Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
ия. Они всегда передаются мне (надо
думать не мне одной!): меня вдруг начинает лихорадить, я чувствую, как
разгорается мое лицо, я необычна в ее руках! И вот... вот... бюстгальтер
запел ("А-а-аа! Во-от! Во-от! - ЭТО УЖЕ КОЕ-ЧТО ДРУГОЕ!" - тихо и в
упоении говорит Фрида).
О, мой богатый бюст! Ты рискуешь потерять свое богатство!
Она валится в кресло ("повал") (обычно она так не может - обычно она
медленно опускается в него, и - как бы по частям, как бы складывается...),
достает из кармана халата носовой платок, вытирает пот с лица, платка не
хватает - берет полотенце, протягивает руку - я вставляю в нее большую
кружку с водой. Полное изнеможение. И - счастье. Какое счастье!
- Ах... я совсем сумасшедшая старуха...
- Я, Иннна, все собираюсь бросить это дело и все не могу... Во-первых,
мои руки, - она протягивает их мне, изуродованные артритом, -они должны
непременно касаться ткани, - этой, - показывает на бюстгальтер, -
шелковистой. Именно шелковистой. Я должна ее ощущать. Мне кажется, что
моим суставам от этого легче.
Может, это какой-то массаж для них?? Во-вторых, Иннночка, я очень люблю
сладкое, я даже могу весь день питаться только им... Заварные, эклеры,
ромовые бабки, шоколад, шоколадные конфеты, только хорошие, самые
хорошие... Не могу без сладкого, вы не представляете. Мне покупает Вася -
соседский мальчик, и мы с ним потом едим... Но если я перестану шить, моей
пенсии на сладкое не хватит, и тогда я не смогу жить. Мне ведь итак всего
нельзя, сладкого особенно, так что мне пришлось выбирать, ну, я и выбрала,
пусть... О, царь Давид и вся кротость твоя! Не осуди, благослови ее!
На следующую примерку принесу много сладкого! Я же не знала, понятия не
имела.
Теперь я буду посылать ей посылки со сладостями. Напеку всяких печений:
маковых, ореховых, с корицей - всяких! Накуплю шоколада и разных конфет -
очень хороших, только очень хороших! Напеку песочные торты! Сделаю безе!
Да Господи!..
Когда бюстгальтер готов (последняя примерка и близость расставания,
которого я боюсь и потому заказываю еще бюстгальтер), я надеваю на него
тоненький шерстяной свитерок (требование Фриды Исааковны, так как в нем,
шерстяном и тонком, только и видно, какова вышла "вещь": свитер,
обтягивающий грудь, не просто говорит -кричит о малейшем недостатке) и иду
к зеркалу.
Это - премьера примерки. "Лепки" здесь уже не бывает - редко когда
что-нибудь...
Фрида, отталкиваясь от стола, подъезжает ко мне в своем кресле,
останавливается на определенном расстоянии и смотрит - "в целом".
Я стою перед зеркалом и не верю своим глазам, не узнаю себя. Фрида
Исааковна, чуть улыбаясь, чуть склонив голову набок, смотрит на меня
своими прекрасными круглыми глазами. Говорит:
- Можете видеть.
Ах,конечно! Ах, конечно!
Я вижу! Я прекрасно вижу!
А всего-то по три простроченных вертикальных столбика с каждой стороны
и по три поперечно-косых вытачки... И не ясным кажется, как же ЭТО не
только удерживает "богатые бюсты", но превращает их в изящные! Не видно
глазу мастерства...
(Ван Гог говорил, что искусство должно быть столь изощренным, чтобы
казаться "наивным", совсем простым, чтобы от него "не разило" талантом...
Вот уж - не разит...)
Я безумно хочу немедленно вскочить на весы Лили Брик, потому что знаю,
ощущаю физически, как упал мой вес!
...Да, сладости, сладости... ("Без тебя я прекращаюсь!", Маяковский. Из
письма к Лиле Брик) Но главное - массаж, ткань эта.
ОНА не может, она совершенно не может без нее!
НЕ-МО-ЖЕТ! ПРЕ-КРА-ЩА-ЕТ-СЯ!!
Но как она шьет такими руками, как? Это непонятно, совершенно
непонятно...
Суставы каждого пальца, вся кисть - сплошь узлы и бугры, все страшно
деформировано... Непонятно...
Над ее креслом огромнейшая, как большая картина, старинная фотография
коричневого тона в золотистой деревянной раме, где Фриде Исааковне 2 года.
Папа, мама и много-много детей: братьев и сестер Фриды. Как-то она
рассказывала мне о каждом. Мама похожа на Зыкину.
Ниже три чудесные фотографии, тоже коричневых тонов, тоже в золотистых
рамочках - сыновья и муж. Все красавцы. Все умерли.
