Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
плится, огненные языки шевелятся уж
над кровлями. "Боже! Мариорица!" - вскрикиваю я и полунагая бросаюсь в ту
часть города, где она жила. Город кипит, как котел, трещат кровли, лопаются
стекла, огонь бьет с клубами дыма, кричит народ, стучат в набат, а у меня
пуще в сердце гудит один голос, один звук: спасай свою дочь! Почти без
чувства прибегаю к дому княжескому и прямо в двери, обхваченные полымем,
цепляюсь по лестницам, через сундуки, - вижу, янычар окровавленными руками
тащит девочку... Это она!.. схватываю ее, изо всей силы толкаю янычара с
лестницы, через него выношу Мариорицу, обвившую меня крепко ручонками, на
улицу и... что потом со мною случилось, ничего не помню. Знаю только, что я
долго очень хворала. Первое мое слово, как скоро могла я только зубы
разнять, было о княжне Лелемико. Никто не знал, куда она девалась.
Воспитатель ее сгорел, жена умерла от испуга... От этих вестей я только что
с ума не сошла. Спрашиваю о ней встречного и поперечного, бегаю с утра до
ночи по пожарищу, ищу ее в грудах пепла, в камнях, в обгорелых бревнах;
напоследок узнаю, что янычар продавал ее, мое дитя! на торгу, что родные
князя Лелемико заплатили янычару большие деньги, лишь бы увел ее подальше.
Он так и сделал. Я бежала по следам его день и ночь и нагнала в Хотине. Тут
украла я Мариорицу, уговорившись наперед с нею - она уж была девочка лет
десяти и смышлена, как взрослая, - нам помогала и хозяйка дома, где
квартировал янычар; я заплатила ей все, что имела на себе. Не зная, однако
ж, куда деваться с Мариорицей, и боясь, чтобы злодей не отнял ее и не
отомстил мне на ее головушке, бросилась я тотчас к хотинскому паше и продала
ему родную дочь свою с тем, чтобы, когда она вырастет, сделал своею
наложницей или подарил в гарем султана. И тут сердце мое поднимало ее
куда-нибудь повыше, да и повыше. Паша любил ее, как родную дочь; у него ей
было хорошо, словно в раю магометовом. И тут не раз видала я сквозь щелочку
двери, не одиножды слушала, как она певала. Песни ее лились мне в душу так
сладко, так сладко, что я хотела бы умереть под них. И между тем дочь не
знала, что мать ее так близко, что их разлучает одна доска. Что я говорю?
одна доска! Нас, как и теперь, многое, очень многое разлучало... Паша
состарился; тут пришло ему на мысль подарить Мариорицу султану, потому что
он такой красотки еще не видывал, но русские пришли в Хотин: моя Мариорица
взята в плен, отослана в Питер. И я сюда за ней, везде за ней! Где она, тут
положу свои косточки; умру, так душа моя станет над ней носиться. И дочь не
узнает, что я для нее делала; помянет в серце имена чужих, но никогда не
помянет своей матери...
Рассказчица утерла слезы, бежавшие из одинокого ее глаза; толстый цыган
кряхтел и отвернулся, чтобы не показать на лице своем слез, изменявших его
обыкновенной флегме.
Глава IV
РАССТРОЕННОЕ СОВЕЩАНИЕ
Не далее, а назад, барон! мы, словно пилигримы по обещанию, ступаем три
шага вперед, а два обратно.
Марлинский {Прим. стр. 199}
Поутру была оттепель, отчего пострадал было несколько ледяной дом; но к
вечеру погода разыгралась, как в веселый час расшучивается злой и сильный
человек, - то щелкала по носу градиной, то резала лицо ветром, то хлопками
слепила очи. Наконец, нити снега зачастили, словно мотки у проворной
мотальщицы на воробе, сновались между небом и землей, будто вниз и вверх,
так что в глазах рябило и все предметы казались пляшущими; около заборов
вихорь крутил снег винтом и навевал сугробы; метель скребла окошки, ветер
жалобно укал, будто просился в домы; флюгера на домах кричали. Одним словом,
в природе господствовала чепуха, настоящее смешение французского с
нижегородским. Мудрено ли, что при такой жуткой погоде, соединившейся с
темнотою вечера и страхом бироновских времен, ни один житель Петербурга не
смел высунуть носа на двор.
Ни один житель, сказали мы? однако ж неподалеку от конюшен герцогских,
между ними и домом тайного советника Щурхова, в развалины горелого дома
вошли с разных сторон два человека. Один, казалось, пришел из царства
лилипутов, другой - из страны великанов. Оба тихонько кашлянули по два раза
и по этому условному знаку сошлись за средней стеной у трубы; они едва не
соприкасались брюхом одного с носом другого, а еще искали друг друга.
Наконец, большой ощупал голову маленького, нагнулся, пожал ему руку и,
вздохнув, спросил:
- Что, друг?
- Мы точно играем в шахматы, - сказал другой, отвечая таким же вздохом
и подняв свою руку выше своего носа для пожатия руки великана, - ступаем
шаг, два вперед, и опять назад; вот уж почти в доведях {Прим. стр. 199},
погорячимся, и все испортим - стоим на том же месте, откуда начали, и едва
ли не на шах и мате.
- О! дело еще не совсем испорчено, - возразил длинный. - Правда, он
своею горячностью выбивает из рук наших орудия, которыми очищаем ему дорогу
к цели его и нашей; досаждает, бесит, а все-таки отстать от него не можешь,
и все за благородство его!
- Благородный, но сумасшедший человек! - сказал маленький с сердцем. -
Я готов бы был отступиться от него, если б...
- Если б не любил его так много: не правда ли? Жалею его и не менее
тебя его люблю. Кабы не проклятая страсть его к княжне, не проклятый вечер,
мы скоро одержали бы верх!
- Знает ли государыня?
- Нет еще. Из истории этого вечера ничего не выходило наружу, как будто
ее и не бывало. Герцог отдал строжайший приказ не произносить о нем
словечка: кто видел, слышал, должен был не видать и не слыхать. Он бережет
золотое обвинение на важный случай. К тому ж я связал временщику руки,
готовые поднять секиру: я надул ему в уши, чрез кого надо, что в Петербурге
на мази, именно против него, возмущение за расстрижение монахов и монахинь
[Вследствие подтверждения указа Петра I от 28-го января 1723 года. (Примеч.
автора.)], сюда привезенных. В тот же роковой вечер, пришедши домой, получил
он известие, что побеги целых селений за границу, по случаю его жестокостей,
повторяются. Его злому духу дана работка: надо заняться ему разделкою с
этими вестями, так чтобы они не дошли до государыни. А покуда - протаптываю
себе следок до нее самой: ныне ходил я уж к ней с докладом, и она изволила
милостиво расспрашивать меня о разных вещах. Дай-ка укрепиться в этой
милости, перехитрить архиплутов, и тогда пущу такой доклад, что от него
будет им жарко, как в пекле!
- Что с княжной?
- Сделалась было нездорова, верно от мысли, что государыня, весь двор
знают о тайном посещении, что город об этом говорит. Видно, ни воспитание
гаремное, ни соблазн примеров и века, ни самая страсть не могут задушить в
женщине стыд, когда эта женщина не погрязла еще в пороке. Скоро, однако ж,
ободрили ее ласки государыни, навестившей ее на другой же день, глубокое
молчание насчет неприятного вечера, вокруг нее прежнее внимание и уважение
придворных; но, думаю, более всего повеяли на нее здоровьем добрые вести о
Волынском. Тебе известно, что государыня звала его к себе. Думали все, что
за факелы ему порядочно достанется: ты слышал, однако ж, как его приняли?
- Рассказывал он мне сам, что она при входе его изволила на него
милостиво погрозиться, потом дала ему поцеловать свою руку и сказала: "Кто
старое помянет, тому глаз вон". Думаю, что в этих словах заключаются не одни
факелы, но и ледяная статуя. Она подозревает в этой куколке что-нибудь худое
для своего любимца и забвением прошедшего хочет сблизить соперников.
- Напротив, от этих милостей у нашего курляндца руки сильнее чешутся на
заплечный удар.
В это время частый снег с вьюгою так налегли на плащ маленького, что
ему тяжело было стоять под ним, как под свинцовой епанчой.
- Освободи из-под снегу, друг, - сказал он, с трудом произнося слова и
двигаясь, - боюсь, что нас скоро занесет.
- Покуда одного тебя, - отвечал длинный, усмехаясь и выковыривая
маленького приятеля из снежной скорлупы.
- Знаешь ли, однако ж, как это освежило мое воображение? Прекрасная,
счастливая мысль.
- Любопытен слушать.
- Мне пришла фантазия продолжать то, что враги моего благоприятеля так
искусно начали, именно помогать любовникам.
- Помогать? ты с ума сходишь!
- Скажи лучше, нашел золотой рудник ума. Да, да, таки помогать! Прежде
бился я изо всей мочи, растратил все сильнейшие доводы моего красноречия,
чтобы отвесть Артемия Петровича от пагубной страсти и навесть на путь
рассудка; теперь буду способствовать ей всеми силами, точно так, как делал
Бирон. Ненадежны, думаю, цепи, которыми прикован наш патрон к молдаванке, -
они чувственные; но из любви Мариорицы к нему чего нельзя выковать! О! я из
этой любви построю лестницу хоть на небо, не только до государыни.
В голосе малютки дрожало вдохновение.
- Бедное творение! - произнес, вздыхая, длинный, - чего из тебя не
делают? Обманывают, развращают, губят; две противные партии употребляют как
средство, каждая для своей пользы, пускают тебя, как монету, ходячую в двух
неприятельских царствах, чтобы подкупить успех на свою сторону. Так
прекрасно создана, и на какой удел!.. Роскошнейший цветок природы, которым
надо бы только любоваться, как безжалостно исщипан руками врагов, чтобы
достать в нем яду одному на другого!.. Нет, друг, не знаю еще совершенно
твоих видов, но если они низки, предоставим их низким людям.
- Не осуждай, не исследовав, - закон правды, который ты забыл! Вспомни,
что мы действуем не только для блага одного человека, но для блага целого
народа. Это одно. От другого довода твои аргументы разлетятся в пух, как
рассыпались они в голове моей, когда дала ей работу совесть. Княжна погибла
решительно в первую минуту, как полюбила Волынского: пожалеть ее можно,
спасти нельзя, разве сам бог придет к ней на помощь!.. Я отгадал это
существо, лишь только прочел ее первое письмо, лишь только увидел ее. Если
ей не суждено сжечь другого, ей суждено сгореть в собственном огне. Все
способности ее, все силы жизненные - в сердце; оно исполнено Волынским, и
как скоро Волынского не будет в нем, это значит, что она перестала жить.
Любовь для нее - жизнь. А Волынской любит, пока не обладает предметом. Даю
тебе размыслить о последствиях. И потому - верный логически вывод - если мы
не можем отвести от этого создания, возвышенного, прекрасного, - кто об этом
спорит? - если мы не можем отвести от ее сердца неминуемого, рокового удара,
который судьба изловчила на нее с такой злобой, то воспользоваться ее
страстью для исполнения благородного подвига ничуть не низко и не грешно.
- Тс!.. слышен человеческий голос...
Совещатели стали прислушиваться с страшным замиранием сердца.
- Ничего, - сказал маленький, - видно, ветер завывает!
- Ничего?.. ради бога, молчи!
В самом деле, начали вскоре долетать до них отрывки разговора:
- Сюда... след... пропал... ты?.. Как же!.. не впервой... опять след.
Сюда, сюда, те обошли... не ускользнут!
Последние слова явственно отпечатались в слухе наших приятелей; сквозь
расселину стены заметили они уж и свет.
- Это голос моего дяди, - сказал длинный, - нас обошли! мы пропали!
- Что делать?.. Нырнуть туда ль, сюда ли - попадешь им навстречу. Кабы
можно было вскарабкаться на окно, я шмыгнул бы в сад Щурхова.
- Убьешься.
- Лучше, чем попасть им в руки. Но ты?
- Я отделаюсь с божьей помощью! Скорей же влезай мне на плеча, голову,
на что попало, и марш!
Длинный говорил, а маленький уж исполнял. Он уж на руках, плече, голове
длинного, уж на стене, проворно взбирается, как кошка, выше и выше, цепляясь
за что попало, за уцелевшие карнизы, поросшие в расселинах отпрыски дерев,
выбитые кирпичи... Свет виднее и виднее... Окно близехонько, но беда!
железный костыль впился в мантию ученого малютки. Тащить, тащить ее, драть
изо всей его мочи - не помогает! Освободить руку из плаща - неминуемо
упадешь. Он виснет на стене, как летучая мышь, с распростертым крылом... его
бросает в холодный пот... нет спасения! гибель за плечами.
Отделение опального дома, где находились приятели, осветилось вдруг
фонарем, и сквозь серебряную пыль падавшего снега озарились вполне жалкая,
распетленная фигура Зуды и вытянутая из плеч голова Липмана, с ее полудиском
рыжих косм, разбежавшихся золотыми лучами из-под черного соболя шапки, с
раскрытою пастью, с дозорными очами, как бы готовыми схватить и пожрать свою
жертву, и, наконец, сердитое лицо долговязого тщедушного Эйхлера с его
бекасиным носом. Стены, как чертог феин, заблистали алмазною корою. На этой
чудной сцене, перед Липманом, державшим фонарь, выкроилась какая-то
разбойничья образина с палашом наголо, а за ним мужичок с длинным багром,
вероятно, чтобы острожить, где нужно было б, двуногую рыбу или спустить ее в
один из бесконечных невских садков.
- Это... вы... племянничек? - спросил Липман, на которого нашел было
столбняк.
- Видите, что я, - отвечал с сердцем кабинет-секретарь, бросился к
дяде, вырвал фонарь из рук, дунул - и в одно мгновение исчез алмазный феин
дворец и стерлись все лица со сцены. - Еще хотите ли слышать? Это я,
дядюшка! Но зачем, - продолжал он ему на ухо, - приходите вы, с вашим
бестолковым подозрением, портить лучшее мое дело?
- Что это?.. господин Эйхлер!.. Я ничего не понимаю; я не образумлюсь
еще.
- А вот сейчас поймете.
Тут Эйхлер бросился к мужику, державшему багор, вырвал его, подбежал к
стене, к которой пригвожден был несчастный Зуда, пошмыгал багром где попало,
может статься по голове, - малютка освободился от удавки своей; одно усилие
раз, два ручонками по стене, и он на окошке, кувырк вверх ногами и бух прямо
в сад Щурхова. Слышно было, что-то упало, и более ничего.
Живой ли упал, разбился ли, или задохся в снежном сугробе, бог знает.
- Что это упало? - спросил Липман недоверчиво.
- Разве вы не слышите, что человек? - отвечал племянник; потом, сунув
ощупью багор мужику, подошел к дяде и продолжал, опустив голос: - Издохнет,
так не беда! По крайней мере я сделал все, что нужно в моих критических
обстоятельствах. Пойдемте, любезный дядюшка; я расскажу вам все дорогой.
Ваши сподвижники могут услышать, за стеной - тоже... и тогда не пеняйте на
себя, если испортите все дело нашего покровителя и отца.
Сделали клич команде обер-гофкомиссара, велели ей идти цепью, одному в
нескольких шагах от другого, чтобы не сбиться с дороги и не попасть в
Фонтанку, и в таком гусином порядке двинулись к квартире Липмана, на берег
Невы. Выдираясь из развалин, не раз падали на груды камня.
- Ах! дядюшка, дядюшка, - сказал Эйхлер тронутым голосом, ведя Липмана
под руку, - после великих жертв, после неусыпных трудов, в которых я потерял
здоровье и спокойствие, после утонченных и небезуспешных стараний скрыть
вашу безграмотность от герцога и государыни, которой еще ныне представил
отчет, будто сочиненный и написанный вами; после всего этого вы приходите
подглядывать за мною... - и, не дав отвечать дяде, продолжал: - Знаете ли,
кто был со мной?
- Нет!
- Зуда.
- Зуда? Давно ли, какие у вас с ним связи?
- Я вижусь здесь с ним уж в третий раз.
- Так, почти так! Мои верные помощники донесли мне только сейчас, что
во второй раз сходятся здесь два человека, и потому я... пришел... никак не
полагая вас найти... Для чего не предупредили вы меня?
- Потому что боялся дать вам в руки шнур моих замыслов, не скрепив их
мертвым узлом. Но, поверьте, штука будет чудная, неоцененная!.. Я не
посрамлю ни вас, ни себя; и если за нее не обнимет меня герцог, так я после
этого жить не хочу. Хитреца моего я довел до того, что он уж и палец кладет
мне в рот... ха, ха, ха! Слышите? в саду Щурхова залились ужасные его
собаки. А знаете ли вы, что каждая ходит на медведя?.. Жаль, если лукавец
попадет на зубок их прежде моего! Нет, милостивец мой, я всего тебя скушаю и
с твоим буяном, Волынским. На место его махну в кабинет-министры, или я не
Эйхлер, недостоин милостей, которые вы мне готовите, - я просто ротозей,
ворона, гожусь в одни трубочисты. Только прошу вас, умоляю именем его
светлости, не мешать мне... если я испорчу дело, ведите меня прямо своими
руками на виселицу, на плаху, куда вам угодно.
Эйхлер говорил с таким убеждением, с таким жаром злодейского восторга,
так живо описал свои планы, что у старика отошло сердце, как от вешнего луча
солнца отходит гад, замиравший в зиму; огромные уши зашевелились под лад
сердца, словно медные тарелки в руках музыканта, готового приударить ими под
такт торжественной музыки. Пожав руку племяннику, Липман произнес с чувством
тигрицы, разнежившейся от ласк своего детенка:
- Ни слова более, мой дорогой, ни слова более! Подозревать вас - все
равно, что подозревать себя. Вы одна моя радость, моя утеха на старости;
вами я не умру, ибо я весь в вас. Кабы я знал... ох, ох! кто без ошибок?..
не привел бы сюда этих глупцов, не подставил бы ушей для их басен, которые
тянут их теперь, будто пудовые сережки. Эй! Слушайте! - вскричал Липман
своей команде, - если один из вас пикнет, что я нашел племянника в этих
дьявольских развалинах, то видите (он указал на Неву)... в куль, да в воду!
С окончанием этого приказа дядя и племянник очутились на крыльце своей
квартиры.
Глава V
ОБЕЗЬЯНА ГЕРЦОГОВА
Комар с дубу свалился,
Великий шум учинился.
Старинная русская песня
В длинной зале, подернутой слегка заревом от затопленной в конце ее
печи, против устья этой печи, стоит высокий мужчина пожилых лет, опираясь на
кочергу. Одежда его - красный шелковый колпак на голове, фуфайка из
сине-полосатого тика, шелковое исподнее платье розового цвета с
расстегнутыми пряжками и висячими ушами, маленький белый фартук,
сине-полосатые шелковы чулки, опущенные до икры и убежавшие в зеленые туфли.
Взглянув на него, не можешь не смеяться. Но, прочтя на лице чудака,
правильном, как антик, безмятежную совесть и добродушие, ирония, готовая
выразиться, скрывается внутри сердца. По улыбке его можно прозакладывать сто
против одного, что в этого старца поселилась душа младенца. То стоит он в
светлой задумчивости, облокотясь на ручку кочерги, то этой кочергой усердно
мешает уголья в печи, то кивает дружески четырем польским собачкам одной
масти, вокруг него расположенным и единственным его товарищам. Ласки свои
этим животным он равно на них делит, боясь возбудить в одном зависть и
огорчить которого-нибудь, - так добр этот чудак! Вокруг него совершенная
пустыня. Но когда расшевеленные им уголья ярко вспыхивают, уединение его
вдруг населяется: князья, цари и царицы, в церемониальном облачении и
богатых шапках, становятся на страже вдоль стен или выглядывают из своих
желтых смиренных рам, будто из окон своих хоромин. Съесть хотят вас очи
Иоанна Грозного, и черная борода его, кажется, шевелится вместе с устами,
готовыми произнести слово: "Казнь!" Ослеплен, истыкан судом домашним бедный
Годунов, которого благодеяния народу, множество умных и славных подвигов не
могли спасти от ненависти потомства за одно кровавое дело (и маляр, как член
народа, как судья прошедшего, взял свое над великим правителем, пустив его к
потомству с чертами разбойника). Гении-утешители являются гурьбою, ибо