Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
сли они победят в войне, которую сейчас
проигрываешь и ты, и все твои. Я бы хотела, если, конечно,
доживу до того времени, оказаться в постели кого-нибудь из
беспомощных сверстников моего будущего сына, причем больше в
роли матери, чем любовницы, так же как получилось и с тобой,
ведь я тебя выбрала как слабого сына могучего отца-победителя.
Я выбрала тебя потому, что тебя не любили ни мать, ни сестры,
ни любовницы, тебя не будет любить и дочь, если она у нас
родится. Для меня самым страшным поражением и наказанием была
бы необходимость в случае неудачи вернуться в могучую стаю моих
братьев-победителей, к которой принадлежат не только все мои
сверстники, но и твой отец. Если мне придется сбросить с себя
третью туфелю, это будет концом моего пути.
Оставим, однако, меня в покое. Давай посмотрим, что с
тобой, то есть с нами. Ты хочешь вернуться в свою часть,
которая, продолжая отступать, движется на северо-запад. Все это
неминуемо закончится где-нибудь во Франции. Я не знаю,
гражданин ли ты французского государства, но знаю, что служишь
во французской армии. Также я знаю, что государство -- это
необходимое зло. Самое большое, чего можно ждать от
государства, -- это чтобы оно не плевало тебе в тарелку. А
войны? Ты говоришь -- народ, говоришь, что воюешь ради славы
своей нации. Что такое народ? Посмотри на меня. Мне семнадцать
лет. Я ровесница человечества, потому что человечеству всегда
семнадцать лет. Это значит, что любой народ всегда остается
ребенком. Он постоянно растет, и ему постоянно становится тесен
его язык, его дух, его память и даже его будущее. И поэтому
каждый народ должен время от времени менять костюм, который
снова и снова становится ему коротким, сковывает движения и
трещит по швам оттого, что сам он растет. Это одновременно и
трудно и радостно. Ты говоришь -- язык. Во сне мы понимаем все
языки. Сон -- наша родина времен Вавилонской башни. Во сне мы
все говорим одним, единым и великим праязыком, общим для всех
нас, живых и мертвых... Зачем тогда войны? Почему нужно
двигаться в истории назад? Каждое убийство -- это отчасти и
самоубийство.
-- Если я правильно понял, ты уговариваешь меня отказаться
от призвания военного?
-- Да. Я хочу, чтобы ты оставил это дело. Для твоего отца
это призвание, а для тебя нет. Давай выскочим из башни, объятой
пламенем, из поражения, из катастрофы, они не принесут нам ни
денег, ни безопасности, как ты надеешься. Давай начнем все
сначала.
-- Душа моя, я кое-чему научился на войне. Те мои
сверстники, с которыми я вместе воевал и которые должны были
погибнуть раньше других, были мудрее и знали о мире, окружающем
нас, больше, чем все остальные, именно по этому признаку мы
узнавали их и предчувствовали их скорую смерть. Они знали, что
каждое убийство совершается преднамеренно, и намерениям этим
бывает даже по тысяче лет... Другие, те, которым суждено
умереть позже, были глупее. Но все это никак не было связано с
врожденным умом или ограниченностью как тех, так и других.
Таким образом, есть две категории. Мы относимся ко второй.
-- Как это?
-- Мы с тобой счастливые влюбленные. Разве нет? А от
счастья глупеешь. Счастье и мудрость вместе не ходят, так же
как тело и мысль. Боль -- это мысль тела. Поэтому счастливые
люди всегда глупы. Только утомившись своим счастьем, влюбленные
могут снова стать мудры, если они такими могут быть в принципе.
Поэтому давай не будем сейчас принимать решения о том, что я
должен отстегнуть свою саблю... Мы всего лишь слуги наших
поступков, они -- наши хозяева...
Так говорил зимним утром в Земуне молодой и глупый поручик
Опуич из Триеста, не замечая того, что уже отстегнул свою
саблю.
Семнадцатый ключ. Звезда
Отстегнув саблю и отказавшись от военной карьеры, поручик
Софроний Опуич поселился с Ерисеной Тенецкой на небольшом
участке земли, и они занялись ее возделыванием. В этот вечер
они ели прекрасный молодой и немного резкий на вкус мед со
своей пасеки, собранный всего месяц назад, и пирог с дикими
каштанами и апельсиновой цедрой. Они лежали в постели и
разговаривали в темноте о глупых и мудрых звездах. Окно было
открыто, занавеска, надувшись пузырем, проникла глубоко в
комнату, она то приподнималась, то опускалась, как живот
беременной женщины, в котором лежал неподвижный ветер. Софроний
вспоминал, как ребенком дома, в Триесте, катался на огромной
створке ворот, вцепившись в их ручку, а потом они, как обычно,
погружались в тысячу и одну ночь. Они пытались подсчитать, в
какую из ночей Шехерезада зачала свое дитя от Гаруна и какая
сказка рассказывалась в ту ночь. Но расчеты путались, потому
что им всегда не хватало ночи и всегда не хватало сна. Жили они
стремительно: каждый день -- все четыре времени года, как
говорила Ерисена.
Той ночью у них была еще одна тема для беседы. Капитан
Харлампий Опуич в письме сообщал им, что читает Горация, играет
на кларнете, и среди тысячи прочих глупостей писал, что хотел
бы с ними повидаться, увидеть свою будущую сноху в первый раз,
а сына по прошествии многих лет и узнать, как он выглядит,
чтобы не ошибиться потом при случайной встрече. Отца перевели в
специальный отряд, который сопровождал посланника,
направляющегося в Константинополь с дипломатической миссией, и
путь их проходил как раз по тем краям, где сейчас жили Ерисена
и Софроний... Однако, к большому удивлению Ерисены, Софроний не
спешил отвечать на отцовское письмо. Он колебался. Иногда ей
даже казалось, что он что-то скрывает от нее.
И он действительно скрывал. Скрывал то же, что скрывал от
других людей, что скрывал от всего мира, -- свой маленький
голод под сердцем, который на дне души превращался в маленькую
боль. Иногда он запирался в комнате один, что-то там делал,
ждал каких-то писем, время от времени уезжал на день-два. А по
ночам прислушивался и слышал музыку магнитных бурь, которые
своими ударами и эхом открывали перед ним подземные коридоры,
лабиринты, целые города, давно разрушенные и исчезнувшие с лица
земли, и по улицам которых, заваленным камнями, его вел хохот
холодных или жарких запахов подземелья. Или же слышал сквозь
камни и песок рокот разных групп металлов, представлявших собой
лишь эхо континентов, давно-давно затонувших в Паннонском море,
море, которое больше не существует, но которое по-прежнему
сохраняет через какие-то пуповины связь с обеими Атлантидами...
Ерисена гляделась в глаза коров и коз, змей и собак и
чувствовала в нем какое-то беспокойство. В каждой из комнат их
дома, где замки и щеколды стреляли, как заряженные холостыми
патронами пистолеты, он вел себя и разговаривал по-разному. За
каждой дверью он становился другим. В кухне говорил только
по-турецки, в гостиной -- на языке Ерисениной матери, которому
он учился у своей возлюбленной, в библиотеке всегда молчал.
Вечером ложился в постель нагим и горячим, как фитиль лампады,
а во сне постепенно остывал, как огромная печь, и на заре,
когда он что-то бормотал по-гречески, ей приходилось накрывать
его, как ребенка.
Как-то днем она поцеловала его, и он вздрогнул от этого
поцелуя.
-- Что у тебя во рту? -- спросил он.
-- Камешек с твоей тайной внутри. Ты забыл, что твоя тайна
теперь живет у меня? Я хорошо берегла ее все это время. Сейчас
открой ее мне. Слишком долго она в тебе томится, как письмо в
бутылке. Да и вообще, что ты так о ней заботишься? Любую тайну
хранит ее собственная стыдливость. Пусть она сама позаботится о
себе.
-- Хорошо, -- ответил он, -- послезавтра, когда ты
принесешь на поле мне и батракам свежеиспеченный хлеб, я
придумаю, как нам это сделать. Потому что дело это вовсе не
такое безобидное...
Так оно и произошло. Он отправился в поле, захватив для
батраков ракию, настоянную на семи травах. Утром работники
проголодались раньше времени, еще до того, как Ерисена принесла
им хлеб. Когда они стали просить Софрония чего-нибудь дать им,
чтобы утолить голод, он обрадовался. В это время они сидели под
смоковницей, и он сказал:
-- Смоковница, дай нам своих плодов, чтобы работники могли
поесть!
Это были слова из одной сказки, которую он слышал в
детстве.
И смоковница действительно дала им несколько плодов за два
месяца до обычного срока. А Ерисена, в повозке с хлебами и
другой снедью, появилась только через два месяца после этого
утра...
Она несла два взятых из повозки кувшина, ступая одной
ногой по воде, а другой по берегу небольшого озера,
находившегося рядом с полем. Она не заметила, что прошло
столько времени. И была еще красивее, чем всегда.
-- Придумал? -- спросила она, а про себя подумала:
"Сколько горечи в его губах, будто вся душа отразилась!"
-- Да, придумал, -- ответил он, -- и ты услышишь это ртом,
а не ушами.
-- Как это?
-- Так надо. Я расскажу тебе одну песню на своем языке, а
ты слушай ее на твоем родном.
-- Но это же разные языки, -- ответила она.
-- В том-то все и дело. Если ты готова слушать, правда
откроется тебе в тишине между ними. Потому что между языками
пролегают океаны тишины. Я все рассчитал так, что слова,
которые ты будешь слышать на моем языке, прозвучат так же, как
и на языке твоей матери, правда, значить они будут нечто
совершенно другое. Они откроют тебе мою тайну. Их смысл на моем
языке не имеет никакого значения.
И он начал:
Прошу Тебя, Богородица, Владычица,
Не обращай Свой взор на нее, мою любовь.
И не услышь ее молитвы
И не поминай ее в молитвах Твоих!
Незаметно перелети душой Твоей
Через все, что она соделает.
Ибо то, что соделает моя любовь,
Страшно так, что я не смею решиться
Подумать и узнать, что же это.
А если Ты позаботишься о ней, о моей любви,
Узнаешь все о ней, все, что я не решаюсь узнать,
Если Ты помолишься за нее и за ее грехи,
То смогу знать о них и я, который Тебе молится.
Прошу Тебя, Богородица, Владычица,
Не обращай Свой взор на нее, мою любовь!
Ерисена слушала его внимательно, и постепенно ее лицо
прояснялось, потому что она понимала, что в большом желании,
мучившем его, не было женщины, или, точнее говоря, в его
желании были все женщины вместе со всем миром, и в будущее его
влекло что-то другое, что-то поистине волшебное и
непреодолимое. Как только они вернулись домой, она вытащила из
шкафа желтые кавалерийские сапоги Софрония и сложила дорожные
сундуки.
-- Поедем с твоим отцом в Константинополь. Прямо к той
самой колонне, на которой висит медный щит.
Восемнадцатый ключ. Луна
Было как раз то время года, о котором говорят "между двумя
хлебами", когда Ерисена Тенецкая и ее возлюбленный отправились
на восток, в сторону границы, где на одном из постоялых дворов
их должен был поджидать Харлампий Опуич вместе с миссией,
которую он сопровождал. Ерисена спала в повозке, нагруженной
скарбом, а молодой Опуич ехал рядом верхом. Он чувствовал, как
под копытами его коня постоянно перекликаются две дороги --
верхняя, константинопольская, а под ней, как звонкая тень,
стремящаяся на восток, та дорога, по которой прошагали римские
легионеры.
Их путь лежал через места, о которых в народе говорят, что
зимой здесь пробираешься "между волком и собакой"; вдали, по
обе стороны дороги, виднелись две башни. Вдруг они услышали
ружейную стрельбу. Опуич пришпорил коня, за поворотом
показалась река. От реки пахло икрой, течение несло вниз
грецкие орехи, которых в том году уродилось столько, что под их
тяжестью ломались ветки и в волны сыпались и листья, и плоды.
На берегу реки им предстал огромный, полусгнивший постоялый
двор, похожий на паука, висящего на струйке дыма из красной
печной трубы, собравшиеся перед ним люди палили из ружей по
чему-то, что находилось в воде.
-- Не давай ему, не давай, не да-давай перебраться! --
кричал, заикаясь, один.
-- Эх, чтоб ему, вон он, уже пристает! -- сокрушался
другой, заряжая ружье.
Софроний Опуич решил, что они чем-то забавляются, и вошел
в постоялый двор узнать, есть ли свободные комнаты.
-- Осталась только одна, -- сказала хозяйка и провела
Ерисену и Софрония на второй этаж, вокруг которого шел
выложенный камнем балкон. Через камни проросла трава, комната
когда-то, видно, была выкрашена в зеленый цвет. В комнате была
печь, из тех, что топят брикетами навоза с рубленой соломой, на
плите грелась вода.
-- Лучшая наша комната, -- сказал сопровождавший их слуга,
почему-то глядя при этом в сторону, будто ему хотелось плюнуть.
-- Я вижу, вы здесь упражняетесь в стрельбе, -- сказал за
ужином Софроний тому человеку, который днем больше всех кричал
на берегу реки.
-- Ты, господин, ничего не п-п-понимаешь, -- пробурчал
тот, -- завтра, когда немножко разберешься в том, что здесь
происходит, сам начнешь стрелять. С-с-скажи-ка, в какой вас
комнате п-поселили?
-- Случайно не в зеленой? -- вступил в разговор другой
постоялец. -- Если в зеленой, будьте осторожны, когда вам ночью
начнет что-то сниться.
-- Это почему же, прошу прощения? -- ответил Опуич со
смехом.
-- Все мы, кто ждет здесь разрешения пересечь границу,
прошли через эту комнату. И все после первой же ночи требовали,
чтобы нас переселили в другую. Всем, кто ночевал в той комнате,
снился один и тот же сон.
-- Какой, если не секрет? -- продолжал веселиться
Софроний.
-- Что ты за человек такой! -- вмешался, не выдержав,
третий, сидевший с ними за столом. -- Всем нам, брат, снился в
точности один и тот же человек, от которого пахло грецкими
орехами. У него были длинные волосы, схваченные на затылке
пряжкой в виде перламутровой бабочки. Одет он был в мундир и
хотел убить каждого, кто в этой комнате видел его во сне. Меня
он пытался зарубить саблей, но я вовремя проснулся. Однако это
удалось не всем.
-- И что с ними теперь?
-- Они стали з-з-заикаться, -- ответил тот, которого
Софроний заметил на берегу. -- П-поэтому мы и стреляем.
-- А в кого вы стреляете? -- спросила Ерисена, тоже
посмеиваясь.
-- Да в ореховые скорлупки. На них по воде из Турции
нечистая сила сюда переправляется. Потому что просто по воде
она не может. Вот и ищет скорлупки от орехов, чтобы ими
воспользоваться. Вчера один тут спал в зеленой комнате, он тоже
видел во сне того, который всем снится. И узнал его. Говорит,
что это хозяин колокольной мастерской в Земуне.
-- Глупости, в ореховых скорлупках по воде плавают только
ведьмы, а вы хотите остановить колдуна. Напрасно стараетесь!
Они переправляются через реку в скорлупе от яиц, -- насмешливо
пояснила всем Ерисена, но наутро и она проснулась бледной.
В ту ночь она с молодым Опуичем рано отправилась спать.
Она лежала навзничь в зеленоватом лунном свете и чувствовала,
как речные запахи наслаиваются один на другой, более легкие
поверх тяжелых: внизу запахи дегтя, воды и ила, над ними запах
дыма, и, наконец, на поверхности облаками плавал аромат липы. И
у самого лунного света было несколько запахов, и в тот вечер в
нем смешивались все фазы луны. Через окна в комнату проникала
речная свежесть, и где-то здесь же, на постоялом дворе, кто-то
заиграл на кларнете. Играли, очень тихо, их песню "Воспоминанья
-- это пот души", и Софроний Опуич взял в рот прядь волос
Ерисены. Он лежал на животе, дивился звучавшей в таком месте
музыке и чувствовал, как стареет и он сам, и постоянно томившее
его страшное желание. Ночь всегда возвращала его куда-то в
прошлое, а дни тянули в противоположном направлении, и теперь
будущее показалось ему мраком, который отступает при каждом
шаге. Он волновался за Ерисену без какой бы то ни было видимой
причины, ощущал вкус пыли, скопившейся под кроватью, и запах
гнили от стен постоялого двора. Он слышал, как в лунном свете
раки выползают на берег реки, и его нюх проникал все глубже,
натыкаясь под землей на запахи влажного серебра и обожженного
камня. Он чувствовал, как подземные газы гонят по расселинам
земной утробы реки нефти, как там, в глубине, смешиваются
запахи истлевших растений, серы и горячей железистой воды. А на
заре его разбудил крик Ерисены, лежавшей рядом:
-- Здесь все не слава богу! Мне он тоже приснился, --
сказала она.
-- А как ты узнала, что это он?
-- У него в волосах была та самая перламутровая бабочка...
А за поясом заткнута какая-то книга, мне показалось, что
стихи...
-- А он не напал на тебя?
-- Нет. Наоборот, увидев меня, он смертельно испугался.
В этот момент снаружи снова раздался ружейный выстрел.
Опуич встал, вышел на балкон и окаменел. Постояльцы, с которыми
он вчера ужинал, целились прямо в его отца. Ерисена крикнула:
-- Это он! Я его узнала! Вон у него и бабочка
перламутровая в волосах!
Софроний прервал ее:
-- Замолчи! Это мой отец, а эти болваны хотят его убить.
И схватился за ружье.
Но капитану Харлампию Опуичу помощь была не нужна. Его
кавалеристы в мгновение ока разоружили нападавших, влепили
затрещину тому заике, который выстрелил в капитана, после чего
он перестал заикаться, и к постоялому двору подъехала роскошная
коляска французского посланника. Она была покрыта слоем
позолоты толщиной в палец и грязью толщиной в два пальца. Когда
открыли дверцу коляски и спустили ступеньку, сначала появился
фиолетовый сапог, а затем выпрыгнул молодой человек в голубом
мундире, перепоясанный шелковым шарфом. О нем шепотом было
сообщено, что это посланник его императорского величества
Наполеона и что едет он к месту своего назначения, в
Константинополь.
Девятнадцатый ключ. Солнце
-- Вы красивы и счастливы, и я желаю вам всего, что с вами
уже случилось, -- сказал капитан Харлампий Опуич, когда сын
познакомил его с Ерисеной.
Опуич-старший сидел в корчме постоялого двора с
окровавленными шпорами на сапогах, которые в то утро спасли ему
жизнь, чуть было не оборванную неожиданным выстрелом, и курил
зеленую трубку. Он все еще был крепок, как изразцовая печь,
хотя и старел скачками -- то десять лет без перемен, а потом
вдруг на десять лет за ночь. Он мог бы на плечах осла через
реку перенести, как сам о себе говорил в шутку. Постояльцы,
ждавшие разрешения перейти границу, со страхом поглядывали на
перламутровую бабочку, украшавшую его завязанные хвостом
длинные волосы, принюхивались к запаху грецких орехов, который
распространялся вокруг него, а Ерисене стало не по себе, когда
она заметила сборник стихов Горация, заткнутый у капитана за
поясом. Он тем временем весело заказывал ужин для всех, кто
находился на постоялом дворе, в том числе и для посланника,
который намеревался ужинать у себя в комнате.
Французский посланник включил в свою свиту, сопровождавшую
его по дороге в Константинополь, секретаря, а капитан --
пятерых кавалеристов в красных сапогах, как будто они ехали на
свадьбу, и одного в желтых турецких туфлях. Они могли и догнать
кого угодно, и ускакать, и в самом страшном бою выстоять. С
капитаном Опуичем ехала также девушка с необычной сединой в
волосах цвета воронова крыла, такая г