Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
а тут. Дьякон послушно сел.
Старушка всхлипнула последний раз и заиграла, милиционеры, пятясь, поплыли в
дыму. И только тогда, через версты дошло до дьякона это слово - "задержать".
Задержать! Пропал: сейчас придут с ружьями и уведут... По пути к пяткам душа
остановилась в ногах, ноги стали самостоятельным, логически-мыслящим
существом, в секунду все решили, потихоньку подняли дьякона - и под музыку,
пятясь как все, он пошел к двери. Тут набрал, сколько мог, санитарного
воздуха - сломя голову вниз по ступеням, на улицу - и побежал.
Как в поезде - столбы телеграфа, черные квадраты окон, крошечные
булавочные огоньки, самовар на столе. И вдруг кто-то косой, яркий свет,
вырезанные из темноты головы, плечи, носы, толпа. Дальше было некуда, назад
- нельзя. Дьякон втиснул себя в кирпичную верею у каких-то ворот, зажмурил
глаза, ждал: сейчас придут.
И действительно, кто-то подошел и крикнул над самым ухом дьякона:
- Выдали!
Кто выдал - все равно: надо бежать. Дьякон рванулся, открыл глаза.
Перед ним был Алешка-телеграфист. Вытянув руки, в пригоршнях, крепко
как птичку, которая сейчас улетит - он держал кусок черного хлеба.
- Выдали, - крикнул он, - эаместо прозодежды! Я - последний получил,
больше нету.
Длинно, как корова в сарае, дьякон выдохнул из себя все.. И тотчас же
понял, что хочется есть, с утра ничего не ел, дома в шкафу стоит каша, надо
пойти домой! Но Алешка схватил за рукав:
- Гляди-гляди-гляди! Да гляди же!
В косом свете из окна - на ступенях стоял Сюсин в своей белой, мохнатой
куртке и рядом с ним рябой Пузырев - тот самый, какой два года пропадал в
немецком плену. Пузырев двумя пальцами, как в огурец вилкой, тыкал в Сюсина:
- Так ты говоришь - хлеба больше нету? А если так, то спрашивается: за
что же я, например, пропал без вести? Граждане, бей его!
В белой косой полосе все накренилось. Сюсин упал, на него насели
густым, шевелящимся роем, на секунду очень ясно - рука Сюсина с зажатым в
ней ключом...
Здесь несколько вычеркнутых строк - или, может быть, дьякон
действительно не помнил, как он очутился в своей комнате, инструментованной
на "р", как ел холодную кашу. Поевши, хотел прикрыть кастрюлю брошюрой
Троцкого, но раздумал: знал, что сюда уж никогда не вернется, потому что
финал рассказа должен быть трагический. И захватив для этого финала железный
косырь, каким щепал для самовара лучину, дьякон вышел навстречу неизбежному.
Возле дома через забор свешивалась вниз сирень - сейчас она была
черная, железная. Под сиренью на бревнах - тесно сидели двое, белел в
темноте чулок и голое колено, звучно, революционно целовались. От этого в
дьяконе сразу как бы повернулся выключатель и осветил комнату, где (внутри
дьякона) с кем-то целовалась Марфа. Все остальное потухло, и дьякон помнил
теперь только одно: скорее туда, к Марфиному дому, чтобы подстеречь его.
Там, на Блинной, одно окошко было освещено, и на белой занавеске
шевелилась тень - сейчас подняла к голове руки: должно быть, разделась и
венком закладывает косу на голове - как тогда на реке. Дьякона обожгло,
будто выпил рюмку чистого спирта. На цыпочках стал подбираться к самому
окну, чтобы поднять занавеску, - но позади кто-то чихнул. Дьякон дрогнул,
обернулся - и возле Марфиной калитки увидел его. Лица не разобрать - было
видно только: поднят воротник и надвинута на глаза франтовская - белой
тарелкой - шляпа-канотье.
В кармане - далеко, за сто верст - дьякон трясущимися вальцами нащупал
косырь. Потом: вот, пусть он залезет в сад, пусть! И прошел мимо освещенного
окошка, мимо разоренного перелыгинского дома. Тут поглядел назад:
шляпа-канотье заворачивала за угол, где в переулочке была садовая калитка.
Окошко у Марфы потухло: значит, она ждет...
Дьякон немного помедлил - как, крутясь, всегда медлят взорваться бомбы
у Льва Толстого. Вытащил косырь, обтер его зачем-то полой - и, перескочив
через забор в сад, сквозь мокрую, хлещущую сирень, бомбой пролетел к
скамейке, чтобы одним махом прикончить его и этот рассказ.
Мы уже давно обросли мозолями и не слышим, как убивают. Никто не
слышал, как вскрикнул дьякон, замахнувшись косырем: все от восемнадцати до
пятидесяти были заняты мирным революционным делом - готовили к ужину котлеты
из селедок, рагу из селедок, сладкое из селедок. Где-то, с зажатым в руке
ключом, лежал белый Сюсин. Из окна пахло сиренью. Товарищ Папалаги
допрашивал пятерых, арестованных возле хлебной лавки, и справлялся по
телефону, чем кончилось дело на Блинной.
Но на Блинной не кончилось, бомба продолжала крутиться еще бешеней: на
скамейке дьякон никого не нашел - и ободранный, мокрый, полыхающий, выскочил
назад, на Блинную. На углу остановился, крутясь, и увидел: в лиловых майских
чернилах белела - быстро плыла шляпа-канотье прямо на него.
Мгновенно погасла (в дьяконе) комната, посвященная марфизму - вспыхнула
другая, где был Маркс, Стерлигов и прочие грозные меховые люди. И меховой
Стерлигов-Маркс послал канотье, чтобы задержать дьякона - это теперь
осветилось в темноте совершенно ясно. Бежать - куда глаза глядят!
Дьякон несся по Блинной - огромный - и видел свои размахивающие руки.
Но это был не он: сам он - крошечный, с булавочную головку, стоял посередине
дороги и смотрел, как бежит этот другой. И вдруг кольнуло в живот от страха:
заметил, что тот - огромный - дьякон бежит, пятясь миньоном, как тогда
милиционеры... ну да: вот теперь пятится как раз мимо закопченных стен
перелыгинского дома. Надо было остановиться, понять, что же это такое -
дьякон нырнул в голую, без дверей, дыру в стене и, громко дыша, присел.
Густо пахло - как во всех пустых домах в тот год. Сверху в черный
четырехугольник звезды равнодушно глядели вниз, на Россию, как иностранцы.
Разом было слышно: частое дыханье, третий звон на кладбище, выстрелы. И,
конечно, немыслимо, чтобы один человек сразу же слышал все это и видел
звезды, и нюхал вонь. Стало быть, дьякон не один, а...
Плоские, плюхающие шаги за стеной. Медленно, сустав за суставом
раздвигая себя, как складной аршин, дьякон приподнялся, выглянул через дыру
в стене - в ахнул: этот в канотье - раздвоился и теперь уже двойной, в двух
одинаковых канотье, присел на корточки и, зажигая спички, разглядывал
дьяконовы следы на влажной земле. Больше терпеть было невозможно: дьякон
закричал и, прыгая через какие-то балки, печи, кирпичи, кинулся сквозь
перелыгинский дом. Слышно было, как сзади падал и в два голоса материл он
споткнулся - отстал.
Пустыми переулками, набитыми черной ватой, дьякон добежал до кладбища
оно начиналось сразу же за Блинной. Там он забился у ограды, где кладбище
спускалось в лог и где оптом закапывали умиравших в тот год. Соленые, едучие
капли со лба лезли в глаза, - дьякон утерся и сел на плиту. Вылез красный
запыхавшийся месяц, дьякон увидел мраморную дощечку с золотыми буквами:
"Доктор И. И. Феноменов. Прием от 10 до 2". Раньше дощечка эта висела на
дверях у доктора, а когда доктор переселился на кладбище - дощечку
привинтили к плите. Дьякон хорошо понимал: с головой у него что-то неладное,
надо бы поговорить с доктором - решил ждать, когда начнется прием у
Феноменова.
Но дождаться не пришлось: над оградой кладбища опять показался он, в
белом канотье. И он размножался с ужасающей быстротой: он был уже не
раздвоенный, а распятеренный - в пяти канотье. Дьякон понял, что это конец,
деваться некуда, и заорал: "Сдаюсь! Сдаюсь!"
Когда привели пойманного, Папалаги повернул зеленый абажур так, чтобы
осветить его, и спросил:
- Фамилия?
- Индикоплев, - ответил дьякон.
- Ах, Инди-ко-плев! Вот как! Происхождение, родители?
Где-то далеко, за сто верст - дьякон знал: нельзя, чтобы родитель был
протопоп. Дьякон прикрыл ладонью голый нос и сквозь ладонь неуверенно
сказал:
- Родителей не... не было.
Папалаги - как рога - наставил на него страшные черные усы:
- Довольно дурака валять! Сознавайтесь! Дьякона прокололо. Значит, уже
все известно - тогда все равно.
- Я сознаюсь, - сказал он. - Я перекрестился. Хотя я и отрекся, но
перекрестился публично, я сознаюсь. Папалаги обернулся и кому-то в угол:
- Что он - сумасшедшего разыграть хочет? Ладно, пусть попробует!
Папалаги нажал кнопку.
И тогда вошел он - неясное, желатинное лицо, поднятый воротник,
канотье. Дьякон побелел и забормотал, пятясь:
- Он самый... пять шляп - эти самые... Пожалуйста, не надо. Ради
Христа... то есть - нет, не ради!
Папалаги поглядел на шляпу, сердито зашевелил усами. Потом показал на
пойманного эсера, который притворялся сумасшедшим:
- Увести его в десятый - и сами ко мне сейчас же! Когда дьякона увели,
и затем в кабинете выстроились все пятеро во франтовских канотье, - Папалаги
закричал:
- Что это за маскарад такой, что за шляпы, что за чепуха? Кто это
выдумал?
Один, который стоял ближе, вынул руки из карманов, снял канотье,
повертел в руках.
- Это, видите ли, товарищ Папалаги... это, согласно приказу,
прозодежда, которую нам, значит, выдали для ношения.
- Сейчас чтобы снять! Ну, слыхали?
И пять прозодежд стопкой покорно легли на письменвый стол.
Так кончился миф с прозодеждой. Очевидно, кончился в рассказ, потому
что не осталось больше никаких иксов, кроме того, порок уже наказан.
Нравоучение же (всякий рассказ должен быть нравоучителен) совершенно ясно:
не следует доверять служителям культа, даже когда они якобы раскаиваются.
Евгений Замятин.
Русь
OCR Кудрявцев Г.Г.
Бор - дремучий, кондовый, с берлогами медвежьими, с крепким грибным и
смоляным духом, с седыми лохматыми мхами. Видал и железные шеломы княжьих
дружин, и куколи скитников старой, настоящей веры, и рваные шапки Степановой
вольницы, и озябшие султаны наполеоновских французишек. И - мимо, как будто
и не было, и снова: синие зимние дни, шорох снеговых ломтей - сверху по
сучьям вниз, ядреный морозный треск, дятел долбит; желтые, летние дни,
восковые свечки в корявых зеленых руках, прозрачные медовые слезы по
заскорузлым крепким стволам, кукушки считают годы.
Но вот в духоте вздулись тучи, багровой трещиной расселось небо,
капнуло огнем - и закурился вековой бор, а к утру уже кругом гудят красные
языки, шип, свист, треск, вой, полнеба в дыму, солнце - в крови еле видно. И
что человечки с лопатами, канавками, ведрами? Нету бора, съело огнем: пни,
пепел, зола. Может, распашут тут неоглядные нивы, выколосится небывалая
какая-нибудь пшеница и бритые арканзасцы будут прикидывать на ладони
тяжелые, как золото, зерна; может, вырастет город - звонкий, бегучий,
каменный, хрустальный, железный - и со всего света, через моря и горы,
будут, жужжа, слетаться сюда крылатые люди. Но не будет уж бора, синей
зимней тишины и золотой летней, и только сказочники, с пестрым узорочьем
присловий, расскажут о бывалом, о волках, о медведях, о важных зеленошубых
столетних дедах, о Руси.
Как осташковский Нил-Столбенский-Сидящий, жил в этом бору Кустодиев, и,
может быть, как к Нилу, все они приходили к нему - всякая тварь, всякое
лохматое зверье, злое и ласковое, и обо всем он рассказал - на все времена:
для нас, кто пять лет - сто лет - назад еще видел все это своими глазами, и
для тех, крылатых, что через сто лет придут дивиться всему этому, как
сказке.
Не Петровским аршином отмеренные проспекты - нет: то Петербург, Россия.
А тут - Русь, узкие улички, - вверх да вниз, чтоб было где зимой ребятам с
гиком кататься на ледяшках, - переулки, тупики, палисадники, заборы, заборы.
Замоскворечье со старинными, из дуба розными названьями: с Зацепой,
Ордынкою, Балчугом, Шаболовкой, Бабьегородом; подмосковная Коломна с
кремлевскими железными воротами, через какие князь Димитрий, благословясь,
вышел на Куликово поле; "Владимиров" Ржев, с князь-Дмитриевской и
князь-Федоровской стороной, может, и по сей день еще расшибающими друг
дружке носы в знаменитых кулачных боях; над зеркальною Волгою - Нижний, с
разливанной Макарьевской, с пароходными гонками, с стерлядями, с трактирами;
и все поволжские Ярославли, Романовы, Кинешмы, Пучежи - с городским садом,
дощатыми тротуарами, с бокастыми приземистыми, вкусными - как просфоры,
пятиглавыми церквами; и все черноземные Ельцы, Лебедни - с конскими
ярмарками, цыганами, лошадьми маклаками, нумерами для приезжающих,
странниками, прозорливцами.
Это - Русь, и тут они водились недавно - тут, как я огороженной
Беловежской Пуще, они еще водятся: "всехдавишь" - медведи-купцы, живые
самовары-трактирщики, продувные ярославские офени, хитроглазые казанские
"князья". И над всеми - красавица, настоящая красавица русская, не
какая-нибудь там питерская вертунья-оса, а - как Волга: вальяжная,
медленная, широкая, полногрудая, и как на Волге: свернешь от стрежня к
берегу, в тень и, глядь, омут...
В городе Кустодиеве (есть даже Каинск - неужто Кустодиева нету?)
прогуляйтесь - и увидите такую красавицу, Марфу - Марфу Ивановну. Кто ж
родителей ее не знавал: старого мучного рода, кержацких кровей, - жить бы им
да жить и по сей день, если бы не поехали масленицей однажды кататься.
Лошади были - не лошади: тигры, да и что греха таить - шампанского лошадям
для лихости по бутылке подлили в пойло. И угодили сани с седоками и кучером
- прямо в весеннюю прорубь. Добрый конец!
С той поры жила Марфа у тетки Фелицаты, игуменьи - и спела, наливалась,
как на ветке пунцовый анис.
Рядом по монастырскому саду из церкви идут: Фелицата - с четками, вся в
клобук и мантию от мира закована, и Марфа - круглая, крупитчатая, белая. На
солнце пчелы гудят, и пахнет - не то медом, не то яблоком, не то Марфой.
- Ну что ж, Марфа - замуж-то не откладывай. Яблоко вовремя надо
снимать, а то птица налетит - расклюет, долго ли до греха!
Была в миру Фелицата, кликали ее Катей, Катюшенькой - и знает, помнит.
Ездят женихи к Марфе - да какие: тузы! Сазыкина взять - богатей
первейший, из кустодиевских - Вахранееву одному уступит. Отец его из Сибири,
говорят, во время оно в мороженых осетрах два пуда ассигнаций вывез, и не
совсем, будто, тут ладное было - ну, да ведь деньги не меченые. Не речист,
правда, Сазыкин и не первой уж молодости и чем-то на Емельяна Пугачева сдает
- да зато делец, каких поискать.
Ездит и сам Вахрамеев, градской голова - по другой жене вдовец: будто к
Фелицате ездит (еще Катей ее знал), да все больше с Марфушей шутит. Как
расправит свою - уже сивую бороду, да сядет вот так, ноги расставив, руками
в колени упершись, перстнем поблескивая, да пойдет рассказывать - краснобаек
у него всегда карманы полны - ну, тут только за бока держись!
А тетка торопит Марфу - чует, недолго уж жить самой:
- Ты, Марфа, - чего тут думать: к такому делу ум - как к балыку сахар.
Ты билетики с именами сделай - да вот сюда, к Заступнице, на полочку. Что
вынется - тому и быть.
Вахрамеева вынула Марфа - и камень с сердца: тот-то, Сазыкин, темный
человек, Бог с ним. А Вахрамеев - веселый, и отца ее знал - будет теперь ей
вместо отца.
Как сказала Фелицата Сазыкину, какое от Заступницы вышло решенье
ничего, промолчал Сазыкин, в блюдце с вареньем глядя. Только вытащил из
варенья муху - поползла, повизгивая, муха - долго глядел, как ползла.
А наутро узнали: тысячного своего рысака запалил в ту ночь Сазыкин.
И зажила Марфа в вахрамеевских двухэтажных палатах, что рядом с
управской пожарной каланчой. Как пересаженная яблоня: привезут яблоню из
Липецка - из кожинских знаменитых питомников - погрустит месяц, свернутся в
трубочку листья, а садовник кругом ходит, поливает, окапывает - и глядишь,
привыкла, налилась - и уж снова цветет, пахнет.
Как за особенной какой-нибудь яблоней - Золотым Наливом - ходит
Вахрамеев за Марфой. Заложит пару в ковровые сани - из-под копыт метель,
ветер - и в лавку: показать "молодцам" молодую жену. Молодцы ковром стелются
- ходи по ним, Марфуша. А покажется Вахрамееву, чей-нибудь цыганский
уголь-глаз искрой бросит в нее - только поднимет Вахрамеев плеткой правую
бровь - и поникнет цыганский глаз.
Ярмарка - на ярмарку с ней. Крещенский мороз, в шубах - голубого
снегового меху - деревья, на шестах полощутся флаги; балаганы, лотки,
ржаные, расписные, архангельские козули, писк глиняных свистулек, радужные
воздушные шары у ярославца на снизке, с музыкой крутится карусель. И, может,
не надо Марфе фыркающих белым паром вахрамеевских рысаков, а вот сесть бы на
эту лихо загнувшую голову деревянную лошадь - и за кого-то держаться - и
чтоб ветром раздувало платье, ледком обжигало колени, а из плеча в плечо -
как искра...
По субботам - в баню, как ходили родители, деды. Выйдут - пешком, такой
был у Вахрамеева обычай - а наискосок, из своему дому, Сазыкин - тоже в
баню. Вахрамеев ему через улицу - какие-нибудь свои прибаутки:
- Каково тебя Бог перевертывает? В баню? Ну - смыть с себя художества,
намыть хорошества!
Сазыкин молчит, а глаза, как у Пугача, и борода смоляная - пугачевская.
А в бане уж готов, с сухим паром - свой "вахрамеевский" номер и к нему
особенный, "вахрамеевский", подъезд, и особенное казанское мыло, и особенные
- майской березы шелковые веники. И там, сбросив с себя шубу, и шали, и
платье, там Марфа, атласная, пышная, розовая, белая, круглая - не из морской
пены, из жарких банных облаков - с веником банным - выйдет русская Венера,
там - крякнет Вахрамеев, мотнет головой, зажмурит глаза - И уже ждет, как
всегда, у подъезда лихач Пантелей - 15-й э - сизый от мороза курнофеечка -
нос, зубы как кипень, веселый разбойничий глаз, наотлет шапку.
- С малиновым вас паром! Пожалте!
Дома - с картинами, серебряными ендовами, часами, со всякой редкостью
под стеклянным колпаком - парадные покои, пристальные синие окна с морозной
расцветкой, ступеньки - и приземистая спальня, поблескивающие венцы на
благословенных иконах, чьи-то темные, с небывалой тоской на дне, глаза,
двухспальный пуховый ковчег.
Так неспешно идет жизнь - и всю жизнь, как крепкий строевой лес, сидят
на одном месте, корневищами ушедши глубоко в землю. Дни, вечера, ночи,
праздники, будни.
В будни с утра - Вахрамеев у себя в лавке, в рядах. Чайники из трактира
и румяные калачи, и от Сазыкина - пятифунтовая банка с икрой. В длиннополых
сюртуках, в шубах, бутылками сапоги, волосы по-родительски стрижены "в
скобку", "под дубинку" - за чаем поигрывают миллионами, перекидывают пшеницу
из Саратова в Питер, из Ростова в Нью-Йорк, и хитро, издали, лисьими кругами
- норовят на копейку объехать приятеля, клетчатыми платками вытирают лоб,
божатся и клянутся.
- Да он, не побожившись, и сам себе-то не верит! - про этакого божеряку
ввернет Вахрамеев - и тот сдался, замолк. Краснословье в торговле - не
последнее дело.
Но и за делом Вахрамеев не забудет о Марфе. Глядь - у притолоки стоит
перед ней из вахрамеевской лавки молодец - с кульком яблок-крымок, орехов
грецких, американских, кедровых, волошских, фундуков:
- Хозяин вам велел передать.
И мелькает Марфуше искрой цыганский уголь-глаз - и, не подымая ресниц,
скажет "спасибо". А пот