Старший сын в 20 лет - мгновенно - от массивного легочного кровотечения
(туберкулез), младший, 24-х лет - на фронте, муж - от врачебного
исследования спинного мозга, которое позднее делали перед операцией и мне,
но мне повезло...
- Да, Иннночка...
Почти на каждой примерке узнаю, что кто-то из подруг Фриды умер.
- Я вот, Иннна, не сразу поняла: старость. Чувствую: что-то не то...
Голова какая-то... Не понимаю. И все трудно, самое простое - трудно,
какая-то лень чудная... Потом поняла. Так неожиданно: я ведь еще молодая
(86 лет). Ну, руки, спина, жир этот - так это давно, это болезни, их
много, и пусть бы, пусть, я сжилась с ними, а то - то другое... Вы
думаете: что такое старость, Иннночка? Я вам сейчас скажу. Это усталость,
страшная усталость... Вот что это такое.
И она совсем утопает в себе, становится меньше, молчит. Потом поднимает
голову, расправляет плечи - берет бюстгальтер, подставляет кромку его под
поднятую лапку небольшой швейной машинки и крутит ее ручку правой
рукой-култышкой, а левой култышкой подводит и подводит под лапку тут же
убегающую за нее, теперь простроченную шелковистую полосу...
Я сижу сбоку, гляжу, как работает Фрида Исааковна, и мне кажется, что я
вижу, как вокруг нее падают, как осенние листья, опадают ее подруги...
Падают, опадают... Отлетают...
Потом она подъезжает к комоду, выдвигает ящик и достает круглую
картонную коробочку. Вынимает из нее белую матерчатую розу - ну совершенно
как живую, совершенно как живую! Лишь чуть припорошенную легкой темной
пыльцой - сколько же ей лет?
- Это, Иннночка, я тоже делала для Парижа. С блузками.
И подержав ее в руке, слегка отодвигает от себя и вглядывается,
вглядывается, словно прикидывает, КАК ОНА - на груди изящной дамы в сшитой
лично ею, Фридой Исааковной, блузочке.
Быстро убирает розу в коробку, кладет в ящик комода и, невысоко подняв
руку, как-то неопределенно махнув ею, задвигает ящик. Все.
- Ах, Иннна, ну что вы плачете? Да бросьте...
...От лиц стариков - "глухих одиночек",
С которыми связана юность моя...
Что скажешь о них, современный Тацит?
А я, наглотавшись таблеток и капель,
Любимый с собою везу гиацинт,
Как самую светлую память о папе...
Я еду навстречу новой весне,
Где первый подснежник торчит из-под снега,
Где солнце сидит на высокой сосне
Под синим зонтищем ангарского неба.
Гиацинт (всегда сиреневый) мне всегда весной дарил папа.
Принес и сейчас, протянул дрожащей рукой, улыбнулся.
Короткая толстая ножка. Сочная. Кудрявые сиренево-лиловые
барашки-колокольчики, переходящие один в другой, один в другой, и этот
запах...
- Ну куда вы, Господи, еще гиацинт тащите! - кричит Юлька, придя с
работы, глядя на тьму вещей, которые я должна увезти.
- Она довезет и гиацинт, и вещи, - говорит папа, положив руку на
Юлькино плечо, глядя на меня сквозь слезы.
Я вспоминаю, что "Алоа", это из Джека Лондона, - это действительно
гавайское слово, но у него там не просто "Алоа", а "Алоа-оэ". Так
назывался гавайский гимн, и так назывался один из его рассказов этого
цикла.
Гимн этот, это "Алоа-оэ", всегда исполнялся на берегу оркестром при
встрече и уплывании кораблей.
В самолете, закрыв глаза, вижу узенький балкончик, где еле умещается
табуреточка, на которой я сижу, оставив ноги в комнате, подтащив к
открытой двери телефон и, запрокинув голову, гляжу в кусочки невинного
молочно-голубого неба, которые просвечивают сквозь густые сплетения ветвей.
Над моей головой и у самого плеча - толстые черно-розовые почки, уже
треснувшие... Я хорошо вижу через эти трещинки свернутые зеленые листочки
и красные червячки, которыми почки набиты. Вот-вот пробрызнут листвой
(..."Набухшие почки готовы пробрызнуть листвой. Идет батальон...", - была
у нас в батальоне, в армии, любимая песня... Тогда меня прямо потрясли эти
слова:
"пробрызнуть листвой", а сейчас я это так увидела!..)
Гиацинт я держу то в руке в маленькой бутылочке с водой, которую Юлька
дала мне в дорогу, то ставлю на откидной столик (он у меня все время, весь
полет, "откидной"). И нюхаю, нюхаю...
Папа. Я чувствую его близость. Вижу его протянутую ко мне дрожащую
руку. Я хочу назад, в Москву! (Алоа-оэ! Самолет! Поворачивай назад!)
Там, возле папиного столика с желто-коричневой керамической пепельницей
и лежащей в ее желобке сигаретой, с летящим над ней голубым дымком, мы
говорим, говорим, говорим... Когда я теперь увижу папу?
Прямо перед ним в большом кресле сидит огромный плюшевый мишка с
короткими лапами, очень славный, которого все обожают. Он занимает это
кресло целиком.
Мишку я подарила папе в день рождения лет 5 назад. Это был подарок из
подарков!
Юлька, собираясь на работу, утрами тихонько разговаривала с ним... Он
до сих пор сидит в своем кресле...
Один раз, придя от Фриды Исааковны, я передала папе ее монолог о
старости.
Папа ценил Фриду за ум. Они с Юлькой давно знали ее, и именно они в
свое время познакомили меня с ней.
Договариваться тогда взялся папа.
- Дорогая моя Фрида Исааковна, - говорил он по телефону торжественно, с
ноткой демонстративного просительства. - Не могли бы вы выручить меня
лично своим мастерством?
- Ва-ас?
- Да, именно. Точнее, в моем лице - дочь! Нет, простите, в ее лице -
меня!
Фрида Исааковна смеялась так, что мы, в комнате, слышали ее смех.
Но папа вдруг сделался серьезным, поднял и опустил широченные свои
брови и кивнул. Положив трубку, сказал мне:
- Вот что, родненькая. Так-то она старуха что надо и согласилась, но
она еще и чертова старуха, понимаешь? И если ты ей не понравишься - шить
не будет даже в моем лице! Но ты ей в своем понравишься, я уверен!
И тут уже мы с папой стали хохотать до чертиков, хотя особых причин для
такого смеха не было - ну, серьезно папа вел разговор с Фридой, очень
серьезно, и забавный был разговор, но не настолько, чтобы из-за этого мне
упасть в кресло на мишку (папа закричал: "Сейчас же оставь его в покое!",
- отчего мы стали хохотать еще сильней, и я никак не могла встать с
кресла)...
Да, так вот о старости.
Когда я рассказала папе о монологе Фриды, он стал ходить по комнате и
напевно, красиво и горько читать наизусть Слуцкого:
Умирают мои старики,
Мои боги, мои педагоги,
Пролагатели торной дороги...
Видя, что папа не очень весел, я быстро перебиваю его:
- Умирают-то умирают, - но!
Завещают мне жить ОЧЕНЬ ДОЛГО! (Эту строчку я произношу громко и
выразительно, с акцентом на "очень долго", с восклицанием).
Папа:
- Но не дольше, чем нужно по долгу. ПО ЗАКОНУ СТРОФЫ И СТРОКИ"
Он все шагал по комнате. Подошел ко мне и серьезно сказал, подняв к
брови полусогнутый палец правой руки :
- Поняла? - "не дольше, чем нужно ПО-ДОЛ-ГУ", понимаешь?
Я сказала: - А! Это у них профессиональное - для поэтов! СВОИ законы,
эти вот - "строфы и строки"! Папа нервно хохотнул, сел в кресло, закурил.
Я, чтобы чего-нибудь не случилось и вышло совсем не печально, а, может,
даже и весело, стала читать того же Слуцкого, про тех же стариков, но все
же - про других: нарушающих слово, начинающих снова... "В шестьдесят или
семьдесят-семьдесят пять... Позабывших зарок, нарушающих слово, Начинающих
снова опять и опять!"
Я читала быстро, задорно, страстно, крещендо, с ударением почти на
каждом слове, размахивая рукой:
- "Не зеленым, а серо-седым, посрамленным,
На колени поставленным,
та-та-та-та!"
Еще вдохновенней: "Закаленным тоской и бедой укрепленным Я б охотней
всего подсобил и помог".
Папа: - Вот-вот: "ПОМОГ"... ПОМОГЛИ БЫ ДА ПОДСОБИЛИ!..
Ужасно.
Я (громко, Леонида Мартынова): "Бессилие бессильным оказаться - Вот
мощное бессилье стариков!
(Ударение я делаю на "вот".)
Папа озадачен: что за слова, и такие?.. Чьи они?..
Ага! Не знает! Надо искать что-то такое, еще что-то такое!
И я добавляю алфавитного Слуцкого:
- "Угроза, в ходе слышная часов,
Пружин их ржавых Хриплое скрипенье
Не распугает птиц моих лесов.
И не прервет их радостного пенья".
Папа и вовсе озадачен, но он рад, что у нас все же так ловко получается и
на этот раз - у нас часто так бывало - в стихах. Но я вижу, что вместе с
радостью он не сбился со своего тона, не ушел от волнения, которое его
охватило. Я же, говоря о Фриде, совсем его не ожидала, тем более, что папа
моложе ее на целых 20 лет и вообще -КАКОЙ ОН СТАРИК?! А вот - волнение...
И чем еще все это кончится?
Но папа - такой сильный, так владеющий собой, и все же - все же надо
поскорей это закончить, перевести в шутку, и я говорю:
- Во-первых, 1:0 в мою пользу! Во-вторых, клянусь! - я буду таким
стариком...
ну, этим... сшибленным с ног, но всегда начинающим сначала, снова!
Понимаешь, да? Веришь? И МОЩНОЕ БЕССИЛЬЕ СТАРИКОВ всегда будет при мне!!
Папа улыбнулся, тихонько щелкнул меня по носу, и вдруг, - как бы на зло
себе, на такое зло, такую боль стал читать Эренбурга: "Теперь не годы,
только дни"..
Мм... "Перелети, перешагни, перегони..." Нет! Только "перелети" одно.
Так:
"Перелети, хоть ты ОБЪЕДОК, ЛОСКУТ, КОТОРЫЙ СЪЕЛА МОЛЬ..."
А! Так? Вот что?! Вот? Ах, какое же иезуитство! И я вступаю, не дав ему
опомниться, договорить - из его же Эренбурга, из того же цикла "Старость",
быстро отбирая в уме хоть что-нибудь ПОЛУЧШЕ: "Я с теми, кто та-та-та
борется,
Прет на рожон, да впереди, та-та-та-та
как свищет молодость, та...
Кто не вышел из игры!"
Папа, как бы не слыша меня: "Мое уходит поколение, А те, кто выжил,-
что тут ныть,- Уж не людьми, а просто временем, лежалые, у-це-не-ны".
- КТО это "уценен", КТО? Кто ЛЕЖАЛЫЙ?? - кричу я и тоже читаю
Эренбурга, но теперь не из "Старости" - из АЛФАВИТА: "Я знаю все - годов
проломы, бреши..." Но - "ВСЕ ЖЕ Я СКАЖУ ПРО ДОЖДЬ, ПРО ВЕТВИ"!
Папа снова удивлен, на мгновенье заслушивается, но, опомнившись,
продолжает свое, выбирая по-прежнему самое больное, и все это - на зло
себе, да-да, только на зло, только: "Молодому кажется, что к старости
Расступаются густые заросли, Все измерено, давно погашено..."
..."Погашено"...
"ВСЕ-НЕ-ТАК!"
Но на зло ли? Ведь это был какой-то упорный прорыв открытости,
"бессердечная искренность" (слова Слуцкого): взять и не тая больше ничего,
выложить все, что на душе! Исповедаться стихами, как бы больно ни было!..
- "Все измерено, давно погашено... м... давно погашено..." другие, не
такие громоздкие, занимающие полкомнаты... Купила как их? Ну... напольные,
напольные; они маленькие, их легко сунуть под шкаф, но, между прочим, они
не такие точные... Ах, да Господи, да какое мне дело, в конце концов!
Я немного успокаиваюсь, но слезы еще бегут...
Самолет тем временем идет на снижение.
И тут меня пронзает: мой город! Подснежники прямо под снегом! Прямо под
снегом же!!
Мне становится легче.
АЛОА! Здравствуй!
...Словно Москвы и не было..
Я спускаюсь по трапу последней,- я люблю так. Еще на трапе, наверху,
вижу маленький оркестрик, стоящий на аэродроме чуть левее трапа.
Он из двух рядов музыкантов, в каждом по четыре человека. Дирижирует
мой муж, но стоит он к оркестрику спиной, так как ищет среди сходящих
меня, но музыканты играют правильно.
Звучит "Алоа-оэ".
Лицо у мужа растерянное и радостное.
"Б"
"Без тебя я прекращаюсь".
(В.Маяковский)
Будь, пожалуйста,
послабее,
Будь, пожалуйста.
И тогда подарю тебе я
Чудо
запросто.
И тогда я вымахну -
вырасту,
стану особенным.
Из горящего дома вынесу
тебя,
сонную.
Я решусь на все неизвестное,
на все безрассудное, -
в море брошусь,
густое,
зловещее -и спасу тебя!..
"..."
Но ведь ты же
сама готова
спасти других (...)
Не заблудишься,
не утонешь,
зла не накопишь.
Не заплачешь
и не застонешь,
если захочешь (...)
Мне с тобою - такой уверенной - трудно очень.
Хоть нарочно,
хоть на мгновенье, -
я прошу,
робея, -
Помоги мне
в себя поверить,
стань
слабее.
(Роберт Рождественский)
г. Иркутск