Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
отец Лука. Так быстро нам не управиться.
А к полудню, пожалуй, вернемся. - Вретранг проводил игумена до калитки. -
Если возможно, отец Лука, не говори князю, что я поехал за рабом. Мне еще
жить в этом городе, а Кюрджи злопамятен, найдет возможность свести счеты,
если помешаем разграбить Бабахана.
- Хорошо, Вретранг. Скажу, что послал монахов. У тебя где-то валяются
мои старые сутаны, если целы, накиньте их на себя. Вдруг Кюрджи вздумает
поинтересоваться, кто вечером выезжал за ворота. В полдень я вышлю к лесу
послушников, им и передашь несчастного, - русич тяжело вздохнул,
перекрестился и сказал: - Не пойму, чем прогневил бога, что опять он на
пути моем Черное ухо поставил? Один камень, а много, наверное, еще горшков
перебьет. Тревожится сердце мое о Сауроне. С самого рождения над ним тень
Черного уха витает.
6. ВСТРЕЧА
Хомуня стоял на самом верху, за седловиной, и смотрел, как карета
епископа удаляется вниз, к ущелью Инджик-су. Он шептал благодарную молитву
Одигитрии-путеводительнице, внявшей, наконец, просьбам страдающего раба
своего, потерянного в этих диких горах, вдали от родных зеленых равнин.
Она вырвала из чрева адова его страдающее тело, вознесла на гору и
поставила перед ликом солнца, согревающего его ослабевшие члены.
Хомуня тяжело вздохнул, перекрестился и снова бросил взгляд на карету
слуги господнего. Подобно архангелу епископ появился здесь в самую трудную
минуту, словно на крыльях вылетел из своей колесницы и бесстрашно, с
высоко поднятым крестом, сияющим на солнце золотым распятием, встал между
телохранителями Тайфура и воинами рода Бабахана. Велика сила у этого
человека, коль не только христиане, но и язычники опустили мечи свои и
разъехались всяк в свою сторону.
Карета епископа уже скрывалась за поворотом, за сине-зелеными
волнами, навеки застывшими перед мрачными зубьями каменных утесов,
нависших над черными пастями пещер.
Соплеменники Бабахана с добрыми, веселыми криками вытаскивали наверх
телегу с зерном. Рабы Омара Тайфура, пропустив карету его преосвященства,
присели обок дороги, опершись на вьюки натруженными спинами. Сам купец,
окруженный телохранителями, о чем-то переговаривался с проводником, то и
дело взмахивал рукой, поглядывал в сторону Хомуни. Потом обернулся к
Валсамону, стоявшему позади своего хозяина, - и у дороги захлопали бичи,
носильщики взвалили на себя вьюки, погонщики подбежали к ослам и мулам.
Караван нестройно зашевелился и вскоре повернул в обратный путь, вниз,
туда, где скрылась карета епископа.
К Хомуне подошел Бабахан, улыбнулся, слегка притронулся сухощавой
ладонью к плечу бывшего раба.
- Не вешай носа, Хомуня, беда миновала.
- Так ли?
Если бы Омар Тайфур повел караван вверх, к перевалам, то Хомуня
согласился бы с Бабаханом. Но купец неспроста решил возвратиться в город.
Значит, не смирился с потерей. Теперь одному богу известно, что он
задумал.
Бабахан нахмурился. И когда Саурон подошел к нему и сказал, что обозу
ничто уже не грозит, и предложил, не теряя времени, отправиться в
Аланополис, Бабахан так посмотрел на своего зятя, что тот стушевался,
недоуменно пожал плечами и отошел в сторону. Но все же, когда обоз
тронулся в путь, Саурон снова подъехал к Бабахану, попытался убедить.
- Вспомни, ты сам обещал моему отцу приехать. Он ждет, наверное,
волнуется. Мы опаздываем.
Бабахан к тому времени успокоился, по-доброму объяснил Саурону
положение и сказал, что сегодня они никуда не поедут, надо выждать время и
быть готовым ко всякому.
Хомуня ехал позади Бабахана и Саурона и не прислушивался к их
разговору, полностью утонул в своих заботах, пытался в бурном потоке
тревожных дней отыскать свою стремнину, свой ковчег, который вынес бы его
к тихому берегу.
Его настроение, наверное, каким-то образом передалось и другим людям,
в обозе постепенно прекратился смех, все умолкли, и лишь давно не мазанные
дегтем колеса громко пели тонким, режущим скрипом, разгоняя тишину
уснувшего полуденного леса.
Хомуня начал уже дремать, и тут ему показалось, будто кто-то из
женщин негромко позвал его. Он вскинул голову, оглянулся и с недоумением
пожал плечами - рядом никого не было. Умостившись на мешках с зерном,
женщины дремали, на беглого раба никто не обращал внимания. <Может,
почудилось что?> - подумал он, прикрыл глаза и снова задремал.
Через минуту до него опять донесся тот же зов. На этот раз он узнал
голос матери и ясно увидел ее. Настасья стояла рядом с домом, который
Козьма выстроил себе в Новгород-Северском, широко открытые печальные глаза
ее наполнились слезами, губы плотно сжаты. Голос ее доносился откуда-то
сверху, с мутного, затянутого грязно-желтой пеленой неба. Небо шевелилось,
казалось густым и вязким, оно опускалось все ниже и ниже, а голос Настасьи
постепенно затихал, отдалялся: <Хомуня, кровиночка моя... Хомуня...>.
Хомуня очнулся. Понимая, что все это ему приснилось, он перекрестился
и прошептал: <Прости меня, мама. Где ты сейчас? На земле ли живешь, или
бог уже забрал к себе твою душу? А может, в эту минуту ты как раз и
готовишься к смерти, со мной прощаешься?> - Хомуня испугался такой мысли,
торопливо осенил себя крестом. Последние дни мать вспоминалась все чаще и
чаще. Может, так и не простила сыну, что не послушал ее?
Это случилось после отъезда Игнатия из Новгород-Северского. Едва
Козьма ввел во двор боевого коня, показал сыну сложенные в телеге бронь с
зерцалом, клевец, шелом, копье - все то, что обыкновенного человека
превращает в воина, Хомуня, счастливый и радостный, в одной руке меч, в
другой - заостренный внизу красный щит, кинулся к матери, не терпелось
похвалиться оружием.
Настасья словно окаменела. Она стояла около дома и молча, казалось,
безучастно смотрела на сына. И только глаза ее, переполненные слезами и
предчувствием беды, упрекали в безрассудстве и Хомуню, и Козьму, и князя -
всех людей на свете. Хомуня, словно натолкнувшись на стену, резко
остановился, даже отступил немного назад, растерянно понурил голову.
Воинственный вид его как-то сразу померк, руки опустились.
- Вот... оружие... настоящее, - неуверенно выдавил из себя Хомуня и,
еще раз заглянув в глаза матери, поплелся назад, в глубь двора, где отец
примерял старенькое, оббитое кожей деревянное седло к каурому жеребцу.
Положив на телегу оружие, Хомуня оглянулся - матери уже не было, она
вошла в дом.
- Помоги мне, - услышал Хомуня голос отца. - Придержи коня.
Конь был хорош: горяч, нетерпеливо крутил головой, задирал ее вверх,
не хотел подпускать к себе будущего хозяина. Хомуня изловчился, чуть ли не
в прыжке схватил жеребца за уздечку, решительно подтянул к себе его
голову. Жеребец захрапел, глаза его налились кровью, ноздри задрожали.
- Стоять! - грозно приказал Хомуня и еще раз резко дернул за повод.
Но тут же, словно и не сердился на него, приласкал, почесал за ухом,
приговаривая: - Успокойся, глупый, теперь нам с тобой вместе быть.
Успокойся, ты хороший...
Пока седлали коня, рассматривали доспехи, Хомуня забыл о матери, о ее
обиде, к нему возвратился боевой дух, снова он возмечтал о подвигах.
Захотелось немедленно идти на степь, на половцев, в те годы часто паливших
огнем русские города и села, угонявших в полон мужчин, женщин и детей.
Хомуня надел доспехи, нацепил меч и поскакал за город.
Хотя князь Игорь потихоньку уже готовился идти на половцев, время
было еще мирным. К тому же русские ратники даже в походах надевали боевые
доспехи лишь перед самой сечей. Поэтому наряд Хомуни привлекал внимание
горожан, люди останавливались и с любопытством смотрели вслед.
Задержался Хомуня только у городских ворот, да и то на две-три минуты
всего. Там, на покрытой изумрудной муравой конной площади, мальчишки
вырыли лунку и, вооружившись клюшками, гоняли деревянный шар-мазло, шумно
спорили, задирали друг друга. Хомуня и сам бы с удовольствием
присоединился к этой азартной игре, загнал бы шар-мазло в лунку, но в тот
момент водиться с унотами считал делом недостойным.
Выехав за ворота и обогнув город, он остановился на обрывистом берегу
Десны. Ему захотелось спуститься вниз, посмотреть на свое отражение в
воде, но берег был настолько высок и крут, что добраться до реки, не
сломав шею коню, а может быть, и себе, было невозможно. Однако все это не
охладило его боевого духа.
Хомуня огляделся окрест. С правой стороны, на высоких холмах,
изрезанных глубокими яругами, устремил к небу золоченые купола церквей
Новгород-Северский; прямо, за рекой, раскинулись заливные луга с голубыми
заводями и серебристыми протоками; а за ними - пашни, теснимые раменным
лесом. Но стоять вот так и просто смотреть на лес, на поля, на всю
Северскую землю, он не мог. Хотелось немедленных действий. Хомуне
воображалось, что слева, из-за холмов, поросших кустарником и редкими
деревьями, вот-вот покажется хотя бы один половецкий соглядатай и ему
представится случай сразиться с врагом.
Вскоре и на самом деле показался всадник, только не в той стороне,
где ожидалось Хомуне, не из-за холмов, а со стороны города. Всадник не
спеша въехал на невысокий, пологий курган, приостановился, увидел Хомуню и
помахал десницей. Узнав пегую лошадь отца, Хомуня двинулся навстречу.
- Куда ты пропал? - подъехав к сыну, недовольно буркнул Козьма. -
Князь Игорь ждет, посмотреть на тебя хочет. Понравишься - будешь княжеским
отроком.
Хомуня улыбнулся. Смотринам он не придавал значения, не сомневался,
что Игорь Святославич возьмет к себе в младшую дружину.
Козьма и Хомуня въехали на княжеский двор, остановились у господского
крыльца, соскочили на землю.
Козьма хотел было передать своего коня сыну и войти в дом, доложить
князю, но Игорь Святославич, сопровождаемый малолетними сыновьями, Олегом
и Святославом, сам неожиданно появился на крыльце. Князь внимательно
оглядел Хомуню, спустился по ступеням, подошел ближе.
Игорь был высок и широкоплеч. Но и Хомуня, несмотря на молодые лета,
не так уж и много уступал князю, а в воинских доспехах - вообще казался
вполне зрелым мужем. Только мальчишеское, по-девичьи нежное лицо да
светлый, словно серебристый, пушок на верхней губе выдавали в нем унота.
Чуть-чуть отступив назад, князь резко замахнулся и ни с того ни с сего
сильно толкнул ладонью в грудь Хомуни. Но Хомуня успел напрячь мышцы,
устоял, даже не переступил ногами. А князь, отдернув руку и сморщив лицо,
быстро поднес ладонь ко рту - уколол о новую кольчугу.
Слизнув капельку крови, князь снова посмотрел на Хомуню.
- Молодец. Силен. Мечом владеть умеешь?
- Спытай, княже, - усмехнулся Хомуня. - Вели принести оружие.
- Ишь ты, самому князю надумал голову срубить?
- Избави бог, - стушевался Хомуня.
- Ладно уж, верю. Грамоте обучен?
Хомуня опустил голову, не нашелся, что ответить, боялся, как бы Игорь
Святославич не уличил его в бахвальстве.
- Не так, чтоб уж сильно, - выручил сына Козьма, - но читать-писать
умеет по-русски и по-гречески. А вот тюркскую грамоту не знает. Но языку
половецкому обучен.
Князь Игорь в удивлении вскинул лохматые брови, улыбнулся.
- Молодец! - еще раз похвалил он Хомуню. - Беру тебя отроком. При мне
будешь. И жить будешь в моем доме. Найди ключника, скажи ему о воле моей.
Только смотри: ослушаешься или поведешь себя недостойно - наказывать буду
строго. Зовут как?
- Хомуня.
Игорь Святославич оглянулся на своих сыновей, пристально посмотрел на
них и спросил:
- Люб вам Хомуня? - и, не дожидаясь ответа, приговорил: - Люб - не
люб, а жить будете вместе. Вы ему господа, он вам - холоп. Учиться будете
у него. И если Хомуня за нерадивость кому из вас по загривку даст, не
взыщу с него.
Весной князь Игорь приказал трубить поход на половцев, выступить
наметил двадцать третьего апреля, в праздник святого Георгия Победоносца.
Князь не случайно выбрал именно этот день. Всегда считалось, если к
важному делу приступаешь в день своего хранителя и заступника, то все
исполнится, как задумал. Хомуня лишь к весне узнал, что Георгий - второе
имя Игоря Святославича. Иметь по два имени, особенно у людей знатных и
книжников, - считалось делом обычным: одно имя славянское, мирское; второе
- дается при крещении, по церковному календарю.
Как только распространилась весть о предстоящем походе, в городе
стало шумно. Ратники чистили оружие, острили мечи. Два раза на дню, утром
и вечером, ходили друг к другу пить живичное молочко - настой сосновой
смолы в молоке, считали, что оно, если притом и отвары разных трав
потреблять, никакие болезни на них не пустит, и носом обоняние улучшит, и
немочь из головы выведет, и насморк уймет, очам светлость даст, охоту к
еде прибавит и уныние отгонит.
Хомуня тоже находил минуту, убегал домой, к матери. Уж лучше ее никто
не умеет настаивать живицу, готовить лечебные отвары. Постепенно Настасья
смирилась с судьбою, обида ушла из глаз ее. Но иногда все же страх
тревожил материнское сердце, нет-нет да и покатится слеза по ее смуглой
щеке. Настасья тотчас отвернется и, поборов печаль, тут же улыбнется
Хомуне.
Незадолго до начала похода прискакал из Трубчека брат Игоря, князь
Всеволод, нетерпеливый, и минуты на месте не усидит, доски в повалуше
прогибаются под его сапогами, так могуч телом. Узнала о приезде Всеволода
жена Игоря, Ефросинья Ярославна, влетела - чуть с ног не сбила Хомуню,
стоял на проходе, - и тут же очутилась в медвежьих лапах деверя. Обнял ее
Всеволод - не побоялся раздавить хрупкое тело, - поцеловал сладко. Хомуня
даже смутился, уперся глазами в стену, засмотрелся на роспись. Засмеялась
Ярославна счастливым смехом, спросила:
- Не хочешь ли меду хмельного, князь? Сама варила, может, испробуешь?
- Принеси, Ефросиньюшка. Да поболе корчагу выбери, во рту пересохло.
Игорь-то твой мыслью скачет от Чернигова до самой Тмутаракани, даже себе
признаться боится, что хочет забрать у половцев поганых землю русскую,
обагренную кровью дедов наших. Словно сокол парит над Русью, разглядывает
степь половецкую, а угостить человека с дороги не догадывается.
Игорь смотрит на брата, на жену любимую, улыбается. До чего хорошо
ему с Ефросиньей.
А Ефросинья подошла к Игорю, остановилась позади, положила руки на
плечи, склонилась к уху, шепнула что-то и выбежала за дверь.
Возвращаясь с медом, приостановилась у дверей повалуши, услышала
голос Всеволода: <...напрасно в марте испугались гололеда, коней пожалели.
Надо было еще тогда идти на половцев. Но коль так случилось, теперь не
медли, брат>. <Во вторник седлаем коней - и в путь>, - успокаивал брата
Игорь. А Всеволод все поторапливал: <Седлай, брат, седлай. Мои-то готовы.
Мои куряне, - голос Всеволода потеплел, очень уж он любил своих ратников,
- застоялись уже, силушку девать некуда, в бой рвутся>.
Ефросинья вошла в повалушу, налила мед в кубки.
- Все хвалишься своими курянами, - княгиня подала кубок деверю, -
будто на земле лучше их и ратников нет.
- А где ж их взять, лучших, Ефросиньюшка? - засмеялся Всеволод.
- Ну так уж и негде. Вишь, какого Игорь отыскал себе. - Ефросинья
головой кивнула в сторону Хомуни. - Не смотри, что безусый. Девки глаза
так и пялят, любиться хотят.
- На то ума много не надо. Мои не до девок охочи, до рати. Имя и
слава дороже человеку, чем красивое лицо.
- Полно, расхрабрился. Смотри, Див услышит, предупредит половцев.
- Э, Ефросиньюшка, стара стала птица эта. Пока долетит до половецкой
степи, наши соколы разобьют полки хана Кончака и домой возвратятся.
Всеволод вскоре уехал. А князь Игорь, свершив в церкви Спасского
монастыря молебствие о победе русского войска, двинул свой полк к Путивлю,
где княжил старший его сын, Владимир.
Ехали не спеша. Впереди Игорь Святославич. <Вседши на кони>, ехала
рядом с мужем и княгиня Ефросинья Ярославна. Тут же - младшие сыновья,
Олег и Святослав, одному десять, другому одиннадцать лет от роду.
В Путивле князь распрощался с Ярославной и повел дружину в половецкую
степь. Русская рать становилась все больше и больше. По пути
присоединились к Игорю со своими полками сын его, пятнадцатилетний
Владимир, юный князь Путивльский, воевода Ольстин Алексич с полком
Черниговских ковуев - племенем тюрок, служивших у русских князей, - потом
племянник Святослав, князь Рыльский. А за Донцом - и брат, Всеволод, князь
Трубчевский. Он шел из Курска по берегу Оскола.
Больше всего Козьма был доволен тем, что удалось упросить князя Игоря
в походе не держать при себе Хомуню, отдать ему, Козьме, в копье, - сыну
еще учиться надо ратному делу, догляд за ним нужен. Одно дело махать мечом
понарошке, другое - видеть перед собой врага лютого.
В копье, где отец был старейшиной, Хомуня сдружился с Дылдой, таким
же унотом, как и сам, еще не отведавшим запаха крови. И хотя Дылда уступал
Хомуне в росте - был коротконог, и в ловкости - грузноват телом, - но
силой обладал большой, меч держал в руке крепко, подмять под себя мог не
только Хомуню, но, может быть, и человека бывалого.
Все внове было молодым отрокам: и сам многодневный поход, и великое
скопище конных и пеших ратников - стройными колоннами, словно ладьи плыли
по неоглядным бездорожным степям, - незнакомые города и села, и голубые
реки, и обилие зверей и птиц в непуганых ковыльных просторах.
Перед тем, как переправиться через Псел, пошел нудный промозглый
дождь. И хотя ратники натянули плащи, сырость все равно проникала под
одежду, стылым ознобом неприятно холодила тело. А Дылде и вовсе не
повезло. Когда переходили реку - неглубоко, лошадям еле доставало до
брюха, - кобыла Дылды, испугавшись наскочившей на нее коряги, резко
кинулась в сторону, Дылда не удержался, упал в воду. Хомуня, пока помог
ратнику поймать лошадь и забраться в седло, тоже промок до нитки.
Не успели согреться - бежали, держась за узду - наступил вечер. На
ночлег остановились на окраине леса. Пока разводили костры, Козьма
приказал Хомуне и Дылде побольше нарвать ольховых листьев. После ужина
заставил обоих раздеться догола, закутал каждого в толстый слой листьев,
перед тем смоченных в родниковой воде, а сверху тщательно укрыл рогожей.
Сначала отроки стучали зубами от холода, но вскоре согрелись, начали
потеть. Пот ручьями катился с обоих унотов, но Козьма раскутал их лишь
глубокой ночью, облил холодной водой, отдал высушенную у костра одежду.
Чтобы отроки быстрее привыкли к сырости, Козьма заставлял их
проделывать такую процедуру каждый день. Да и сам не гнушался закалки, и
себя обкладывал мокрыми листьями ольхи. А на него глядя, и другие стали
заниматься тем же. Если кто жаловался на боль в голове, полученной от
простуды, Козьма варил в воде ромашков цвет, горячим клал прямо на волосы,
завязывал платком, сверху натягивал шапку.
- Ромашков цвет - он боль снимает и память человеку наводит,
укрепляет ее, - убеждал Козьма.
Так и шли без особой грусти и сомнений. Но на девятый день пути, в
послеполуденную пору, не успели выйти к Донцу, солнце, до тех пор хорошо
согревавшее землю, начало вдруг меркнуть. Хотя небо все так же оставалось
чистым, без