Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Грекова И.. Фазан -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  -
оворя, прикрывала рукой рот. Он и ее и Зои сторонился. Не его это были поля ягоды. Он нарядный, весь заграничный, петушиный галстук, булавка с фальшивым бриллиантом - и они... Маму с Варей ошеломлял дарами не нашего производства: пестрые блузы, шелковые чулки, духи, пудра... Они принимали их неохотно, стесняясь. Уж больно не вязалось все это с их привычно бедным укладом (жили они очень стесненно, на Варину стипендию и мамину учительскую зарплату). Заштопанные локти, чиненая обувь... Варя, кажется, и не пудрилась-то никогда... Зато очень пудрились и очень душились женщины в новых компаниях, которые стал посещать Фазан. Там пили вино, танцевали модные танцы "с разложением". Женщины сидели у мужчин на коленях, целовались с ними в открытую, а для более подробных бесед удалялись. Только тогда понял, как невинно и чисто было у Булановых. Уже не говоря о Лизе. Лиза была сама чистота. Но туда обратно ему пути не было. Все-таки иногда разузнавал стороной о Лизе. Ему говорили: все такая же, преподает физкультуру, какая-то сверхидейная - комсомолка двадцатых годов. Теперь такие уже не в моде. Он все это выслушивал не без горечи, но сам себя успокаивал: а что, в конце концов, произошло? Ну, расстались, пошли в разные стороны. У нее своя жизнь, у него - своя. Уходила, терялась в прошлом, постепенно забывалась, да, забывалась Лиза с ее честностью, чистотой, любовью. С ее низким, теплым, остерегающим голосом: "Фазан, Фазан, глупая ты птица..." Вот так и пошла жизнь. Закружилась, завихрилась. Плавание. Побывка. Снова плавание... Вот что важно: в одну из побывок встретил Клавдию. Полузнакомая компания шумела, танцевала, пила. В углу сидела девушка - смуглая, с кошачьими глазами. Как притаившаяся кошка, она сидела, прелестная, но отдельная. "Интересное лицо", - подумал Фазан, и что-то внутри у него шевельнулось, клюнуло. Попал на удочку. Она сидела особняком, гневно противостоя окружающим. Не для нее все это было: питье, еда, поцелуи, уединения... Когда кто-то сказал циничную фразу, она встала, молча взяла свою сумку и вышла. Он - за ней. Подал ей пальто. "Не понравилось здесь?" Она мотнула головой строптиво. Обрадовался: "Мне здесь тоже не нравится. Позвольте вас проводить". Позволила. А через два дня они уже любили друг друга без памяти. Что-что, а любить Клавдия умела. Не женщина - шторм. Еще через две недели поженились. Тогда это просто было: женись, разводись. Никаких церемоний. Встал вопрос: где жить? У нее - негде, одна комната, там же мать и сестра. У него? Мама сказала: "Пожалуйста". Привел в дом молодую жену. Маме Клавдия понравилась, сказала: "Милая". Ну, милой-то Клавдия не была. Волевая, целеустремленная - это да. Зажили супружеской жизнью. Довольно долго она ему давалась легко. Он в плавании, она дома, работает, его ждет. Ждет жертвенно, отказывая себе во всем. Лишь бы его принять, угостить, порадовать... Мама: "Ты бы сказал ей, чтобы она... ну хоть топила у себя изредка, пока тебя нет. Ведь замерзает". Не сказал. Избегал сложностей. Преданная, преданная жена. Может быть, слишком преданная? Мягкости ей не хватало. Чувства юмора, смеха. Серьезна была во всем. Держала его железной хваткой. Понемногу он от этой хватки стал ежиться. А что было делать? Она была сильна, он слаб. Слаб, но шкодлив. Изменять ей начал с первого же года. Родился сын Петр. Крепкий, красивый, широкоглазый, с материнским овалом лица. Гордился сыном, звал Петром Федоровичем. Тот отца дичился. Дичился, впрочем, и матери. Сам по себе. Клавдия была матерью суровой, без нежности. Она и мужа-то так любила: крепко, но без нежности. А ему как раз хотелось нежности: растаять, расплавиться. Нежна была мама. Нежна была Даша (это уже потом, после войны). Многие из его женщин были нежны, а Клавдия - нет. И тут в воспоминаниях - порог, особое место. Подходит дело к войне. Кажется, нет никого из живших в то время, кого бы война обошла стороной. Не обошла и его. Великая Отечественная. Началась и все себе подчинила. Целых четыре года. Они и длинные, они и короткие. Особые... Проба человека. Проба характера. Протекал ли тогда, в годы войны, кран его жизни? Федор Филатович спрашивал об этом себя и не находил ответа. Как будто бы не в чем было ему себя упрекнуть. Воевал, как все, исполнял свой долг, как другие. Было ему к началу войны тридцать пять лет. Был призван, пошел. Все четыре года в армии. Сначала недолго радистом, потом - переводчиком. Допрашивал пленных немцев. Тут ему не было равных. Мало того что знал язык, как родной. Умел войти в доверие, прикинуться "своим". Раскалывал самых упорных. Потом - последний взгляд уводимого, похожего чертами лица на Пауля с Бубой - товарищей ранних, прибалтийских лет... Почему при этом воспоминании вздрагивает сердце? Ведь это же была его обязанность - войти в доверие? Или не так? На передовой, под самым огнем, пробыл совсем недолго. Запомнились сырые, инеем опушенные стены блиндажа, красные ракеты в темном небе, холодок в груди при шелесте летящего снаряда, звук передатчика, беспрестанно шлющего в эфир свои позывные... Нет, жизнь не утекала тогда, как вода из крана! Жизнь была осмысленной. Отчего же совесть начинает тревожно возиться при мысли о годах войны? Виноват ли он, что война его пощадила? Ранен был всего два раза, и оба раза легко. Отлеживался в госпиталях... Мимолетные романы с медсестрами, санитарками. Пряменькие плечи с погонами, перетянутая ремнем талия... Врачей очаровывать остерегался. Впрочем, одна - черная, узкобровая, стетоскоп в кармане, - крепко была неравнодушна. После первого же раза заговорила о будущем. Он ускользнул... Какой-то намек на "кран" был все-таки в этих мимолетных связях. Не забыть, как плакала, расставаясь с ним, голубоглазая санитарка Машенька в мятом перманенте. Обещал ей, что будет писать, да так ни разу и не написал... Но ведь не он же один! Многие тогда заводили короткие эти романы. "Живем один раз, а меня, может быть, завтра убьют"... Многие из них и в самом деле полегли... Виноват ли я в том, что меня не убили? Не виноват. А в том, что не написал Машеньке? В этом виноват. Но ведь многие не писали своим Машенькам, и это не мешало им быть героями. Или мешало? Он-то, во всяком случае, героем не был. Плыл по течению. Куда только его, военного переводчика, не носила судьба! Когда встречал где-нибудь рояль или пианино - играл. Но уже не пел: голос не тот, сказывалась привычка к спиртному. Беглость пальцев - прежняя. Внимательные, восхищенные женские глаза... Играл военные песни: "Катюшу", "Землянку"... Запомнился, уже в конце войны, на территории врага, великолепный белый с золотом рояль в каком-то брошенном хозяевами поместье. На этом рояле он играл ту прекрасную, незабвенную песню: "Священная война". Играл вдохновенно, как никогда еще не играл. Слушая его, товарищи один за другим вставали и снимали фуражки, а у женщин были слезы на глазах. Вот песня! Сочинить раз в жизни такую песню - тогда можно было бы и умереть: не зря жил. Но как раз сочинять он с некоторых пор совсем перестал. Жужжали мелодии в уме, но все чужие. Война... В общем, он сравнительно легко ее отбыл. Легко, но достойно. Не трусил, не прятался, не ловчил. Чего же ты хочешь от меня, совесть? Кажется, наконец понял, в чем дело. Ленинград. Мама. В Ленинграде оставались мама и Клавдия с сыном Петром (Варя эвакуировалась со своим институтом, хотела взять с собой маму, но та не поехала). А он одно время воевал неподалеку, чуть ли не в черте города. На этом участке фронта было сравнительно тихо. Конечно, были бомбежки, обстрелы, но куда страшнее было в Ленинграде, блокадном. Он это знал: иногда ему удавалось попасть к своим... В памяти - комната, густо заросшая инеем; черный потолок с висящими слоями штукатурки. "Что это у вас с потолком?" Равнодушный ответ: "Бомба попала". Черным обведенные, измученные лица. Не лица - одни контуры. Что-то новое в глазах мамы: страх. Смотрела на Клавдию искоса, исподлобья, как собака на строгого хозяина. Опять и опять вопрос: виноват или нет в ее смерти? Формально - нет, а по существу - да. Клавдия маму не любила. Все для нее делала, кормила ее наравне с собой, но не любила. А маме как раз нужна была любовь. Без нее она пропадала, без нее умерла. Мама - нежное существо с крохотными ногами в детских валенках... Он-то любил ее почти по-прежнему. "Почти" - ибо не мог противостоять Клавдии. В те редкие разы, когда заезжал домой, мама взглядом умоляла его о любви, а он отводил глаза. Вынимал из рюкзака сбереженный паек - несколько сухарей, кусков сахару, иногда - банку консервов. Говорил: "Мне пора". Целовал Клавдию в темные, властные губы. Целовал маму в щеку. Если не спал Петя - целовал и его. Мальчик, черненький, дичился, не шел на руки - отвык. А он не настаивал. Махнув рукой, уходил. Туда, к себе, на фронт, где ему было легче. Мама умерла в самую страшную, первую блокадную зиму. Никогда не хватало мужества расспросить Клавдию: как умерла? Очень ли мучилась? Вспоминала ли его, любимого сына? Эта непогашенная смерть так и осталась на совести. Саднит до сих пор. Без вины виноват? Нет, с виной. А Клавдия с Петей выжили, эвакуировались на Большую землю. В сорок четвертом вернулись. В сорок пятом вернулся и он, Фазан, глупая птица. Стал опять плавать. Опять повернулся к ветру: как проще, привольнее. Возобновилась привычная, легкая жизнь. Менялись только песенки, которые он наигрывал на фортепиано. Да все больше стал выпивать. Обратилось уже в привычку. ...Как-то раз захотелось тряхнуть стариной: нарисовал карикатуру на капитана. Вышло плохо, никто не смеялся. Куда-то исчезла его с детства твердая линия, рисовал беспомощно, рваными черточками. Видно, разучился. Больше не пробовал. Рояль - это беспроигрышный номер. Клавдия любила его все так же свирепо, собственнически. А он становился к ней холоден, боялся ее желтых, к самым вискам разведенных глаз. Товарищи дразнили его "подкаблучником"... А что? Справедливо. Противостоять Клавдии мог бы сильный. А он был слаб. Вскоре после войны родился второй сын. Черт возьми, как же его звали? Не дает покоя имя второго сына. Плохо с памятью. Целыми полосами заливает ее мраком. Вспышки, а между ними черно. Ну ладно, не могу припомнить имя младшего, назову его заново, будто он только что родился. Назову Николаем, Колей. Мальчик с родинкой над верхней губой, в самой канавке, ведущей к носу. Особая примета: родинка на верхней губе. Будет мешать бриться, когда вырастет. Мешает ли теперь, когда вырос? Красивый мальчик. Не на кошку - на голубя, вот на кого он был похож. Круглый, гладенький, с воркующей речью. Речи, собственно, еще не было - отдельные слова. "Пень", - вспомнил Федор Филатович и внутренне рассмеялся. Запомнилось-таки это слово. Первое, которое произнес Коля (условный Коля). А дело было так. Коля долго не говорил. Другие дети в его возрасте вовсю болтали, он - ни в какую. Родители приходили, хвастались. "А мой-то пень ничего не говорит", - отвечал Федор Филатович. Коля не раз слушал такие беседы. И вот однажды при мальчике опять зашел разговор о его отсталости. "До сих пор ничего не говорит", - пожаловался отец. И Коля вдруг подсказал: "Пень..." "Пень", - чирикнул, как чижик. Первое слово. Что было дальше? Как пошло его развитие? Ничего этого Федор Филатович не знал. Потому что вскоре расстался навсегда и с Клавдией и с сыновьями. Вышел наружу его роман с Дашей. Они переписывались "до востребования". Клавдия что-то заподозрила, явилась в почтовое отделение и "востребовала". Девушка на почте не смогла ей противостоять. Пришел домой - ливень пощечин, лавина презрения. Растоптан, раздавлен. Уехала - и с сыновьями. Как в воду канула... А у него - Даша. Чудесная, обольстительная, тогда еще молодая. Тридцати не было, а ему за сорок. Воскрес с нею, обрел себя. Мелкокудрявая, вечно встрепанная, крутобокая, с ярким румянцем. Заразительный, мелкозвонный смех... Даша! При Даше все становилось просто. Клавдия - та, напротив, все усложняла. Вырвался к Даше, как на волю. Особенно вольно стало, когда отпала еще одна забота - Дашин муж. Ничего был парень Витя. Серьезный, добросовестный, переполненный, как и Клавдия, чувством долга. Их бы свести с Клавдией - отлично поняли бы друг друга. Но любовь не спрашивает, кого с кем свести. Даша Витю жалела, но не грустной, а какой-то веселой жалостью. Весело путалась между двумя Любовями - старой и новой, законной и незаконной. Новая протекала бесстрашно и авантюрно. Ночевали то здесь, то там. Иногда удавалось попасть в гостиницу, минуя запреты. А то - где-нибудь в загородной лачуге. Садились в поезд и ехали наугад - в Шувалове, Репине, Сестрорецк... Стучалась в первый попавшийся дом. Очаровывала хозяйку. Роняла слезу: нам, мол, с мужем негде переночевать, в гостиницах нет мест, ночуй хоть на вокзале... Хозяйка, разжалобившись, пускала - иной раз в горницу, а то и в сараюшку. Чужие, узкие койки (как счастливо на них спалось вдвоем!), подушки, из которых лезло перо. Утром - перышко в мелкокудрявой, вечно встрепанной голове... Счастье - веселое, праздное счастье. Не могла бросить Витю: "Он без меня погибнет!" А когда погиб - поплакала, но недолго. Не умела долго плакать. Даша, милая моя Даша! Изо всех любвей - самая развеселая, самая легкая. Жизнь с нею улетала, как воздушный шарик. Ей-то бы не пришло в голову упрекать, судить, казнить себя за то, что зря потратила свою жизнь. Конечно, не зря! Сколько от нее было людям радости, пусть не безгрешной! ...Кран возражает, твердит свое "waste". - Замолчи, идиот! - кричал ему мысленно Федор Филатович. - Не трогай мою Дашу! Да и он-то сам, может быть, не так виноват, как об этом долбит кран. Если б хоть ненадолго заставить его замолчать, можно было бы собраться с мыслями. Кран же не бог, с ним можно и поспорить, да и с богом спорили некоторые... Иной раз он и впрямь, доведенный до отчаяния, вступал с краном в воображаемый спор. - Ну не совсем же зря я прожил на свете, - ожесточенно возражал крану Федор Филатович, - ведь было же кому-то и хорошо со мной, весело, легко? Ведь украшал же я кому-то жизнь? Когда я появлялся, забывали же многие свои заботы? Ведь шла же от меня людям радость - пусть временная, пусть дешевая? ...А вот Варя, которую ты все время тычешь мне в нос, образцовая Варя, которая жила правильно, ни разу не солгала, не ошиблась, не растратила ни копейки из того немногого, что ей было отпущено, - кому была от нее радость? Маме? Ну нет. И не сумела она, образцовая дочь, спасти маму, увезти с собой хоть насильно. Оставила на Клавдию. А ведь знала, что этого делать нельзя! - Хочешь оправдаться? - ехидно подзуживал кран. - Ну валяй! Нет, он не хотел оправдаться. Он уже ничего не хотел, кроме самой простой тишины. Чтобы он мог сам, без прокурорской подсказки, осмыслить прожитое, подвести итоги. Нужно ли ему уж так жестоко казнить самого себя? Но кран продолжал свое "waste". И не было на него управы. Даша не понимала, чего ему нужно было, до смерти, до зарезу! Чтобы замолчал, заткнулся, умер кран! Лиза - та поняла бы. Лиза, Лиза... И опять и опять - она. 21 Сестра Кости. Даже трудно поверить, что брат и сестра, хотя внешне чем-то похожи. Оба высокие, остроносые, плечистые, но какие разные! Лиза - сама прямота, Костя - сама уклончивость. У него глаза с голубизной, с косиной, навыкате. У нее ни голубизны, ни косины, ни выката. Чисто серые глаза. С веселой компанией брата она не сливалась. Не осуждала, но держалась особняком. Ушла из дому - в школе, где она преподавала физкультуру, выделили ей комнатку, ту самую, под лестницей, со скошенным потолком. Где еле умещались койка и стул. Где так отрадно было встречаться с Лизой, пить ее бедный суррогатный чай, жевать сухари. Жилось ей нелегко. Но никогда не жаловалась. О доме покинутом не жалела. Что ее оттуда погнало? Наверно, какая-нибудь неправда. Кривда, по-старинному. Но я же был по уши в кривде? Как же она меня могла любить? Неизвестно как, но любила. И все-таки не стала меня искать, когда я пропал... С чего у нас началось? Надо вспомнить. Давно не вспоминал. С похода на яхте. Как это я мог забыть? Тогда еще Лиза жила дома, но уже насторожившаяся, отгороженная. С Костей, впрочем, еще дружила. Он занимался парусным спортом, даже, кажется, был инструктором. Осень, ветер. Пошли под парусами в залив. Четверо: Костя с очередной Ниной (Нина-певица), Лиза и я. Идти было трудно. Лавировали против ветра, часто меняя галсы. Все ладони изрезали шкотами. Лиза помогала. Нина просто сидела на корме и хихикала, низко надвинув колокол-шляпку. Было холодно, но она не хотела запахнуть на шее пальто с пушистым воротником. Осенняя, промозглая погода - и совсем открытая, откровенная шея. Тогда так носили. Барышни презирали шарфы. В "Золотой лихорадке" Чаплина можно и сейчас увидеть женщин в меховых шубках, распахнутых на шее. Странная, навязчивая открытость. Помню, с вожделением смотрел на Нинину голую шею, белое наглое горло, окруженное черным мехом. Погода портилась. Ветер крепчал. Похоже, дело шло к наводнению. Краткими залпами брызгал дождь. Такелаж резал до крови. Темнело. Буря в Маркизовой луже - это тебе не буря в стакане воды. Немножко зазеваешься - и оверкиль. Идти дальше опасно. Решили заночевать в Стрельне. Тогда Стрельна была дачное место, и не из самых близких. Летом населенное, к осени опустелое. Пусто-пусто было в поселке. Пусто и черно: ни огня, ни человека. Дождь уже хлестал, хлобыстал. Измокли, иззябли. Забрались на террасу какой-то дачи. Окна заколочены, ни души. Темно, доски скрипят под ногами. Терраса большая, как зал. Костя отвел его в сторону: "Ты меня понимаешь? Возьми на себя Лизавету". Он кивнул. Лизавета мало его привлекала, куда охотнее он "взял бы на себя" Нину с ее распахнутым горлом. Но дружба есть дружба. Две пары разошлись по разным углам террасы. Бревенчатые стены, конопаченные паклей. Пол ледяной. Попытался оторвать с окна доски - не вышло. На Лизе было грубое, плотное пальто вроде военной шинели, ворот плотно застегнут. На голове красная косынка - общий признак трудящихся женщин тех лет. В своей буржуазной семье Лиза была демонстративно трудящейся, комсомолкой. Сели на пол рядом, поджав колени. "Холодно?" - спросил он. "Да нет, ничего". - "А мне холодно. Особенно рукам". - "Отчего без перчаток?" - "А их у меня нет". - "Дайте ваши руки, - сказала она, - я их согрею". Говорили на "вы". Тогда еще не было нынешнего огульного "ты" среди молодежи. На "ты" надо было еще перейти... "Дайте ваши руки", - сказала она. Он дал. Она сунула их к себе за пазуху. Он обомлел: так это было просто, невинно, по-деловому. Согрела его руки на своей груди. Эта трезвая, теплая, крепкая грудь... Он был молод и пылок, отнюдь не наивен, но, право же, ничего не желал. Руки согрелись, все остальное зябло жестоко. Пальтишко на нем было жидкое, на рыбьем меху ("сигом" называлось оно дома, "на меху сига"). Прижались друг к другу, обнялись, оба пальто - "сиг" и ее шинель - положили, св

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору