Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
то льзя так баловаться! Совершенно даже нельзя.
Все эти слова - и окоем, и Стожары, и льзя, и глагол "сентябрит" (о
первых осенних холодах) - я услышал в обыденной речи от старика с совершенно
детской душой, истового труженика и бедняка, но не по бедности, а потому,
что он довольствовался в своей, жизни самым малым, - от одинокого
крестьянина села Солотчи, Рязанской области, Семена Васильевича Елесина. Он
умер зимой 1954 года.
Дед Семен был чистейшим образцом русского характера - гордого,
благородного и щедрого, несмотря на внешнюю скудость своей жизни.
Обо всем он говорил по-своему и так, что это запоминалось на всю жизнь.
Он любил рассказывать о трактирах, где "мужики кипели до утра" в спорах,
чаепитии и махорочном дыму. Колхозную чайную он долго не признавал, потому
что там кормят "по квитанции" (по чеку). Это ему казалось диким: "Нашто она
мне, эта квитанция! Я заплатил - значит давай мне закуску и все!"
У деда Семена была своя золотая и несбывшаяся мечта - стать столяром, но
таким великим артистом-столяром, чтобы весь свет дивился на его волшебную
работу.
Но пока что мечта эта сводилась к продолжительным и горячим спорам о том,
как надо пригнать "заподлицо" оконный наличник или поправить сломанную
ступеньку. Тут шла в ход такая замысловатая терминология, что запомнить ее
было немыслимо.
Как человек озаряет те места, где он живет! Семен умер, и с тех пор эти
места потеряли так много своей прелести, что трудно собраться с духом, чтобы
поехать туда, где на песчаном кладбищенском бугре над рекой, среди плакучих
ветел, лежит, говорят, на его могиле зернистый серый жернов.
В поисках слов нельзя пренебрегать ничем. Никогда не знаешь, где найдешь
настоящее слово.
Изучая море, морское дело и язык моряков, я начал читать лоции -
справочные книги для капитанов,
В них были собраны все сведения о том или ином море: описание глубин,
течений, ветров, берегов, портов, маячных огней, подводных скал, мелей и
всего, что необходимо знать для благополучного плавания. Существуют лоции
всех морей.
Первая лоция, попавшая мне в руки, была лоция Черного и Азовского морей.
Я начал читать ее и был поражен великолепным ее языком, точным ч неуловимо
своеобразным.
Вскоре я узнал причину этого своеобразия: безыменные лоции издавались с
начала XIX века через равный промежуток лет, причем каждое поколение моряков
вносило в них свои поправки. Поэтому вся картина изменения языка больше чем
за сто лет с полной наглядностью отражена в лоции. Рядом с современным
языком мирно существует язык наших прадедов и дедов.
По лоции можно судить, как резко изменились некоторые понятия. Например,
о самом жестоком и разрушительном ветре - новороссийском норд-осте (боре) -
в лоции говорится так:
"Во время норд-оста берега покрываются густою мрачностью".
Для наших прадедов "мрачность" означала черный туман, для нас она - наше
душевное состояние.
Вся морская терминология, так же как и разговорный язык моряков,
великолепна. Почти о каждом слове можно писать поэмы, начиная от "розы
ветров" и кончая "гремящими сороковыми широтами" (это не поэтическая
вольность, а наименование этих широт в морских документах).
А какая крылатая романтика живет во всех этих фрегатах и баркантинах,
шхунах и клиперах, вантах и реях, кабестанах и адмиралтейских якорях,
"собачьих" вахтах, звоне склянок и лагах, гуле машинных турбин, сиренах,
кормовых флагах, полных штормах, тайфунах, туманах, ослепительных штилях,
пловучих маяках, "приглубых" берегах и "обрубистых" мысах, узлах и
кабельтовах - во всем том, что Александр Грин называл "живописным трудом
мореплавания".
Язык моряков крепок, свеж, полон спокойного юмора. Он заслуживает
отдельного исследования, так же как и язык людей многих других профессий.
СЛУЧАИ В МАГАЗИНЕ АЛЬШВАНГА
Зимой 1921 года я жил в Одессе, в бывшем магазине готового платья
"Альшванг и компания". Я занял явочным порядком примерочную на втором этаже.
В моем распоряжении были три большие комнаты с зеркалами из бемского
стекла. Зеркала так крепко были вмурованы в стены, что все попытки - и мои и
поэта Эдуарда Багрицкого - выломать эти зеркала, чтобы обменять их на
продукты на Новом базаре, ни к чему не привели. Ни одно зеркало даже не
треснуло.
В примерочной не было никакой мебели, кроме трех пустых ящиков с гнилой
стружкой. Хорошо еще, что стеклянная дверь легко снималась с петель. Каждый
вечер я снимал ее, клал на два ящика и устраивал на этой двери свою постель.
Стеклянная дверь была очень скользкая, и потому по нескольку раз за ночь
старый тюфяк сползал вместе со мной и сваливался на пол.
Как только тюфяк начинал двигаться, я тотчас просыпался и лежал не дыша,
боясь пошевелить даже пальцем, глупо надеясь, что, может быть, тюфяк
остановится. Но он сползал медленно и неумолимо, и моя хитрость не помогала.
Это было совсем не смешно. Зима стояла свирепая. Море замерзло от порта
до Малого Фонтана. Жестокий норд-ост полировал гранитные мостовые. Снег ни
разу не выпал, и от этого холод казался гораздо холоднее, чем если бы на
улицах лежал снег.
В примерочной стояла маленькая жестяная печка-"буржуйка". Топить ее было
нечем. Да и невозможно было согреть этой жалкой печуркой три огромные
комнаты. Поэтому на "буржуйке" я только кипятил морковный чай. Для этого
хватало нескольких старых газет.
На третьем ящике был устроен стол. На нем по вечерам я зажигал коптилку.
Я ложился, наваливал на себя все теплое, что у меня было, и читал при
свете коптилки стихи Хозе Мария Эредиа в переводе Георгия Шенгели. Стихи эти
были изданы в Одессе в этот голодный год, и я могу засвидетельствовать, что
они не ослабили нашего мужества. Мы чувствовали себя стойкими, как римляне,
и вспоминали стихи того же Шенгели: "Друзья, мы римляне. Мы истекаем
кровью... "
Кровью мы, конечно, не истекали, но все же и нам, молодым и веселым
людям, бывало иногда чересчур холодно и голодно. Но никто не роптал.
Внизу, в первом этаже магазина, развертывала суетливую и несколько
подозрительную деятельность художественная артель. Во главе этого
предприятия стоял старый ворчливый живописец, известный в Одессе под кличкой
"Король вывесок".
Артель принимала заказы на вывески, шитье женских шапочек, изготовление
"деревяшек" (женских туфель, производство которых отличалось античной
простотой: к деревянной подошве приколачивалось несколько тесемок - и все!)
и на рисование реклам для кино (их писали клеевыми красками на кривой
фанере).
Но однажды мастерской повезло, и она получила заказ на так называемое
"носовое украшение" для единственного в то время черноморского парохода
"Пестель". Он собирался идти первым рейсом в Батум.
Сооружение это сделали из листового железа, а затем расписали по черному
фону золотым растительным орнаментом.
Эта работа увлекла всех, и даже милиционер Жора Козловский отлучался иной
раз с соседнего поста, чтобы посмотреть на нее.
Я работал тогда секретарем в газете "Моряк". В ней вообще работало много
молодых писателей, в том числе Катаев, Багрицкий, Бабель, Олеша и Ильф. Из
старых, опытных писателей часто заходил к нам в редакцию только Андрей
Соболь- милый, всегда чем-нибудь взволнованный, неусидчивый человек.
Однажды Соболь принес в "Моряк" свой рассказ, раздерганный, спутанный,
хотя и интересный по теме и, безусловно, талантливый.
Все прочли этот рассказ и смутились: печатать его в таком небрежном виде
было нельзя. Предложить Соболю исправить его никто не решался. В этом
отношении Соболь был неумолим - и не столько из-за авторского самолюбия
(его-то как раз у Соболя почти не было), сколько из-за нервозности: он не
мог возвращаться к написанным своим вещам и терял к ним интерес.
Мы сидели и думали: что делать? Сидел с нами и наш корректор, старик
Благов, бывший директор самой распространенной в России газеты "Русское
слово", правая рука знаменитого издателя Сытина.
Это был неразговорчивый человек, напуганный своим прошлым. Всей своей
солидной фигурой он совершенно не вязался с оборванной и шумной молодежью
нашей редакции.
Я забрал рукопись Соболя с собой в магазин Альшванга, чтобы прочесть ее
еще раз.
Поздним вечером (было не больше десяти часов, но город, погруженный в
темноту, пустел уже в сумерки, и только ветер злорадно выл на перекрестках)
милиционер Жора Козловский постучал в дверь магазина.
Я туго свернул жгут из газеты, зажег его и пошел с ним, как с факелом,
открывать тяжелую магазинную дверь, заткнутую ржавым куском газовой трубы.
Коптилку брать с собой было нельзя - она гасла не только от самого слабого
колебания воздуха, но даже от пристального взгляда.
Стоило, задумавшись, уставиться на нее, как она тотчас начинала жалобно
потрескивать, моргать и тихо гасла. Поэтому я даже избегал смотреть на нее.
- К вам гражданин просится, - сказал Жора. - Удостоверьте его личность,
тогда я его впущу. Тут мастерские. Одних красок, говорят, на триста
миллионов рублей.
Конечно, если принять во внимание, что я, например, получал в "Моряке"
миллион рублей в месяц (по базарным ценам их хватало на сорок коробков
спичек), то эта сумма была не такой уж баснословной, как думал Жора.
За дверью стоял Благов. Я удостоверил его личность. Жора впустил его в
магазин и сказал, что часа через два он придет к нам погреться и попить
кипятку.
- Вот что, - сказал Благов. - Я все думаю об этом рассказе Соболя.
Талантливая вещь. Нельзя, чтобы она пропала. У меня, знаете, как у старого
газетного коня, привычка не выпускать из рук хорошие рассказы.
- Что же поделаешь!-ответил я.
- Дайте мне рукопись. Клянусь честью, я не изменю в ней ни слова. Я
останусь здесь, потому что возвращаться домой, на Ланжерон, невозможно -
наверняка разденут. И при вас я пройдусь по рукописи.
- Что значит "пройдусь"? - спросил я. - "Пройтись" - это значит
выправить.
- Я же вам сказал, что не выброшу и не впишу ни одного слова.
- А что же вы сделаете?
- А вот увидите.
В словах Благова я почувствовал нечто загадочное. Какая-то тайна вошла в
эту зимнюю штормовую ночь в магазин Альшванга вместе с этим спокойным
человеком. Надо было узнать эту тайну, и поэтому я согласился.
Благов вынул из кармана огарок необыкновенно толстой церковной свечи.
Золотые полоски вились по ней спиралью. Он зажег этот огарок, поставил его
на ящик, сел на мой потрепанный чемодан и склонился над рукописью с плоским
плотницким карандашом в руке.
Среди ночи пришел Жора Козловский. Я как раз вскипятил воду и заваривал
чай, но на этот раз не из сушеной моркови, а из мелко нарезанных и
поджаренных кусочков свеклы.
- Поимейте в виду, - сказал Жора, - что издали вы похожи на вылитых
фальшивомонетчиков. Чего это вы тут делаете?
- Исправляем рассказ, - ответил я. -Для очередного номера.
- Поимейте в виду, - снова сказал Жора, - что не каждый работник милиции
поймет, чем вы занимаетесь. Благодарите бога, которого, конечно, нет, что
тут я стою на посту, а не какой-нибудь другой тютя. Для меня культура выше
всего. А что касается фальшивомонетчиков, то это такие артисты, что из
одного и того же куска навоза сделают доллары и удостоверение на право
жительства. В музее Лувр в Париже лежит, говорят, на черной бархатной
подушке мраморная рука неописуемой красоты. Так то не рука Сары Бернар,
Шопена или Веры Холодной. То слепок с руки самого знаменитого
фальшивомонетчика в Европе. Забыл, как его звали. В свое время ему отрубили
голову, а руку выставили, как будто он был скрипач-виртуоз. Поучительная
история?
- Не очень, - ответил я. - У вас есть сахарин?
- Есть, - ответил Жора. - В таблетках. Могу поделиться.
Благов кончил работу над рукописью только к утру. Мне он рукописи не
показал, пока мы не пришли в редакцию и машинистка не переписала ее начисто.
Я прочел рассказ и онемел. Это была прозрачная, литая проза. Все стало
выпуклым, ясным. От прежней скомканности и словесного разброда не осталось и
тени. При этом действительно не было выброшено или прибавлено ни одного
слова.
Я посмотрел на Благова. Он курил толстую папиросу из черного, как чай,
кубанского табака и усмехался.
- Это чудо! - сказал я. - Как вы это сделали?
- Да просто расставил правильно все знаки препинания. У Соболя с ними
форменный кавардак. Особенно тщательно я расставил точки. И абзацы. Это
великая вещь, милый мой. Еще Пушкин говорил о знаках препинания. Они
существуют, чтобы выделить мысль, привести слова в правильное соотношение и
дать фразе легкость и правильное авучание. Знаки препинания - это как нотные
знаки. Они твердо держат текст и не дают ему рассыпаться.
Рассказ был напечатан. А на следующий день в редакцию ворвался Соболь. Он
был, как всегда, без кепки, волосы его были растрепаны, а глаза горели
непонятным огнем.
- Кто трогал мой рассказ? - закричал он неслыханным голосом и с размаху
ударил палкой по столу, где лежали комплекты газет. Пыль, как извержение,
взлетела над столом.
- Никто не трогал, - ответил я. - Можете проверить текст.
- Ложь! - крикнул Соболь. - Брехня! Я все равно узнаю, кто трогал!
Запахло скандалом. Робкие сотрудники начали быстро исчезать из комнаты.
Но, как всегда, на шум примчались, стуча "деревяшками", обе наши машинистки
- Люсьена и Люся.
Тогда Благов сказал спокойным и даже унылым голосом:
- Если вы считаете, что правильно расставить в вашем рассказе знаки
препинания - это значит тронуть его, то извольте: трогал его я. По своей
обязанности корректора.
Соболь бросился к Благову, схватил его за руки, крепко потряс их, потом
обнял старика и троекратно, по-московски, поцеловал его.
- Спасибо! - сказал взволнованно Соболь. -Вы дали мне чудесный урок. Но
только жалко, что так поздно. Я чувствую себя преступником по отношению к
своим прежним вещам.
Вечером Соболь достал где-то полбутылки коньяка и принес в магазин
Альшванга. Мы позвали Благова, пришли Багрицкий и Жора Козловский,
сменившийся с поста, и мы выпили коньяк во славу литературы и знаков
препинания.
После этого я окончательно убедился, с какой поразительной силой
действует на читателя точка, поставленная вовремя.
КАК БУДТО ПУСТЯКИ
Почти у каждого из писателей есть свой вдохновитель, свой добрый гений,
обыкновенно тоже писатель.
Стоит прочесть хотя бы несколько строк из книги такого вдохновителя - и
тотчас же захочется писать самому. Как будто бродильный сок брызжет из
некоторых книг, опьяняет нас, заражает и заставляет браться за перо.
Удивительно, что чаще всего такой писатель, добрый гений, бывает далек от
нас по характеру своего творчества, по манере и по темам.
Я знаю одного писателя - крепкого реалиста, бытовика, человека трезвого и
спокойного. Для него таким добрым гением является безудержный фантаст
Александр Грин.
Гайдар называл своим вдохновителем Диккенса. Что касается меня, то любая
страница из "Писем из Рима" Стендаля вызывает желание писать, причем я пишу
вещи, настолько далекие от прозы Стендаля, что это удивляет даже меня
самого. Однажды осенью, читая Стендаля, я написал рассказ "Кордон 273" - о
заповедных лесах на реке Пре. Ничего общего со Стендалем в этом рассказе
найти совершенно нельзя.
Признаться, я не задумывался над этим случаем. Очевидно, и для него можно
найти объяснение. Упомянул я об этом лишь для того, чтобы поговорить о
множестве незначительных на первый взгляд обстоятельств и навыков,
помогающих писателям работать.
Всем известно, что Пушкин лучше всего писал осенью. Недаром "Болдинская
осень" стала синонимом поразительной плодовитости.
"Осень подходит, - писал Пушкин Плетневу. - Это - любимое мое время -
здоровье мое обыкновенно крепнет - пора моих литературных трудов настает".
Догадаться, в чем тут дело, пожалуй, легко.
Осень - это прозрачность и холод, "прощальная краса" с ее четкостью далей
и свежим дыханием. Осень вносит в природу скупой рисунок. Багрец и золото
лесов и рощ редеют с каждым часом, усиливая резкость линий, оставляя
обнаженные ветви.
Глаз привыкает к ясности осеннего пейзажа. Эта ясность постепенно
завладевает сознанием, воображением, рукой писателя. Ключ поэзии и прозы
бьет чистой ледяной водой, в ней изредка лишь позванивают льдинки. Голова
свежа, сердце стучит сильно и ровно. Только немного зябнут пальцы.
К осени созревает урожай человеческих дум. Об этом хорошо сказал
Баратынский: "И спеет жатва дорогая, и в зернах дум ее сбираешь ты, судеб
людских достигнув полноты".
Пушкин, по его словам, каждой осенью расцветал вновь. Каждую осень он
молодел. Очевидно, прав был Гёте, когда утверждал, что у гениев на
протяжении жизни бывает несколько возвратов юности.
В один из таких осенних дней Пушкин написал стихи, выражающие необычайно
наглядно сложный творческий процесс поэта:
И забываю мир - и в сладкой тишине
Я сладко усыплен моим воображеньем.
И пробуждается поэзия во мне:
Душа стесняется лирическим волненьем,
Трепещет, и звучит, и ищет, как во сне,
Излиться наконец свободным проявленьем -
И тут ко мне идет незримый рой гостей,
Знакомцы давние, плоды мечты моей.
И мысли в голове волнуются в отваге,
И рифмы легкие навстречу им бегут.
И пальцы просятся к перу, перо - к бумаге.
Минута - и стихи свободно потекут...
Это поразительный анализ творчества. Его можно было создать только в
порыве высокого душевного подъема.
У Пушкина была еще одна особенность. Те места в своих вещах, которые ему
не давались, он просто пропускал, никогда на них не задерживался и продолжал
писать дальше. Потом он возвращался к пропущенным местам, но лишь тогда,
когда у него бывал тот душевный подъем, который он называл вдохновением. Он
никогда не старался вызвать его насильственно.
Я видел, как работал Гайдар. Это было совсем не похоже на то, как обычно
работают писатели.
Мы жили тогда в Мещерских лесах, в деревне. Гайдар поселился в большом
доме, выходившем на сельскую улицу, а я - в бывшей баньке, в глубине сада.
В то время Гайдар писал "Судьбу барабанщика". Мы сговорились честно
работать с утра до обеда и не соблазнять в это время друг друга рыбной
ловлей.
Однажды я писал в баньке около открытого окна. Не успел я написать и
четверти страницы, как из большого дома вышел Гайдар и прошел мимо моего
окна с совершенно независимым и равнодушным видом.
Я притворился, что не замечаю его. Гайдар походил по саду, что-то ворча
про себя, потом опять прошел мимо окна, но теперь уже явно стараясь задеть
меня. Он насвистывал и притворно кашлял.
Я молчал. Тогда Гайдар прошел мимо в третий раз и посмотрел на меня с
раздражением. Я все молчал.
Гайдар не выдержал.
- Слушай, - сказал он, - не валяй дурака! Все равно ты пишешь так быстро,
что тебе ничего не стоит оторваться. Подумаешь, какой Боборыкин! Если бы я
так писал, то у меня уже было бы полное собрание сочинений в ста
восемнадцати томах.
Ему очень понравилась эта цифра. Он с удовольствием повторил:
- В ста восемнадцати томах! Ни томом меньше!
- Ну, - сказал я, - выкладывай: что тебе нужно?
- А мне нужно, чтобы ты послушал, какую я чудную фразу придумал.
- Какую?