Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Грекова И.. Фазан -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  -
ть другое. Не тут-то было! Кот оказался стоиком. Приходилось покупать рыбу на рынке по безумной цене. Федор взял Шаха с собой в плавание. Кот сначала хандрил, страдал морской болезнью, даже не во время качки, а в предчувствии. "Федькин кот травит - быть шторму!" - говорили товарищи. Потом пообвык, обжился, стал любимцем команды и кока, баловавшего его рыбкой... Разборчив в еде, разборчив в привязанностях. Хозяина своего не любил. Был суров. Широкое в висках, суженное книзу лицо напоминало Клавдино. Загадочный желтый взгляд с вертикальной щелью зрачка... Кот словно шпионил за хозяином - так ли себя ведет? А он вел себя как обычно. Была у него на пароходе буфетчица Нюра - милая женщина лет тридцати. Шах - агент Клавдии - невзлюбил Нюру. "Боюсь я твоего зверюгу", - говорила она. И не зря. Однажды, когда они мирно забавлялись в каюте, откуда-то сверху бросилось на них черное тело с растопыренными когтями. Исцарапал, искусал котище их обоих. После того в одном из портов продал Федор кота-шпиона французскому матросу с помпоном на шапке, соблазненному редкостной мастью. И взял-то всего ничего Вернувшись в Ленинград, соврал Клавдии, что кот сбежал сам, пленившись роскошной жизнью за рубежом. А Нюра после происшествия в каюту к нему больше не заходила. "Кончен бал, погасли свечи", - сказала. Ну что за ерунда помнится? Какая-то Нюра, какой-то Шах... Лежать было мучительно. Выйти, выйти, выйти из своего тела! Оставить его лежать, а самому выйти. Физической боли не было. Все тело - как будто под местным наркозом. Но лучше бы уж она была. Боль - это жизнь. Тоска - это не боль. Это хуже боли. Он спасался от тоски, уходя в детство. Но и оно было на исходе - вот-вот кончится. Кончилось, в сущности, когда переехали в Петербург. 7 Почему переехали? Он этого толком не знал. Какие-то неприятности с папой. Отрывки разговоров: папа был "красным", его выследили... Папа - красный? Странно. Красным-то он его никогда не видел. Скорее жемчужно-желтым, под стать его редеющей шевелюре. "Красный". "Выследили". Вроде страшной сказки. Причиной были какие-то "опасные связи", как, смеясь, пояснял папа. "Опасными связями" были, наверно, чужие дяди, эстонцы и латыши, приходившие ночевать. Мама сама стелила им постели, взбивала подушки, любовно похлопывая каждую по животу маленькой, но сильной ладонью. Все это он подслушал в разговорах старших. Начал, значит, уже подслушивать. Из тех же разговоров узнал, что папин с мамой знакомый, Лев Львович (Федя с Варей его звали "дядя Лилович"), обещал в столице какую-то "протекцию". Собрались, уехали. Дорога совсем выпала из памяти. Первое впечатление от Петербурга - серость. Все было серым: и дома, и небо, и мостовые. Шел дождь, вещи мокли на перроне, Федя с Варей жались к маме под зонтик. Со спиц текла вода. Это, верно, и была "протекция"... Новая, необжитая квартира, где так неуютно вещам. Жмутся друг к другу, холодно им. Окна - на улицу, низко, почти на уровне тротуара. Блестит мокрый булыжник. Ломовики, телеги, скрип колес, цоканье подков. "Но!" - крик возницы. Он бородат, неприветлив. На углу вывеска: "Ф.М.Уваров, Дамский портной". Тускло-золотой крендель: "Булочная и кондитерская". Из водосточных труб хлестала вода. Мокрые голуби хохлились... Не полюбился ему Петербург. Сразу - тоска по родине, по башням, каштанам, церковным шпилям. Здесь и церкви были другие - круглоголовые. И звонили-то они не так. Там - мерно, однозвучно, торжественно, все на одной ноте: дон-дон-дон. Здесь - суетливо, на разные голоса: дили-дон-дон-дон, дили-дили-дон. Мама объяснила ему, что это называется "благовест". Не понравился ему этот благовест. Вспоминая родное, покинутое, рисовал привычные пейзажи: желтые с черной крышей, зеленые с красной дома, - хотя здесь все было замуровано в серый камень. Рисовал море с цветными парусами, толстые башни, стройные шпили... Как будто нарисованное могло вернуть все то, что любил. Новые впечатления. Вместо привычной эстонки Зальме - кухарка Матреша, толстая, красная, лицо, как раковая шейка. Зевала, крестила рот, говорила: "Господи-батюшка, помилуй, отец, по грехам нашим". Любила петь песни. Одна - всем известная "Маруся отравилась". Другая - он ее ни от кого больше не слышал, кроме Матреши. Мотив с завитушками, а слова такие: "Любила я, страдала я, а он-а-подлец-а-забыл меня". "Подлецом", видимо, был друг Матреши китаец Ходя. Длинная коса, мягкие туфли на высокой войлочной подошве, доброе, но загадочно-раскосое лицо. Ходя торговал с лотка вырезными игрушками из папиросной бумаги. Яркие - ядовито-розовые, голубые, лиловые, аккуратно сложенные гармошкой. Развернешь гармошку - и сразу шар! Интересно. А еще интереснее были зернышки, с виду невзрачные, беловатые, как лимонные семечки. Их надо было размочить в теплой воде - тогда они разбухали, становились слониками, обезьянками, человечками. Когда Ходя являлся в дом, к Матреше в ее комнатку при кухне, - у детей, Феди с Варей, был праздник: каждый раз что-нибудь им перепадало. Ходя говорил: "Бели, далю" (бери, дарю). Кажется, это были единственные русские слова, которые он знал. Добрый! Однажды Федя прямо спросил его: "А почему вы подлец?" Китаец не понял и мелко-мелко закивал головой, как игрушечный. Были тогда в обиходе игрушки: фарфоровые китайцы. Голова, вставленная шеей в круглую дырку, не закреплена, качается. Ставился такой китаец на комод или шкаф и кивал-кивал... Точь-в-точь Ходя. Ходя не говорил по-русски, а Матреша, естественно, по-китайски, но как-то они договаривались. Наверно, любили друг друга, хотя он, подлец, и забывал ее и часто подолгу не приходил. Тогда Матреша распухала от слез и вся исходила пением. Матреша с Ходей - первый случай любви, с которым он встретился в жизни. Он понял, что любовь - нечто опасное, роковое, горестное. Матрешина любовь кончилась ужасно - она умерла. Загадочно, в страшных мучениях. Никто из докторов не мог спасти. Как в песне про Марусю, которая отравилась: Свезли ее у больницу, Поклали на-а кровать, Два доктора с сестрицей Старалися-я спасать. Не спасли. Из разговоров старших (опять подслушивал) понял: смерть Матреши как-то была связана с ее любовью, с Ходей. Теперь-то Федор Филатович понимал, что умерла она от неумелого, кустарного аборта, но тогда был убежден, что от самой любви, что любовь - страшная и опасная болезнь, от которой умирают... Не было ли это предупреждением - в самом начале жизни! - чтобы не шутить с любовью? А он шутил, играл... Впрочем, не-надо об этом. Лучше опять разматывать нитку памяти о детстве - пусть рваную, всю в узелках. Было и хорошее в Петербурге. Например, электричество. Там, дома (дом все еще был "там"), были керосиновые лампы (чуть недосмотришь - коптит), потом - керосинокалильные, с белой горелкой, казавшиеся чудом. А здесь электричество! Лампочки "Осрам" с зубчатой сияющей нитью. Интересно было забраться на стул, повернуть выключатель - и сразу светло! Любил забавляться светом, хотя это и было запрещено. Его частенько дергало током - то ли проводка была неисправна, то ли руки мокры. Ощущение дрожи, какой-то трели в руках при ударе тока не было неприятным. Уже тянуло на запрещенное... Но все-таки "еще нет"... Понемногу обживались на новом месте. Появились даже приятели во дворе. У него - мальчики Мишка и Титка, у Вари - девочки Нюшка и Душка. Играли порознь, мальчики с мальчиками, девочки - отдельно. Мишка с Титкой были смелые, боевые, метко плевались, искусно подбрасывали деревянного "чижика". Не прочь были ругнуться, и довольно крепко. Дома у Азанчевских ругань была строжайше запрещена; вместо "черт" дети, даже наедине, говорили осторожно: "на букву че". "Пусть тебя на букву "че" возьмет". А тут, во дворе, Мишка с Титкой такое выдавали, что дух захватывало. Многие из этих слов он слышал впервые и не понимал. Попробовал как-то спросить: "Что это значит?", но был беспощадно осмеян. Глядя на Мишку с Титкой, начал поругиваться и он, сначала робко, а потом все увереннее. Варя слушала его с ужасом, но, конечно, не ябедничала. Мальчики играли в лапту, в казаки-разбойники, в рюхи. А у девочек шли свои игры. "Вам барыня прислала в туалете сто рублей. Что хотите, то купите, да и нет не говорите, черного и белого не называйте..." Он куда охотнее играл бы с девочками... Иногда вся компания - мальчики и девочки - объединялась. Шла какая-то игра, правил которой никто не знал. Ссорились, пререкались. Варя особенно была непонятлива, к тому же - плакса. Звали ее во дворе "Варька-Харька", наверно, за некрасивость. Он за нее не заступался, напротив, еще больше ее ущемлял... Все "еще нет", хотя и помраченное, потесненное будущим "уже да"... Главное - талант. Его он еще не промотал. В углу двора была яма, его собственная, он ее открыл, держал в тайне. С виду яма как яма, но стенки из плотно слежавшегося, почти окаменелого песка. Уже не песок, еще не песчаник. Его легко было рубить, ковырять ножом, обтесывать щепкой. Из этого полукамня-полупеска он выделывал фигурки. Карикатурные портреты Мишки и Титки, Нюшки и Душки, сестры Вари с ее косичками, с надутой, выпуклой верхней губой. Увидев эти фигурки, учитель рисования Яков Андреевич, папин сослуживец, сказал: "Да у вас талант!" Первый раз в жизни его назвали на "вы". Это "вы" от взрослого, немолодого человека, да еще в сочетании со словом "талант", так и екнуло у него в груди. "Вам нужно серьезно учиться, - сказал Яков Андреевич, - хотите, я вас рекомендую в школу Штиглица?" Что за школа такая? Ни в какую школу он не хотел. Помотал головой. "Впрочем, вам еще рано, - сказал Яков Андреевич, - перед вами вся жизнь". И в самом деле, перед ним была вся жизнь. Мог ли он тогда вообразить, что она пойдет ступенями не вверх, а вниз, в дешевку? Что кончит он ее отставным моряком, отставной козы барабанщиком, собственно говоря - никем? Стариком, праздно гуляющим по бульварам родного города с мешочком голубиного корма? Изрядно выпивающим, любящим свою жену Дашу, забывшим свою жену Клавдию, не помнящим имени младшего своего сына? И в конце концов - неподвижным мешком, бесчувственным телом, праздно лежащим на тахте в ожидании смерти? Смерть, ранее для него нереальная, становилась неизбежной. О ней на разные голоса твердил ненавистный кран. Голоса были разные, а слово одно: "waste". Спасаясь от смерти, он нырял опять в детство, но оно его выталкивало. Только представить себе мамины руки - нежные, мягкие, в кольцах. Как отрадно зарыться в них лицом, перебирая губами кольца. И тут же высовывалось будущее: много позже, в голодное время (то ли в девятнадцатом, то ли в двадцатом году), эти кольца обменяли на продукты. На муку, на крупу, на воблу. И мамины руки стали уже другими. Огрубелые, со въевшейся под ногти сажей. Нет, не надо об этом. Дайте, дайте еще покачаться в детстве, на волне маминого поющего голоса. Пусть споет ему колыбельную: "Спи, дитя мое, усни..." Если кто может спасти его, уберечь от смерти, так это она. "Мама!" - взывал внутри себя Федор Филатович. Но ее не было. Не только здесь - нигде. Умерла от голода в блокаду. Как многие, многие другие. Где-то на Волковом кладбище похоронила ее Клавдия. Не могила - просто "место захоронения", как теперь говорят. Умерла зимой, в лютый мороз. Земля - каменно-твердая. Вернее всего, и не долбил никто землю, чтобы закопать маму. Просто привезли ее на саночках, зашитую в одеяло, как многих, многих других. Привезли и оставили. Так, без гроба. Это отсутствие гроба он ощущал как свою вину. А что он тогда мог сделать? Его и не было под Ленинградом. Перевели на другой участок фронта. Солдат себе не хозяин. И все-таки виноват, кругом виноват. И если сейчас мучается, лежит немой, неподвижный, то это справедливо. Это - за маму. Нет, гнать такие мысли. Опять вспоминать. Мотать нитку прошлого. Думать о детстве. Оно, собственно, уже проходит, но еще теплится. Раздувать его, пока не погасло. 8 Первое лето после переезда. Сняли дачу на Сиверской. Река Оредеж. Темная, торфяная вода, пиявки у берега, множество кувшинок. Не кувшинок - водяных лилий. Белые, душистые, с ярко-желтыми, шафранными сердцевинами. Стебли - как резиновые шнуры, держат, не пускают. Варя их боится, говорит: змеи. Он-то не боится. Смело плавает у самого омута, собирает лилии. Дома он их поставит в воду. То есть в плоскую миску, где они еще распустятся на плаву. Мама их любит - это ей. Дома всегда полно было цветов - и полевых и садовых. А на дни рождения мамы и папы (оба родились в июле) дети тайком от героя дня украшали стол. Венками, гирляндами, пучками ягод... Рано утром все это делалось. Родители еще спали, солнце вставало, чирикали птицы. Оранжевые лучи пронзали воздух. Крадучись, крадучись, на цыпочках украшали они стол. Он командовал, как всегда, Варя помогала. Потом снова ложились. Но не спали, толкали друг друга, боясь пропустить минуту, когда виновник торжества выйдет, увидит стол и - ах! Вот тебе и - ах! На другой день после маминого рождения - ударом грома - война! Первая мировая. Тогда она еще не звалась "первой". Еще и помыслить никто не мог о "второй". Была просто "война". С немцами, с австрияками. Петербург, кажется, сразу стал Петроградом. Запомнился спор кого-то из взрослых: а как будет с Петербургской стороной? Будет ли она тоже "Петроградской"? Один из спорящих очень настаивал, чтобы нет. "Вы только послушайте, как это звучит: Петербургская сторона Петрограда! Прелесть!" От первых дней войны мало что осталось в памяти. Поспешный отъезд с Сиверской. Поезд переполнен, осажден, даже на крышах сидели. Какой-то матрос жевал булку. Знакомый начальник станции устроил их в служебный вагон, переполненный сверх меры. Федя мучительно хотел ехать на крыше... В городе - манифестации, бело-сине-красные флаги, хриплое пение "Боже, царя храни!". Какой-то человек, забравшись на фонарный столб, кричал надсадным голосом: "Долой самодержавие!" Его сдернули, кажется, растоптали... Домой, скорей домой! Дома, слава богу, все как будто по-прежнему, только серее, тусклее, темнее. Даже уютный двор с заветной песчаниковой ямой в углу съежился, насторожился. С этих дней осторожно омрачилось детство. Оно еще билось, трепетало, вздрагивало, но было обречено. Война. Что это значило? После первых дней, с мобилизацией, криками, флагами, все словно бы притихло, вошло в свою колею. Война шла там, на западе, в отдалении; в тылу она почти не чувствовалась. "Не то что вторая мировая, - думал Федор Филатович, - которая сразу же охватила, озаботила всю страну". Но для него лично начало войны отмечено одним фактом. Именно в эти дни он потерял веру. Не то чтобы он очень был религиозен. Их с Варей воспитывали по традиции: учили молитвам, водили в церковь, не очень часто, но и не редко. Перед пасхой они говели, исповедовались, причащались. Это он любил, особенно вкус красного вина пополам с водой, "теплоты", которой запивали причастие. В церкви хорошо пахло, иконы и хоругви сияли. Про двухвостую хоругвь он однажды спросил маму: "А что это: батюшка свои штанишки на палочке развесил?" Соседи, стоявшие рядом, очень были шокированы, а мама ничего, даже смеялась. Совсем ничего было бы в церкви, если б не приходилось так долго стоять. Так вот, когда началась война, пришлось ему быть в церкви на молебне. Он услышал, как батюшка молился "о ниспослании победы православному русскому воинству". Думал об этом, что-то варил в себе. По дороге домой спросил маму: - А что, австрияки тоже молятся, чтобы бог послал им победу? (Почему-то главным врагом в его представлении были не немцы, а австрияки.) - Наверно, молятся, - легкомысленно ответила мама. - А что? - У них бог другой, не тот, что у нас? - Нет, тот же самый. - Так откуда же он знает, кого слушаться: нас или их? Мама засмеялась, но ничего внятного не ответила. Сказала что-то вроде: "Он сам разберется". Федя пришел домой, взял лист бумаги и написал на нем: "Бога нет". Сам испугался: а вдруг все-таки есть и накажет? Ударит гром? Не ударил. Кощунственный лист бумаги - "Бога нет" - Федя запер в свой ящик шкафа. У них с Варей было по ящику и по ключу, чтобы было куда прятать свои сокровища и чтобы никто не знал. Варе он ничего не сказал про австрияков и бога. Но через некоторое время признался маме, что написал и почему. Мама отнеслась к этому спокойно. Во всяком случае, не рассердилась. - Вот ты, значит, до чего дошел, - сказала она. - Не рано ли? - Это ничего, - спросил он, - что я так написал? - Ничего, - ответила она. - Знаешь, я ведь сама язычница. Мама - язычница? Вот это да! Из книг он знал, что язычники поклоняются идолам. - Где же твои идолы? - спросил он. - Какие идолы? - Которым ты поклоняешься. Мама опять засмеялась. - Мои идолы - вы с Варей. Да и то когда хорошо себя ведете. А вообще я поклоняюсь жизни. Это он понял. Это он принял. - Я тоже хочу поклоняться жизни. - Валяй поклоняйся. Только Варе ничего не говори. Она еще маленькая. Он не сказал. Это был их с мамой секрет. Что бога нет, а есть жизнь. Следующим летом он много ее повидал, жизни. Несмотря на войну, съездили с мамой и Варей на юг, к теплому морю. Сняли дачу возле Одессы, на каком-то "фонтане" (на самом деле никакого фонтана не было). Купались, ловили медуз, морских коньков. Собирали цветные камешки, полупрозрачные, похожие на леденцы. Мама украшала ими свои изделия: ридикюли. "Ридикюлем" тогда называли дамскую сумку. По-французски "ridicule" значит "смешно". И вправду, смешно: там воина, а здесь - ридикюли. Это лето он поклонялся жизни как никогда. Дача была светло-желтая, веселая, из шершавого камня-ракушечника, вся оплетенная снизу доверху диким виноградом, и стояла она над обрывом. А скат обрыва сплошь зарос серебристой маслиной. При ветре кустики ершились, выворачивая листья, становились еще серебрянее. В пасмурные дни серебряным было и море. По вечерам оно светилось: искорки поднимались от опущенных в воду рук. Последний островок детства. Еще по-своему безмятежный, но уже омраченный, уже озабоченный. Кусачее слово "дороговизна". Даже малые дети, игравшие на пляже в песочек, заламывали за свои пирожки непомерные цены. Огненно-красные закаты каждый вечер тревожно охватывали небо, а потом, уже в темноте, наступавшей мгновенно, скрещенные лучи прожекторов из конца в конец его обшаривали. Что ни говори, как от нее ни прячься - шла война. А осенью еще новый этап: он поступил в гимназию, в первый класс, минуя приготовительный. Читать и писать давно умел: они с "пумпочкой" шутя одолели грамоту, первые правила арифметики... Сначала с гордостью носил форму, фуражку с гербом, ворсистый ранец, обшитый тюленьей шкурой, но быстро разочаровался. В гимназии было скучно. Главным предметом было чистописание. Писали черными, "орешковыми" чернилами в тетрадях "гербач". На обложке - мужская рука, правильно держащая вставочку. Вероятно, владелец руки был тот самый "гербач". Он его ненавидел, этого "гербача", кто бы он ни был, с этой рукой в крахмальной манжете! Нажим, наклон, волосяная

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору