Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Замятин Евгений. Рассказы -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  -
ражения - лица, золото, красное тысячелетия с неслышным, оглушительным ревом мчатся сквозь меня - и больше нет сил. Вечер. Огромные луны пригнулись к полу, тени длинны. Четыре раздавленных последним каменным сном тела. Часы, минуты - все равно. И - движение: приподнимается на локте младшая из женщин, лицом - сюда, ко мне, к вам. Глаза у ней зеленые и светят в полумраке, как разрезанная веслом морская вода, и, как вода - густые ледяные лучи. Она кладет руку на грудь мужчине, он вздрагивает, отвечает ее глазам: "Да, сейчас", куда-то ползет на четвереньках. Вдруг остановился, голову - в плечи, по-черепашьи. Нет: показалось... Мать спит, спит крепко. Вперед! Он возвращается. Навстречу зеленым глазам женщины поднята вверх, блестит - бутыль. Две запрокинутых головы, пьют, тела розовеют. Груди у женщины теплы, остры и сладки, она - пахнет, она - шепчет мне. И напряженными мускулами, кожей, губами, телом - я знаю, это так, это справедливо: мне жить - мне и ей, и там есть еще на дне бутыли воздух - это мне, ей и больше никому - больше никто не должен жить. Взять нож... Но он крепко зажат в чьих-то пальцах, и пальцы ледяные мужчина отдергивает руку. Верхняя губа его (с чуть заметной ложбинкой) дрожит, он оглядывается и видит: за каждым его движением - пристальные зеленые глаза. Зажмурившись, вздрагивая, он вытаскивает из мертвых пальцев нож; с ножом ползет - годы, целую жизнь. Длинная, птичья, согнутая набок шея, слепой спит ничком, носом в ладони. Надо целиться вот сюда, справа, где на шее столбиком жила. У мужчины поднята рука, в руке - стынущее в ледяном свете лезвие ножа, и сейчас на темной звезде - в тысячный, в миллиардный, в последний раз прольется чья-то кровь ради - над Землей солнце мечется в последней тоске, облака набухают кровью все гуще, течет алыми струйками вниз по золоченым шпицам, но белым стенам, по зеркальным окнам дворцов, и красные капли - здесь, на зелени луговых майских трав. Луг - перед Келбуем. На лугу - сумрачные срубы овинов, узкие бойницы-окна под самой крышей: это - терема, городище. Такие городища - еще вчера, позавчера древляне выдвигали в зеленую степь навстречу дружинам Олега, сыпали из бойниц стрелы, лили смолу. И древлянское вече: круг - мохнатый, топоры, винтовки, чья-то голова над всеми, как на шесте, и голова Куковерова - как пепел, чуть курчавый. Перед Куковеровым - двое оттуда, от советских: один серый, всякий, тысячный, муравей; у другого красная, рябая улыбка, белая тряпочка на штыке, письмо. И подпись на письме Куковерову надо прочитать еще раз - еще - и повернуть вот так, к свету: - Дорда? Дорда... Погодите-ка, а из себя он какой будет? - по лицу у Куковерова морщины, облака, темные, светлые. - Он-то? Да таконькой вот - небольшой, гвоздочком. А глаза... ух! - Бритый? Ну, конечно, ну да: он! и на одну тугую секунду перед Куковеровым: синий кусок неба сквозь решетку, табурет у окна, на табурете... Над овином, ворочая в безруких плечах головой - коршун, все ниже. Там, внизу, на чуть сбрызнутых красной росой травах лежит человек, еще недавно был человек, я: теперь ничком, будто с разбегу, правая рука брошена ладонью вверх, желтые мозоли. И рядом - я, орловский, с платком на штыке, рябой; и я, келбуйский, с пулеметом, голова на шесте; мы оба смотрим на себя мертвого - там, на травах. - Да, протри, протри полтинники-то свои, погляди, рябая твоя морда: хорошо, а? Трое ребят у мужиков осталось да баба брюхатая. Сук-кины дети! - Ты вот с своим пулеметом - не сукин сын! Наших-то на мосту сколько сверзли? Туда же - разговаривает! Молчал бы! Мы, по крайности, за нашу власть, да, а вы за кого? - За вла-асть! Тебя бы носом ткнуть в Филимошку в нашего - как кота в дерьмо, так небось бы... - А ну - ткни? Я, брат, тебя ткну-у! - с белым платком штык наперевес, ощетиненными глазами - по кругу, с сердитым шмелиным гудом круг смыкается теснее, ближе, топоры. У древлян был обычай: пригнуть два дерева, к верхушкам привязать за ноги вниз головой - и потом отпустить деревья... В руках у Куковерова вздрагивает папироса, письмо Дорды... бритый, да-да, конечно. Что же - встретимся, да, вспомним, как вместе... Зачем-то вынул часы: не глядя, начинает заводить их, все туже, туже раз! - пружина лопнула, стрелки жужжа кружатся сумасшедше, все быстрее или, может быть, это внутри, в Куковерове. Когда часы останавливаются, он прячет их в карман, встает, собирает в горсть все глаза, натягивает их, как вожжи, говорит: - Так вот - письмо. Предлагают вам сдаться, выдать пятерых, самых главных, и все оружие, арестованного нами освободить. Вот. Решайте, как знаете. Круг, вече. В середине, в траве - тело ничком. Гудят зеленые мухи, тишина. Потом - голос, из-за спин: - Толковали: у нас пулемет-пулемет. А они вон мост-то за милую душу пересигнули. Да. Ежели эдак пойдет... Молчат. Куковеров крепче натягивает вожжи: - Дело ваше. Ключи от съезжей у кого? У тебя, Сидор? Стало быть., пойди, выпусти Филимошку, пусть идет сюда, и скажи ему... На дыбы: - Филимошку? Не-ет! К чертовой матери! В шею их! Чтоб Филимошка опять? Не-ет! Куковеров вдруг чувствует, что устал, хочется сесть, садится, рвет письмо. Рябой скидывает свой глиняный блин-картуз, сморкается в него, снова надел - крепко, по самые уши: - Та-ак, значить. Ну, до свиданья вам. А только зря вы, ребята. Там что-то, а все-таки - православные... От городища по древлянской степи медленно идут двое. Один - всякий, тысячный, муравой; у другого - рябое лицо, на штыке - белая тряпочка. Коршун невысоко: видно, как на безруких плечах вправо и влево ворочает головой. Сквозь бинокль - заряженными глазами Дорда глядит навстречу. И когда на идущих уже веет из кустов зеленой сыростью, сиренью, махоркой - почти неслышный выстрел из овина, с келбуйской стороны. Рябой, пригнувшись, заячьими петлями - в кусты, а тот - серый, тысячный, муравей покачавшись немного, валится навзничь, и уже никто никогда не узнает, как было его имя. Дорда вскакивает - он этого ждал, может быть, даже хотел. Вскакивает, весь заряженный, револьверный, пули из глаз - в одного, в другого, в каждого из тысячных. - Что? Видели? Может, хотите - еще пошлем? Чей-то мохнатый кряк; тишина. Так подрубленное дерево, падая, крякнет - корявыми лапами зацепилось, секунда тишины - и вдруг рухнуло. Крик, кулаки, зубы, бороды, мать - залпом. Кусты трещат, с ревом прет стоголовый медведь, рты разинуты но никто не слышит, кровь на траве - но это все равно: через камень, через бревно, через человека, через себя. Только бы добежать, а там по двое, по трое, крепко обнявшись - как мужчина и женщина - как уже было где-то. С длинным птичьим криком кружась падает солнце - и взойдет только завтра, а может быть, и не взойдет. На крыльце съезжей прочно, привинченно стоит Дорда - в кобуре кожаной или даже металлической; револьвер стиснут в руке так, что белеют ногти. Рядом - Филимошка, выпячена грудь, одну ногу вперед: как буква Я. И среди штыков Куковеров, без шляпы, вздрагивает папиросой, улыбкой. Из-за забора напротив - чуть слышный запах сирени. - Этого - под караул, до рассвета... - Дорда глядит куда-то поверх серых, как пепел, и как пепел - чуть курчавых волос. - А этих пятерых сейчас. И эти пятеро - на лугу, возле древлянских сумрачных теремов. Зеленое в красных рубцах небо, в тугой судороге изогнувшийся мост, над рекой - пар, в последний раз. Невысоко, неслышно накрест перешвыриваются летучие мыши. И навсегда врезанные в стеклянное небо пять темных спин, пять голов - одна, как на шесте, над всеми. - Эй ты, длинный! На коленки бы стал, что ли. А то - кому в башку, а тебе в сиденье? Неладно выйдет. Это говорит рябой, в глиняной рубахе, говорит добродушно, просто. Там, впереди - длинный становится на колени. Пять темных фигур, врезанных в зеленое застывшее небо... От поднятой с ножом руки - синяя, литая тень па шее, на спине у слепого. Быть может, он чувствует холод тени - вздрогнул, приподнялся, поджав ноги, садится спиной ко мне, к вам, голову чуть-чуть набок, по-птичьи, шарит около себя - где же Мать? - сейчас слепые пальцы коснутся ее плеча, она проснется. Сверху сверкает нож - вот сюда, справа, где возле уха столбиком жила. И тонкая шея вянет, он, не крикнув, клонится вниз, лицом в колени, согнувшись, сидит, неподвижный; я, мужчина, смотрю на него - широко, кругло. Теперь вытереть холодные капли пота на лбу - левой рукой: правая забрызгана. И еще только один шаг... Дрожа, крепче стиснуть нож, и только один шаг - к той, кто когда-то была Мать, а сейчас... а сейчас... Глаза: навстречу - ее глаза. Она лежит, готовая, на спине, не двигаясь, но у нее открыты глаза и нельзя - когда человек человеку в глаза, надо скорее забиться в исподлобье - в самый дальний угол, и оттуда... Две ледяные луны качаются совсем на краю, сейчас оборвутся вниз. У нее, у Матери - губы свиты в тугое кольцо - как умирающий в куколку Rhopalocera. Она, лежа, запрокидывает голову назад - темная тень вот здесь, в ямке внизу шеи. Трудный, глухой голос: - Ну, что же? Вот-вот здесь, вот сюда! - она показывает рукой на свою шею. Нож звонит на пол. Тогда она подымается, мраморно, медленно. Тень от нее растет все огромней, переламывается на стене - в купол - еще выше. Она смотрит издалека, сверху, на застывшие в последнем взмахе машины, на неподвижные, котда-то убившие друг друга тела, на это, тоненькое, неподвижно уткнувшееся лицом в колени - оно уже сливается с другими, с тысячами других, чуть темнея на зеленоватом ледяном небе. Она подходит к мальчику, приподнимает его голову, целует еще теплый рот, голова у него опять падает на колени. И подходит к другому, к мужчине: у него дрожат скулы, ноздри, верхняя губа с чуть заметной ложбинкой, он человек. Так жо подняла бы его голову и поцеловала бы эти - еще пока живые и теплые - губы, но только проводит рукою по его лицу. И теперь скорее, скорее - что хватило сил кончить... Если б не быть человеком - если бы не знать жалости к человеку! Открыта дверь в последний зал. Две пристальных, диких луны, положивших морды на пол. Какой-то огромный с делениями круг на полу. Да, это произойдет здесь. Она, высокая, вступает в круг. Секунду стоит неподвижно, мраморная, как судьба; теперь нагнулась, и сейчас - Луна - земная, наша, горькая, потому что одна в небе, всегда одна, и некому, не с кем; только через невесомые воздушные льды, через тысячи тысяч верст тянуться к таким же одиноким на земле и слушать длинные песьи вой. Таля - в палисаднике, одна, никого. Сейчас под луной почти черны железные листья сирени; ветви сирени согнулись от тяжести цветов: цвести тяжело, и самое главное - это цвести. Таля сгибается - лицом в холодные цветы, лицо у ней мокрое и мокрая сирень в росе. Там - еще ниже, на железном, чуть согнутом и связанном паутиною листке - окукленное, мертвое тельце Rhopalocera. От этого неподвижного тельца, как от крошечного камня в воде, быстрые, дрожащие круги бегут все шире, все огромней; глаза у Тали стоят, открытые настежь, как двери в доме, где мертвый, и она в первый раз ясно, вся, видит: другое тоже неподвижное тело, согнутые пальцы - один желтый от папиросного дыма. И это немыслимо, невероятно - и что-то надо, что-то надо скорее, больше нельзя стоять так и слушать длинные песьи вой. В избе. Хозяйка, взгромоздившись на табурет, зажигает перед образом лампадку, ее поднятые вверх руки - в красном вспыхивают, потухают. Самый простой избяной запах - печеного хлеба, но от этого... от этого... - Тимофевна, милая, я не могу... ну, вот - как же, ну, как же? Вот завтра - трава и солнце, и все кругом возьмут хлеб и будут есть - а он? а он? - Что ж, дитенок, живы-здоровы будем - все, Бог даст, помрем. И ты помрешь - ты что же думаешь? А час раньше, час позже - все едино. Но, может быть, прав Куковеров, одно и то же - минута и год, и иногда час - это вся жизнь. Белая, в вздрагивающем красном свете видна Таля на лавке; глаза стоят все так же - широко распахнутые настежь; руки между колен. Минута, час, год. Встает, быстро, в лихорадке - перед зеркалом. Тяжелые, согнутые тяжестью цветов ресницы и тень. Вытереть лицо чем-нибудь мокрым полотенцем, чтобы не видно было следов; теперь пальто... - Да ты что - ай спятила? Да тебя на улице сейчас зацапают - п поминай как звали! - А может, я и хочу - чтоб сцапали? Белая под луною пыль. Над забором черная, острая ветка в небе. От наваленной камнями тишины воют собаки. Знакомое крылечко: столбики с перехватом, на ступенях часовой, винтовка между колен, сидит так же, как вчера сидел тот, келбуйский - и, может быть, он дремлет? Таля делает еще один шаг. Часовой вскочил, глаза разинуты, как рот - орет ртом, вытаращенными глазами: - Куды, куды прешь? Кэ-эк вот чучкну по башке прикладом, так... Приказа не знаешь - дома сидеть? Но в руках у нее ничего нет, чуть пригнула голову, загородилась пустыми руками. Рябое под глиняным картузом лицо - разглаживается, затихло. Не спуская глаз - а вдруг... мало ли что? - часовой стучит в окошко, темным крестом вырезан переплет рамы в красном свете, и должно быть там сейчас... Выходит на крыльцо другой в глиняной рубахе - тысячный, муравей, винтовка. Часовой говорит ему: - Вот что: постой пока тутя, а я эту - к начальству представлю. Собаки, луна, пыль. С выгона - полный, горький ветер, сохнут губы. - Эх, кобели-то развылись... Скучают... Ты... тебя как зовут-то? - Наталья. - Во-от. черт! У меня жена - Наталья, ну, скаж-жи бы, пожалуйста! Эй, эй, под ноги-то гляди: корова наложила - ножки измажешь... Тут у них коровищи - ух! Тут за фунт гвоздей... Места - вообще! Ты что же - соль, что ли, сюда привезла менять или материю? - Нет, я тут приехала ребят учить - в училище. - Господи! Так ты ему - прямо: так и так, ребят, мол, учу. Ничего не будет, право слово. Ты - не бойсь, хоть он и... - Я не боюсь. И - дверь открыта, дыхание - стиснутое, сквозь какую-то тончайшую щелочку между зубов. В раме - в колеблющемся круге свечи - навсегда это лицо, заряженные глаза, острия скул и губы: нет губ, нет розовой полосы нет и не будет никогда слов. Молча, глазами. Потом вдруг у него разрез рта - не там, а гораздо выше, и верхняя губа очень короткая. Слова: - Приказ знали? - Знала. - Так зачем же? - Чтоб меня привели к вам. Свеча, нагорая, трещит, от скул - тени. На столе, на бумагах револьвер, и два дула - глаза. - Оружие есть? Дыхание - сквозь тончайшую щель; стиснутое: "Нет". Он встает из-за стола, на свечке огонь колеблется; минуту молча. Потом привычно, легко он проводит руками по ее телу, чуть сжимая здесь, на бедрах - где может быть в складках оружие. Тале кажется, что рука у него вздрагивает или это ее дрожь? - у ней сухие губы, и игла сквозь все на один миг: "Это? С ним?" И отвечает себя: "Да, и это, и все - только бы..." Не поднимая ресниц, согнутых тяжестью цветов - спотыкаясь, облизывая сухие губы: - Я - не то... вы напрасно. Я - потому, что у вас... Я знаю: вы хотите его завтра утром... - Кого - его? - Куковерова. Я - я не могу, чтобы он... И я вам - все, всю себя - что хотите! - я буду вам всю жизнь... Я его люблю, понимаете? Тишина. Свеча, нагорая, трещит. Теперь на лице у него ясно виден разрез губ, верхняя очень короткая, и в ней легкая дрожь - может быть, тени от свечки. - Я его - тоже люблю. Громадные - настежь глаза у Тали: - Вы? - Да, я. Мы с ним год сидели вместе в тюрьме. Вдвоем жили. Это не забывается. - Так, значит, вы... его не... - Завтра я его расстреляю. Не я - ну, это все равно. Задыхаясь в нагаре, качается свеча, пол, стены. Тале надо опереться руками о стол, нагнуться ниже глазами в глаза, глаза у нее - крылатые, настежь. Дорда встает - крепко, весь в кобуре; берет револьвер со стола с бумаг. - Я сейчас иду к нему. Вы будете ждать меня здесь. И еще раз его голос - издали, из-за дверей часовому: - Останешься тут с ней, пока я не вернусь. Тишина. Фитиль - черным крючком, как ястребиный клюв. Сверху - потолок, тысячепудовый, и дальше небо, пустыни, льды, темная звезда. x x x Оцепеневшие в последнем взмахе машины и люди, и немые толпы книг, и века - с неслышным, оглушительным ревом: все это, чтобы в конце выбросить сюда, на голый берег, троих последних людей на звезде. Голый, пустой зал - только огромный, с какими-то делениями, круг на полу и, пока еще неподвижная, черная стрелка. Эта просто, в этом нет ничего, и все-таки - как зверь, дрожа, чует черную дырочку дула - так и они. Они двое - сюда лицом. Свет лун - снизу и сзади, их лица в тени, на зеленоватом, застывшем небе вырезаны два темных профиля: мужчина исподлобья, прижатый к груди подбородок, узлы мускулов пониже плеча; и молодая женщина - острия ресниц, губы, только что сказавшие что-то и еще не закрытые. Теперь та, старшая, кто тысячу кругов назад была Мать, нагнулась. На стрелка - ее рука, мраморная, и мрамор от руки подымается все выше, и кажется - никогда не сдвинуть с места руки. Брови, зубы, всю себя - еще крепче! - чтобы хрустнуло! Движение; стрелка начинает медленно, со скрипом ползти по кругу. Это - просто, в этом нет ничего. Я, мужчина, знаю. Прижмись ко мне, чтоб твое плечо... не бойся, только не надо туда смотреть. Стрелка ползет со скрипом, вот над какой-то цифрой - да, здесь... Остановилась. Это - все. Она, Мать - стоит, прямая, высокая. По лицу у ней облака вихрем - обо всем сразу: о мертвом уже мальчике, о них, о себе, о тысячелетиях, об этой последней - секунде и о том, что произойдет сейчас. Натягиваясь все больше, тончайший секундный волосок обрывается, где-то внизу огромный, круглый гул. Все вздрагивает; нелепо подпрыгнув и в последний раз сверкнув - проваливаются две луны; в соседнем зале - цепной лязг и звон сорвавшихся машин; сквозь грохот - крик; и внезапная тьма, ночь на темной звезде. x x x Дорда смотрит в широко, сине раскрытые ему глаза, смотрит, как шевелятся у Куковерова губы, смотрит на его палец - сбоку, около ногтя, желтый, прокуренный табаком. Это - человек, живой человек. И вот знать, именно знать, что завтра - Так: будто бы если Дорда только чуть двинется, вот только карандашом по бумаге, то это случится не завтра, а сейчас, здесь - потому что Куковеров из тончайшего, как папиросная бумага, стекла. И Дорда неподвижен - статуя из темного, кожаного блестящего металла. - Дай папиросу... - трудный, сквозь сухие губы голос Куковерова. С папиросой он нагибается над стеклом жестяной лампочки (спичек нет) красный язык в стекле вспрыгивает вверх, коптит. - А помнишь, Дорда, как мы с тобой в камере без табаку сидели? Одна папироса - и я хотел, чтобы ты взял, а ты - чтобы я, а потом прибили ее гвоздиком на стене - как память... как... На платформе - уже пробил третий звонок, и надо скорее - скорее еще о чем-то и еще о чем-то - обрывки. Куковеров курит жадно, на папиросе раст

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору