Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
ю бородою на вороном жеребце, и как нянчил-то он младенца в
полночь, и как упрашивала мать отдать его. Пуще всех задумывалась Мариула и
собиралась узнать, носит ли дитя ее на груди крест, благословение отцовское.
Глава V
РУСАЛКИ
Дитя ее для нее не целое ли человечество?
Бальзак
К ночи все прилегло в избе, но заснули крепко только бабушка да
маленькая внучка, обе равно спокойные духом, обе с детскою непорочностью,
готовые перелететь от земли в лоно бога. Мариула не могла сомкнуть глаз; в
голове ее гнездились замыслы. Старшая внука, повозившись немного на полатях,
слезла с них осторожно, надела белый сушун {Прим. стр. 118} и тихо, как
тень, прокралась из избы. Цыгана подмывали тоже думы. Он видел, как пригожая
девушка выплелась из общей их спальни. Любопытство сильно толкнуло его под
бок, и Василий, почти вслед за ней, пробрался в сени и на крыльцо -
надворное, хотел я сказать, забыв, что хижина стояла без двора и загороды,
одна-одинехонька, как бобыль без роду и племени.
Ночь была светлая, по-вчерашнему. Серебряный месяц, казалось, весь
растопился и разлился по белой скатерти равнины; далеко, очень далеко
означался на ней малейший куст, который при каждом дуновении ветерка
принимал вид движущегося человека или зверя. Деревни с своими снежными
кровлями казались рядами огромных белых шатров. Где-где подслеповато мигал в
них огонек, утешая издали робкого путника. В одном Петербурге чаще
проблескивали огни, будто плошки сквозь декорации, оставшиеся после
великолепного освещения. Цыган сделал скачок глазами вдоль улицы, чтобы
посмотреть, куда пойдет бабушкина внучка; но след ее уже простыл.
Прислушиваясь, он потонул было в глубокой холодной тишине; вдруг обдали его,
точно кипятком, мурлыканье и возня кошек над его головой.
- Чтоб вам подохнуть! - вскричал цыган, плюнув с досады, - напугали
меня пуще Языка.
Не успел он еще успокоиться, как слуху его сказался далекий шум шагов.
Прислушивается - это не походка одинокого путника. Скрип, скрип, скоро,
скоро и много, очень много - должна быть целая толпа. А никого нигде не
видно!.. Вот тянется гул из Петербурга: часы бьют полночь. Что-то, кроме
мороза, подрало по сердцу Василия. Хотя и не твердый христианин, однако ж
сотворил он крестное знамение; собравшись с духом, сошел с лестницы и - за
угол избы. Первый предмет, бросившийся ему в глаза, - смоляная бочка, ярко
пылавшая в поле. Еще несколько шагов вперед, и видит: вдали, за овинами,
убегают русалки, с распущенными волосами, в одежде по моде русалок, какую
они в подводном царстве употребляют. В один миг они и скрылись. Не обманули
ли его глаза?.. Снег шуршит еще под их ногами. Что ж тут? Уши обманывают?..
Это недобрым отзывается. Вот какие чудеса творятся в Рыбачьей слободе! Ге,
ге, ге! Недаром говорят, рыбаки водят дружбу с русалками! Видно, нынче шабаш
их? Окаянные и смоляную бочку зажгли для праздника, все так же, по-нашему,
по-человечьи!
В таком страшном раздумье, потирая себе частенько глаза и вертя пальцем
в ухе, Василий возвратился на площадку лестницы; но лишь только стал на нее
- слышит опять беглый скрип, все ближе и ближе, яснее и громче. За несколько
минут он видел русалок взад; теперь они бегут, обратясь к нему лицом. Месяц
обрисовывает их приятные и неприятные формы, разрумяненные морозом. Ведьмы
водяные обошли слободу кругом. Василий присел на корточки и сотворил
молитву, снизанную наскоро из нескольких молитв, худо выученных. Девки чем
ближе к нему, тем более уходит дух его в пятки. Хоть бы дать стречка в избу,
если б не боялся привстать и показаться. Чего доброго? защекочут. Толпа ж
большая! Однако же мороз не шутит и с ними, гонит их порядком, едва не
вскачь. Вот поравнялись с избушкой, в двух шагах от нее... Дух занялся у
цыгана... Впереди идут рядом две толстые-претолстые, будто беременные -
должны быть матки! За ними все молодые, и между ними, ахти! нельзя ошибиться
- бабушкина пригожая внучка. В русалки завербовалась! каково?.. а дома,
словно святая, воды не замутит, да и крест кладет не хуже раскольника. Матки
несут что-то в руках: у одной черный петух, у другой черный кот или кошка.
Слышно клохтанье и мяуканье; только не разберешь, кот ли клохчет и петух
мяучит, или наоборот. За ними одна молоденькая русалка - и провал ее возьми!
такая пригоженькая, что на старости поцеловал бы ее - несет огромный клубок,
который, словно живой, вертится в ее руках. Потом бежит соха, запряженная
несколькими дюжими девками, и сильно вспахивает снег. Чем ватага далее, тем
более храбрится цыган. Он слезает опять с лестницы, становится за углом избы
и видит: остановилась нечисть у смоляной бочки. Русалки связали два
противные конца какой-то нитки вместе, зарыли тут бедного петуха и кота,
обежали несколько раз горящую бочку с какими-то бесовскими приговорками,
зашли за нее в одежде русалок, а вышли из нее в одежде слободских девушек и
женщин, закидали огонь снегом и бросились все врассыпную по слободе. Внука
лекарки прямо к себе на лестницу, и в избу. Шасть за нею и Василий. Вот он
ее поставит пред бабушкой и образом в допрос!..
Между тем в избе было не без дела. Мариула, как мы сказали, не могла
сомкнуть глаз. Голова ее пылала одною мыслью, что она погубит дочь
сходством: как нарочно та в нее вылита. Другим матерям это сходство служило
бы утешением, для нее же оно - мука. Судьба зовет ее во дворец; Волынской
назначил ей быть там на днях... А удовольствие смотреть на Мариорицу,
говорить с ней?.. Можно ли отказаться? Но там увидят цыганку вельможи,
статься может, государыня, увидят рядом с княжной Лелемико, и довольно
одного намека, одного подозрения, чтобы уронить Мариорицу в общем мнении -
милую ее Мариорицу, которую она любит более своей жизни, более своей души.
Мысль эта душит ее и на будущее время нигде не даст ей покоя! Надо
избавиться от этой муки.
Пузырек с ядовитым веществом на полке. (Мариула хорошо заметила, где он
стоит.) Старушка сказала, что если жидкость попадет на тело, то выйдут на
нем красные пятна, которые одна смерть может согнать. Чего ж ближе к делу?..
Василий вышел, а то бы он помешал, может статься!.. Цыганка не рассуждает о
последствиях, о собственной гибели: одна мысль, как пожар, обхватила ее.
Раздумывай, береги себя другая, а не она!..
Дрожа, как преступница, и между тем вся пылая, Мариула встает с
залавка... осматривается, прислушивается... все спит. Слава богу, что все
спит!.. Два-три шага, легкие, как шаги духа, - и она у полки... Рука ее
блуждает... наконец, схватывает пузырек... бумажная пробочка вон, и... боже!
что с нею?.. глаз ее поврежден... кипящий свинец режет щеку... бьется мозг в
голове, будто череп сверлят... пред остальным глазом прыгают солнцы... в
груди тысячи ножей... И только один стон, один скрежет зубов в дань всем
этим мукам; и посреди этих мук слабая, далекая мысль о Мариорице! Эта мысль
торжествует надо всем.
Что ей делать? Разбудить лекарку? Умереть на месте? Зачем нет с нею
теперь Василия?.. "Господи, господи, помоги!" - може она только сказать и,
шатаясь, идет искать своего товарища. Ей кажется с каждым шагом, что она
наступает на ножи, на вилы. Дверь сама собой отворяется; кто-то дает ей
место: это внука лекарки, идущая с ночной прогулки, из беседы русалок.
Цепляясь за стены, Мариула выходит на площадку лестницы, и Василий ее
окликает.
Мариула не в силах отвечать, только стонет; хватается за его рукав,
крепко, судорожно сжимает его и, готовая упасть от нестерпимой боли, виснет
на нем. При свете месяца цыган всматривается в лицо своей куконы и каменеет
от ужаса. Он не сомневается более: несчастная мать изуродовала себя крепкою
водкой.
- Мариула, Мариула! что ты сделала? - говорит Василий сквозь слезы,
схватывает ее бережно в охапку и вносит в избу.
Он будит всех, он жалобно просит у всех помощи. Лекарка и старшая внука
опрометью бросаются, одна с залавки, другая с полатей; спрашивают, где
пожар; высекают огонь, бегают и толкают друг дружку; маленькая внучка,
испуганная тревогою, плачет. Суматоха, стоны, спросы, ответы; вся избушка
вверх дном. Лекарка, узнав, наконец, отчего кутерьма, и взглянув на
одноглазое, изрытое лицо Мариулы, теряет голову; не знает, за что приняться,
говорит, делает невпопад, но, вспомнив бога и сотворив молитву, приходит в
себя. Она употребляет все средства, какие только предлагают ей знания ее и
усердие, и только к рассвету все опять затихает в избушке. Никогда еще, со
времени ее существования, не тревожились так сильно ее обитатели.
Поутру стучались в хижину; несли, по ежедневному обычаю, приношения
лекарке: кто вязанку дров, кто горшок с похлебкою только что из печи, кто
пришел с вызовом истопить избу. Долго не было ответа. Наконец, вышла старшая
внука и извинилась, что к бабушке нельзя: она-де ночью возилась с одною
больной и только к утру прилегла отдохнуть. Приношения осторожно приняты,
услуги отложили до полдня.
И в самом деле, только что к полдню проснулись в избушке. Сделали новые
перевязки больной и между тем спросили, как ее угораздило, после строгого
наказу испытать лютого зелья. Цыганка рассказала, что она впросонках
слышала, как на полке возился котенок; она встала, хотела по нем ударить и
зацепила рукавом за пузырек... остального будто за жестокою болью не
помнила.
- Не кручинься, бабушка, - примолвила цыганка, - мои грехи, видно, меня
и попутали; захотела вдруг разбогатеть!.. В городе же скажем, что обварилась
кипятком, вытаскивая горшок из печи...
Сильно упрекала себя старушка, зачем дала цыганке такое опасное
снадобье; но Мариула оправдывала ее так убедительно, так увертливо сваливала
на себя беду, что Парамоновна успокоилась. Она бескорыстно желала сделать
добро другим; не ее же вина, если ее не послушались. Что тяжелей всего было
для нее - надо было прибегнуть ко лжи, которую она считала тяжким грехом.
Разгласив же истину, можно было на старости лет познакомиться с тюрьмою или
с чем-нибудь худшим.
Несколько дней пробыли цыганы у лекарки, и когда раны на лице больной
стали совсем заживать, подали ей кусочек зеркальца, чтобы она посмотрелась в
него. Половина лица ее от бровей до подбородка была изуродована красными
пятнами и швами; она окривела, и в ней только по голосу признать можно было
прежнюю Мариулу, которой любовались так много все, кто только видал ее. Она
посмотрелась в кусочек зеркала, сделала невольно гримасу и - потом
улыбнулась. В этой улыбке заключалось счастие ее милой Мариорицы.
Между тем во время курса лечения цыган, узнав, что его госпожа вне
опасности и достигла, чего желала, начал шутить по-прежнему. Раз, когда
вышла из избы старшая внучка лекарки, он рассказал о шабаше русалок.
Смеялась очень старушка рассказу, но разочаровала цыгана, объяснив, что не
водяные ведьмы напугали его, а рыбацкие слобожанки.
- Вот видишь, родимый, - говорила она, - исстари ведут здесь этот
обычай, коли заслышат по соседству повальные немочи. Девки запахивают нить
кругом слободы; где сойдется эта нитка, там зарывают черного петуха и черную
кошку живых. Впереди идут две беременные бабы, одна, дескать, тяжела
мальчиком, а другая - девочкою. Немочь будто не смеет пройти через нить. А
коли спросишь, для какой потребы петух, и кошка, и смоляная бочка, не могу
тебе в ясность растолковать. Старики ж наши про то знавали доточно; видно,
умнее нас бывали [Поверье, описанное в этой главе, существует еще и поныне в
некоторых великороссийских губерниях. (Примеч. автора.)].
Василий часто заставлял краснеть, как пунцовый мак, пригожую внуку
лекарки, напоминая ей русалочную, светлую ночь.
Глава VI
С ПЕРЕДНЕГО И С ЗАДНЕГО КРЫЛЬЦА
Недруга догнать, над ним занять ветр способный
И победу одержать, вступя в бой удобный,
Труд немалый.
Кантемир {Прим. стр. 123}
Всегда за ним выборна таскалася свита,
Что на день рано с утра крестова набита
Теми, которых теперь народ почитает
И от которых наш брат милость ожидает.
Сколько раз, не смея те приступать к нам сами,
Дворецкому кланялись с полными руками!
И когда батюшка к ним промолвит хоть слово,
Заторопев, онемев, слезы у иного
Текли из глаз с радости, иной не спокоен,
Всем наскучил, хвастая, что был он достоен
С временщиком говорить...
Он же {Прим. стр. 123}
Просим из бедной хижины Рыбачьей слободы несколькими днями назад в
палаты герцогские. Однако ж прежде позвольте оговорку. Вы знаете, что без
нее не обходился ни один рассказчик, начиная от дедушки нашего Вальтера
Скотта.
У кого, кроме крестьянина, нет переднего и заднего крыльца! Эти два
входа и выхода всего живущего, следственно мыслящего и чувствующего, в ином
доме могли бы доставить новому Фонвизину материала на целую остроумную
книгу. Не думаю, чтобы лестницы, особенно задняя, где-нибудь представили
столько занимательных сцен, как у нас на Руси. Но об этом когда-нибудь
после. Ограничусь изображением того, что в данное нами время стеклось у
герцога курляндского с обоих крылец.
С пробуждением дня жизнь зашевелилась в палатах его; но только какая
жизнь? караульная, украдчивая, боязненная. Сначала лениво ползла она с
истопниками, конюхами и полотерами по задним дворам, по коридорам и
передним; но лишь раздалось слово: "Проснулся!" - все в доме вытянулось в
струну; шаги, движения, слова, взоры, дыхание выравнялись и пошли в меру;
бесчисленные проводники от великого двигателя - Бирон - навели в несколько
минут весь Петербург на этот лад. Казалось, душе скомандовал кто-то:
"Слушай!" - и душа каждого стала во фрунт, чтобы выкидывать свои
однообразные темпы.
Огромные переходы вели к дому; в них и на лестнице расставлены были по
местам, в виду один от другого, часовые из гвардии герцогской. Каждый из
них, облитый с головы до ног золотом, казался горящим пуком, все они -
золотою цепью, к которой, увы! за порогом невидимо примыкала железная,
опутавшая всю Россию. Огромную переднюю затемняли, как туча саранчи, павшая
на маленькое пространство, множество скороходов, гайдуков, турок, гусар,
егерей, курьеров и прочей барской челяди, богато одетой; между привычным
нахальством ее затерты были ординарцы от полков гвардии. Смотря на косые
взгляды слуг и грубые ответы их, смотря, как они зевали и ломались на
залавке при входе не слишком значительного человека, вы сейчас отгадали бы,
что господин - временщик.
В приемной зале, подле двери самой передней, сидел уж Кульковский. Он
пришел в последний раз отдежурить на своем стуле и насладиться на нем
закатом своей службы при первом человеке в империи с тем, чтобы он
напутствовал его покровительским взглядом на новое служение. Заметно, что он
несколько смутен, и как быть ему веселым, беззаботным по-прежнему? он
прощается с приемной комнатой герцога, как своею родиной. Здесь, у золотого
карниза, где изображен сатир, выкидывающий козьими ногами затейливый скачок,
улыбнулись ему тогда-то; тут, у мраморного стола, положили на плечо могущую
и многомилостивую руку, которую он тогда ж поцеловал; далее светлейший,
ущипнув его в пухлую, румяную щеку, подвел к огромному зеркалу, только что
привезенному из Венеции, чтобы он полюбовался на свою рожу и лысую голову, к
которой сзади приклеены были ослиные уши. А стул, драгоценное седалище
проходящего величия его? О! его понесет он в сердце своем сквозь все бури и
превратности мира. В последний раз принес он горяченькие новости искателям
фортуны, именно, что любимая кобыла герцога ожеребилась; потом - надо же
поставить себя рядом с чем-нибудь герцогским, - что у него готов уже
пажеский кафтан, который изволил пожаловать ему его светлость, и, наконец,
что Эйхлер сделан кабинет-секретарем, о чем еще никто не ведал, кроме его,
Кульковского, и самого герцога. Улыбка и пожатие руки знатных, просивших его
не забыть их при дворе, пожатие мимоходом руки герцогского камердинера, все
это, увы! в последний раз осветило поприще его минувшей службы. Что ожидает
его вперед? Роль шута! Это бы хорошо: он будет первый шут в империи по
знатности рода. Но опасны плутоватые пажи; облепят его насмешками, как
мякушками, не дадут ему и отсидеться на стуле! Новости не через него будут
идти. Так-то изменчива фортуна!
Понемногу входили в приемную залу должностные лица - со вздернутым
носом, плюющие на небо за порогом Биронова жилища, а здесь сплюснутые, как
пузырь без воздуха, сутуловатые, с поникшим, робким взором выжидающие рока
из двери во внутренние покои. Слов между приходящими не слышно; заметно
только шелест губ, движения рук, улыбка, сверенные по масштабу самого
униженного страха. Все, однако ж, люди с весом! Они мерят бархат и парчу
плечами и локтями; когда они стали в ранжир вдоль стены и окон, больно
глазам смотреть на них, так блестят золото и яркость цветов на их одеждах.
Не видно ни бедной вдовы с просьбою о пенсии по смерти мужа, или о принятии
сироты в учебное заведение, ни старика крестьянина с жалобою, что все
молодое семейство распродано поодиночке или отдано в рекруты в зачет будущих
наборов [Не анахронизм ли эта отдача в рекруты? (Примеч. автора.)]; не видно
ни торговца с предложениями новых промышленных видов, ни художника,
вытребованного нежданно-негаданно к получению награды за великий труд,
который он творил для потомства, а продавал, наконец, за кусок хлеба. Ни
одного просителя между приходящими - все искатели. Золотое время! Ждут они
час, два и более.
Довольно холодно, если не жутко, как вы видите, на передней половине.
Что-то деется на задней?
Бросив мельком взгляд в уборную герцогини, куда и откуда суетливо и
увертливо шныряют факторы [посредники (лат.)] разного рода, народа и звания,
ювелиры, купцы, портнихи, секретари-слуги и служанки-секретари, войдем в
берлогу самого медведя, именно в кабинет герцога.
Герцог любил великолепно. Можно вообразить, как он облепил его затеями
комнату, откуда дождил Россию жгучими лучами своего властолюбия. Покрытый
батистовым пудрамантом и нежа одну стройную ногу, обутую в шелковый чулок и
в туфле, на пышном бархате скамейки, а другую спустив на персидский ковер,
сидел он в креслах с золотою герцогскою короною на спинке; осторожно, прямо
вглядывался он по временам в зеркало, в котором видел всего себя. Туалетом
своим он занимался до кокетства, подобно искуснейшему каллиграфу, желающему
пленить знатока малейшею живописною черточкой в своем письме. Несмотря, что
голове его доставалось от парикмахера, убиравшего его, он был терпелив, как
бумажный болван, на котором обделывают прически. Только один волосоубиратель
его мог обходиться с ним так деспотически, не страшась мщения. За
парикмахером пришел камердинер и одел его с ног до головы. Кто увидел бы
его, когда он, по окончании туалета, с торжествующей улыбкой любовался своей
фигурой, мог подумать, что главная цель его жизни была пленять наружностью.
Но лишь только камердинер вон из кабинета - на место его зверообразный
Гроснот с пакетами. Распечатан один, другой - и щеголь, привлекательный
мужчина, исчез. По тигру повели рукой против шерсти. Глаза его налились
желчью, лицо и