 и по 7 тысяч.
Шагомер он прикрепил тоненькой цепочкой к брюкам спереди у левой цапки
подтяжек, и если кругом было тихо, можно было услышать, как шагомер
тихонько постукивает в такт его шагам...
И вот старшая дочь сидит перед разложенным диваном и выкладывает на
него подарки и покупки.
У ног ее раскрытый чемодан; другой, закрытый, и две большие мягкие
сумки - чуть подальше. Все тут, вокруг нее: мать и сестра по краям дивана,
отец в кресле, 9-летний сын рядом со своим отцом, племянница в новой
красивой колясочке - спит...
- Папочка, тебе! Твое любимое! - передаю отцу вино - яркую
желто-красную бутылку.
Отец надевает очки, которые всегда висят у него на груди на веревочке и
внимательно разглядывает этикетку.
Я смущена, даже озадачена: отец сидит такой нарядный - в новой пижаме,
вернее, в новом домашнем костюме.
Костюм этот был куплен сестрой лет 7 назад в Ленинграде, но он так и
оставался новым, так как все 7 лет провисел в отцовском шкафу. Я понимала,
что костюм был надет не ради меня, так как был уже ношен - ношен сейчас, в
мое отсутствие, и был даже ушит с боков.
ГДЕ ЖЕ КОРИЧНЕВЫЙ ЛЫЖНЫЙ КОСТЮМ?
Это был байковый костюм времен 50-х годов, теперь поблекший, с белесыми
разводами, с резиночками у кистей и щиколоток. В нем, тогда новом, отец
ходил с матерью на лыжах. (У матери были нормальные ноги! Мать бегала на
лыжах!!)
После того, как родители бросили лыжи, костюм этот был убран и забыт,
но, наверное, лет 5 или 6 назад отец извлек его откуда-то, втянул в пояс и
к щиколоткам новые резинки, - в рукавах были хорошие, кое-где подштопал,
поставил заплаты, постирал, погладил и стал носить. Почти всегда. Вначале
мы все ругали его за этот костюм, смеялись даже, но он продолжал носить.
А потом все привыкли.
И вот - отец НЕ В НЕМ!
Костюмов у него было полно, и всего полно, всякой современной одежды:
свитеров разных, рубашек с погончиками, с молниями, бобочек... Даже джинсы
были. И ни одного пятнышка нигде, ни одной пуговки болтающейся, измятости
малой... Все висело в шкафу отца в полном порядке, но... не носимое...
Вернее, носимое, но уж очень редко.
Что-нибудь из этого надевалось, если он шел, например, на партсобрание
или на какое-нибудь проводимое им занятие, и шел из дома - с работы он
был, конечно, в своем врачебном, или когда они с матерью шли на
какой-нибудь вечер, концерт, на какую-нибудь интересную встречу, или,
скажем, в гости, - если гости приходили к ним и были людьми близкими, что
чаще всего и бывало - отец был все в том же лыжном костюме.
На работу он ходил в синих брюках с красной искрой, хотя и старых, но
прекрасно держащих стрелку, и в синей шерстяной кофточке-рубашке с
пуговицами на груди, тоже старенькой, зато очень мягкой; в больнице
переодевался в хирургическое, одинаковое для всех хирургов: в
светло-голубые брюки х/б и белую короткую рубашку с короткими же рукавами,
тоже х/б. Ну а сверху, естественно, белый халат и колпачок. (В белом этом
колпачке, конечно, уже стареньком, "домашнем", отец любил загорать, если
летом бывал "на природе". Три раза он был на море, два из них - то со
мной, то с сестрой, - и на море тоже был в этом колпачке - не только
загорал в нем - был везде: на экскурсиях, на рынке, в столовых...)
Все, что обычно носил отец, он любил, и оно было или на нем или на
полке в прихожей - не в шкафу: этот вот лыжный костюм, эта
кофточка-рубашка и брюки с красной искрой.
Да, еще был СЕРЫЙ СВИТЕР (Вместо синей кофточки мог быть только он) -
ОЧЕНЬ любимый. С широким воротом, не раздражающим шею и с большими
ромбовидными, красиво вшитыми заплатами на локтях. Заплаты ставила одна
приемщица из химчистки, которая немного шила и латала, причем латала
хорошо и латать любила.
Любимой еще была (из верхней одежды) летная куртка с цигейкой внутри,
обтянутая сверху из-за сильной потертости темно-коричневой плащевой тканью.
Носовые платки отец не любил, но они, конечно, были - лежали
аккуратными отутюженными стопочками - один к одному - на верхней полке
шкафа или свернутые трубочками в красивых картонных коробках. И лежали,
как и все - годами...
Вместо носовых платков он пользовался хирургическими салфетками,
особенно ценившимися после стирок, когда становились совсем мягкими.
Два раза в год отец проводил генеральную уборку шкафа. Из него все
вынималось, просматривалось, проветривалось, а сам шкаф изнутри
пылесосился и протирался, и все затем возвращалось на свои места.
Как относился ко всему этому Шкаф? Положительно. Он гордо осознавал
себя единственным Хранителем Ценностей своего Хозяина, поэтому считал, что
весь уход за ним и его содержимым правильный.
Однако, скорее всего, Шкаф не отдавал себе отчета в том, что любимые
вещи его Хозяина хранятся как раз не в нем. Вот, на