Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Пятигорский А.. Вспомнишь странного человека -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  -
мировой. Вадим спал в нейбауэровском чулане - здесь, как вы видите, и втроем не разоспаться. Мать исчезла в 1943-м. Бросила меня и на фронт ушла. Она там фельдшерицей была, по одним сведеньям. А по другим, - главной блядью в дивизионном госпитале. Я ее не видел с трехлетнего возраста". Эта история так меня взволновала, что я, забыв о Вадиме Сергеевиче и совсем уже автоматически, пошел со старой московской козырной - то есть она тогда была еще козырной - мой возраст. "Послушайте, Алеша, - сказал я, - но ведь история-то ваша - исключительная. Я вас ровно на те двенадцать лет старше, которые, конечно, хотя и спасли меня от подобного вашему начала, с одной стороны, но, с другой, лишили меня предоставленного вам редкого шанса видеть и прошлое наше и будущее как бы с середины. Бесспорно, и мой возраст имеет свои преимущества в отношении наблюдения людей и событий, но неизмеримо меньшие, чем ваш. Не говоря уже (и тут я вспомнил, к чему все это вел)... не говоря уже о причудливом вашем происхождении, которое в конечном итоге и привело вас к неоценимым сокровищам Причерноморья. Кстати, а не являлся ли столь порицаемый вами Вадим Сергеевич владельцем той самой тетрадрахмы Митридата Эвпатора (о, Джеймс Босвел, что ты в сравнении со мной!)..." - "Чистый вздор, - поднял голову почему-то успокоившийся Алеша, - эти люди ничего не понимали в монетах. А откуда вы знаете о тетрадрахме?" Когда я еще раз соврал, что случайно слышал об этом от Елены Константиновны (о кузене Кирилле, как еще живом, я на всякий случай решил не упоминать), он резко встал и, пригладив редкие желтоватые волосы, заявил: "У Вадима все было неизвестно откуда". - "И сигары - тоже?" - поспешил вставить я. "И сигары - тоже. И жизнь - тоже! Как он выжил - я вас спрашиваю? Не работая - при карточной-то системе и непрерывном надзоре милиции и ГБ? Ничего не зарабатывая? А так: то неделями дома сидит, читает или с отцом в покер, то вдруг исчезает на неделю, а то и месяц. Является всегда чистенький, выглаженный, в свежем белье, туфли начищенные, опрысканный одеколоном, и опять - этот гнусный сигарный запах! Что делал? Как жил? Ясно, предавал. Жил - предавал. А вы говорите!" Несмотря на восклицательные знаки Алеши, я чувствовал, что негодование его выдыхается, что он устал несколько и что, пожалуй, настало время для лобовой атаки. "Помогите мне его найти", - твердо сказал я. "А зачем он вам?" - "А так, интересуюсь жизнями неправдоподобно живших людей. Кроме того, мне бы очень хотелось расспросить его о некоем Михаиле Ивановиче, о котором, думаю, вы никогда ни от кого не слышали". Смеркалось. Алеша отошел от окна и очень тихо сказал: "Ей Богу, он уж давно должен был бы умереть. Он уже давно предал всех, кого можно было предать, и нечего ему больше здесь делать. И вообще теперь в ходу другие методы, - и вдруг совсем для меня неожиданно и как бы уступая: "Я вижу, что вас нисколько не убедил. Я знаю, что ругань - не доказательство. Но вы не пережили то, что я пережил в моем детстве, и оттого не можете понять, каким издевательством над нами было само его присутствие здесь во время войны и после. Даже шоколад и сгущенное молоко, которые он нам приносил, были издевательством, особенно в отношении отца. Отец, конечно, никогда себе не позволял ни малейшего намека на это в его присутствии. Но он был деликатнейшим человеком. Ну хватит. Меня и так страшно выбили из колеи эти воспоминания и ваш приход. Но из чистой любезности и в порядке особой услуги приятелю моего коллеги Андрея я сообщу вам одну вещь только, и поступайте с ней как хотите, никогда, разумеется, на меня не ссылаясь и не требуя никаких дальнейших разъяснений. Итак, если этот подонок еще жив, то живет он где-то в северо-западном Подмосковье и под чужим именем, отчеством и фамилией. В отношении последнего я совершенно уверен. Почему? - не хочу объяснять. Буду рад вас видеть в другое время и по иному поводу". Возвращаясь по темным аллеям Сокольнического парка, я сожалел о почти потерянном вечере. Визит к мрачному Алеше только подтвердил концепцию Шлепянова, что искать надо не самого Вадима Сергеевича, а того, кто мог бы им оказаться. ГЛАВА 4. В ПРОСТЫХ МЕСТАХ Истерика еще не раз спасет от смерти. Е.Рейн Простыми не рождаются. Чтобы быть простым, надо сначала родиться в простом месте. В России нет простых мест. Или ты родился в месте, которое не в счет, в никаком месте, или - если что-то уже заставило тебя начать думать о переделке, в которую ты попал, - все становится настолько сложным, что с ним ты не распутаешься и при самом простом, до искусственности, подходе к вещам, о которых говоришь и пишешь. Еще и потому, что говорить и писать ты будешь о тех, кто уже родился в сложном месте и, позволю себе добавить, самым сложным образом. Забыв в очередной (и последний) раз о Вадиме Сергеевиче, Михаиле Ивановиче и прочих так или иначе с ними связанных лицах, я настолько увяз в обстоятельствах своей собственной жизни, что, не находя никакого иного из них выхода, предавался одиноким и порою весьма долгим прогулкам по зимней вечерней Москве. В одну из таких вот экскурсий я прошел от Филевского парка до Зачатьевских и очутился перед тем самым неповторимым и единственным в своем роде особняком, получившим по своему, видимо, последнему, владельцу имя "магоновский". Заросший сад, простирающийся круто вниз к Москве-реке чуть ли не на две трети переулка, великолепная чугунная ограда, два огромных дуба, божественные легкие ступени, сбегающие от колоннады перед парадной гостиной к небольшому овальному пруду, - таково было это чудо позднего ампира, превращенное в конце двадцатых в санаторий для туберкулезных детей и оставшееся хоть и запущенным, но почти сохранившим свой прежний облик до конца шестидесятых. Калитка чугунная, с Амуром и Психеей, была приотворена. Я проскользнул на боковую террасу, тихо сбежал - как десятки раз до того - к замерзшему пруду с расплывающимся желтым пятном луны и уже подымался по ступенькам, когда увидел перед собой старую женщину, стоявшую в дверях террасы. Без шляпы, совершенно седая, в меховой шубке космической изношенности, наброшенной на белый халат, она смотрела на меня строго, но без недружелюбия или осуждения. Так смотрят владеющие по праву, но давно потерявшие все, кроме права, на тех, кто никогда ничем не владел и не знает о праве, - смотрят со спокойным, незаинтересованным неодобрением. "Посетительский час кончается в восемь, и дети давно спят. Вам придется уйти". - "Я, как видите, и так собирался это сделать. Но, простите меня, Бога ради, сколько раз - еще со времен раннего детства, - проходя мимо, я не мог отказать себе в удовольствии тайком пробежать в сад. И не странно ли, что меня "накрыли"-таки наконец и впервые в жизни!" - "А вы живете здесь неподалеку?" - "Давно уже не живу, но жил когда-то в пяти минутах, через два проходных двора, ныне, увы, закрытых". - "А где именно?" - "Соймоновский, 5/2, квартира 37. Прямо перед тем огромным, разрушенным бомбой домом". Старая дама легко прикоснулась к рукаву моего пальто и спросила: "Вы сын Шуры?" - "О, Боже! - не удержавшись вскричал я. - "Я - племянник Шуры. У нее никогда не было детей". - "Тогда вы - сын Саррочки, да?" Не дожидаясь, пока пройдет мое изумление, она протянула мне очень маленькую руку с красными короткими пальцами и приветливо сказала: "Я Мария Николаевна Шаврова. Я не видела ваших теток с тех пор, как Сарра переехала сюда с Малой Никитской. Ее я видела в последний раз ровно тридцать пять лет назад уже на Соймоновском. Вам тогда, наверное, года два было, не больше. Пошли в мой закуток чай пить. Я сегодня ночью дежурю". Она положила мне руку на плечо и улыбнулась, обнажив большие крепкие зубы. "Сейчас Иван Семенович Никитич придет, мой старинный друг. Чаю крепкого заварит. У него свой особый. А я из дому пирожков принесла. Вместе и попируем. Тогда все и расскажете". Я не хотел ничего рассказывать. Иван Семенович, коротко стриженный, с короткой же бородой полукругом под чисто выбритым подбородком, поцеловал ручку Марии Николаевне, слегка поклонился мне и, подавая руку, сказал: "Очень приятно. На самом деле, очень приятно. Мы с Машей так и коротаем вечера, да теперь, можно сказать, и года, никого, кроме друг друга, почти не видя. Впрочем, не в этом причина грусти, даже если грусть и осталась какая- нибудь". Говоря, он едва заметно жестикулировал в такт словам. Мне отчего-то стало необыкновенно легко. Первый стакан чая оказался таким крепким, что у меня закружилась голова, как от счастья, и я невольно закрыл глаза. "Чересчур крепко, да?" Не дожидаясь ответа, Иван Семенович налил мне второй стакан, положив в него четыре куска сахара, и придвинул тарелку с пирожками. "Вы ведь много сахару кладете, да? Я умею заранее угадывать, кто много кладет, кто мало, а кто пьет пустой". - "Наш неожиданный гость занимается философией, - сказала Мария Николаевна, - он мне вот только что об этом рассказал. А Сарра и Моисей уже много лет как в отставке и живут под Москвой на даче". - "Философией? - Иван Семенович зажег сигарету и стал курить, почти не затягиваясь и плавно выпуская дым. - Я не спрашиваю - какой. Но где та резкость, та окончательность, без которой нет ни философии, ни философа? Обрели ли вы ту точность и непререкаемость отношения к самому себе, без которых не может быть действительного отношения к другим - и это вне зависимости от того, любите ли вы их или презираете. Я столь откровенен с вами из-за полной непреднамеренности нашей встречи, что, однако, нисколько не исключает ее предопределенности. Впрочем, это так, соображения задним числом. Я слишком поздно перестал быть человеком действия, чтобы успеть начать философствовать или даже говорить с философом". "Да нет же! - поспешил включиться я, чтобы как-то заполнить время для быстрейшего принятия решения, ибо слова его о "человеке действия" и особенно манера курить сигареты как сигары уже не оставляли никаких сомнений в том, что он и есть Вадим Сергеевич. - Да нет же, какой я философ? Только так, одно название. Жизнь еще мотает меня из стороны в сторону. Хотя, конечно, лестно называть себя философом - или когда другие тебя так называют. В особенности, когда знаешь, что и профессии-то такой, собственно, нет". Ну еще чуть-чуть, и все станет на свое место. Ведь он просто не может быть никем иным! Пробный шар, посылаемый неопытной рукой бильярдиста-самозванца: "Бывают времена, когда чтобы стать предателем, не надо и предавать". И его непринужденная реплика: "Время здесь ни при чем. Просто люди в кого-то верят, не замечая этого. Замечают, только когда верить перестают. Тогда они называют его предателем". - "Ну да, - уже успокоившись, согласился я, - униженные и оскорбленные всех стран и времен скорее простят их унижавших и оскорблявших, чем тех, ну, кто не унижался и не оскорблялся". Иван Семенович достал из кармана висевшего на спинке стула пальто плоскую серебряную фляжку и разлил водку в маленькие граненые стопки ("вот и пирожки пойдут"): "Я приглашаю вас выпить в память моего вот уже как десять лет покойного друга". Я послал второй шар, уже не пробный: "Когда умирает наблюдатель, то и действователь перестает действовать, не так ли?" Он налил по второй. "Я давно отвык удивляться - не на чем было упражнять эту способность. Сейчас, признаюсь, я несколько удивлен. Я не могу не согласиться с вами в том, что наблюдатель и действователь - всегда в паре. Один без другого не живет. Во всяком случае, не живет прежним образом. Съешьте пирожок, сделайте милость". Я поднял стопку: "Ну да, вместе с действованием ушли и сигары, не правда ли? Медленно раскуриваемые, благородные в своей тугой и упругой стати, лелеемые в мягких неторопливых пальцах. Не то что невротически сглатываемые одна за другой сигареты. Нет, истинный действователь не курит сигарет. Пью в память наблюдателя и льщу себя надеждой, что это тот не названный вами друг!" Я закурил. Иван Семенович налил снова и сказал: "Все же я настаиваю на полной непреднамеренности - несмотря ни на что". - "На непреднамеренности чего? Нашей встречи?" - "Всего, включая и нашу встречу". Мы съели пирожки и выпили еще по стопке. "Твоя фляжка прямо корнюкупея какая-то", - сказала Мария Николаевна (она не пила). "Вы, мне кажется, скоро уедете отсюда навсегда, - продолжал Иван Семенович. - Вы, человек, крадущийся по аллеям магоновского сада, где вы не оставили ни владенья своего, ни любовницы, ни счастья, ни даже несчастья - ничего! Уедете себе на остров какой-нибудь. В Англию, скорее всего". - "Но почему же в Англию? - внутренне соглашаясь, но все же желая возражать, спросил я. - Ведь я еврей. И если уж так случится, могу податься в Иерусалим". - "Этому так легко не случиться, я думаю. Это как с магоновским садом: вам навряд ли удастся найти то, что не вы сами потеряли. Ваши батюшка и матушка отменно за вас постарались: они потеряли, пусть сами и находят. Ими забытое еврейство само к вам не вернется, правда, Машенька?" Это был явно ход в сторону, но я не уступал: "Я люблю Англию - на расстоянии, разумеется, - но ведь на Михаила Ивановича я уже все равно опоздал". Он, однако, словно не замечая моего tour de force: "Так что все равно уедете. Здесь вам не отойти в сторону - как-никак, а свое". - "А как же Михаил Иванович?" - "А он и уехал. Тут ему стало вовсе невозможно..." - "Так что же он, стало быть, сменил схему жизни?" - "Пожалуй, если вам нравится это выражение, хотя я бы предпочел другое: решился переиграть партию, зная, что она не переигрываема". Пора было уходить. Иван Семенович легко поднялся со стула и, подавая мне пальто, сказал совсем уже неожиданно: "Ваш визит только приблизил конец, которого я равно не желаю и не страшусь. Вы человек из мира, мне совсем не знакомого. Я даже не вполне уверен, что такой мир вообще существует. Но и это мое суждение сомнительно, ибо как можем мы судить о людях из чужих миров? Не забавно ли, что некоторые из моих современников по десятым годам вполне серьезно считали меня агентом преисподней, а Михаила Ивановича - агентом Интеллидженс Сервис. Так им, видимо, было легче думать. Но, говоря о конце и совсем уже о другом мире, - он очень мягко улыбнулся, - я желал бы умереть, обнимая двух женщин - Машеньку и еще одну даму, которая умерла сорок три года назад. Она часто зовет меня оттуда, а я все не иду". - "Предатель", - сказала Мария Николаевна, хотя было непонятно, потому ли он предатель, что изменяет ей с мертвой соперницей, или потому, что не спешит к последней. "А вас не тянет туда порой?" Когда я признался, что пока - нет, то он заметил, что это оттого, что пока там у меня никого нет. "Она-то все зовет меня, уговаривает. Приходи, говорит, скорее, я жду, а то ведь так изменишься, что я тебя и не узнаю. А я думаю: ведь если бы я тогда молодым к ней ушел, то потом Машенька там меня бы не узнала. Когда я спрашиваю себя, отчего меня никогда не привлекали занятия сверхъестественным, ответ совсем прост: оттого, что все и здесь кажется мне сверхъестественным или, во всяком случае, не совсем естественным". Так мы расстались. Нет, даже сверхъестественная встреча в магоновском доме, хотя и доставила мне огромное удовольствие, не объяснила главного - и не только в отношении Вадима Сергеевича, но и, в первую очередь, в отношении меня самого. Вместо ответа я получил еще одну метафору. Да и стоило ль вообще ввязываться ради тривиальнейшего из решений: просто оказывается, что человек может прожить как хочет семьдесят лет. Ну а потом, когда больше не может, начинает (!) жить по-другому. А предательство? Ну, это зависит в конечном счете от взгляда со стороны или - как любил говорить покойный Александр Александрович Реформатский, когда его спрашивали, сколько раз он был женат, - "это как посмотреть". Но так или иначе, а шлепяновскую концепцию изменения схемы жизни пришлось "отревизовать", так сказать. То есть сама по себе она все еще казалась мне убедительной, но только как форма, в которую облекается осознание человеком себя и своих обстоятельств. Само же осознание, как только к нему прорвешься, оказывается безнадежно другим. Главное, в чем я стал сомневаться после усладительной встречи с первым из моих героев в больничном закутке Марии Николаевны, это - "действовательность" почти уже отождествленного Вадима Сергеевича и "наблюдательность" пока еще мне неведомого Михаила Ивановича. А что если дело обстояло как раз наоборот: первый из них, хотя и слегка забавляясь, но наблюдал, в то время как второй - сам не знаю, почему я вдруг поверил себе в этом сразу и окончательно, - второй начал с действования почти исступленного, а изменившись, в отчаянии застыл. Но почему - в отчаянии? И тут уже сам, без чьих-либо намеков и наводок, я вспомнил об Асе Иософатовиче Думбане. Думбан, друг моего тогда уже покойного знакомого Дмитрия Ивановича Лонго, был, так сказать, вполне "рассекречен" биографически и, хотя киевский караим по происхождению, знал огромное количество "вспыхнувших" и "погасших" молодых людей начала века на обеих сценах - петербургской и московской. В первую войну он воевал поручиком, а после 1918-го, до своей крошечной пенсии, всю жизнь работал счетоводом в домоуправлениях. Жил он в подвале на Тихвинской. В кафе "Националь", куда я его пригласил на солянку и бефстроганов, я просто спросил: "Кто был Михаил Иванович? Расскажите мне о нем все, что вы знаете, если, конечно, это не секрет и не повредит никому из живых". Вынув из нагрудного кармана крошечный батистовый платочек и тщательно протерев свою рюмку, Аса Думбан налил мне и себе и воскликнул: "Сэр! Нераскрытие вами псевдонимов, так же как и воздержание от отождествления носителей имени-отчества с носителями фамилий не только делают честь вашей скромности, но и, безусловно, заслуживают поощрения в виде ответной откровенности вашего случайного - это я, сэр, - но от того не менее благодарного гостя". Он выпил рюмку и продолжал: "Но прежде чем приступить к рассказу о том немногом, что я знаю о нем и о немногих - о, совсем немногих, почти не о чем говорить - других персонажах нашей короткой драмы, вы, из чистого снисхождения к словесным излишествам старого жуира, разрешите мне небольшое введение. Ну, как если бы драма уже окончилась, но что-то, относящееся не столько к сюжету и характерам, сколько к сцене, атмосфере и условиям развития действия - остается недопонятым, и я, сэр, с авансцены, задним числом ввожу зрителя в обстоятельства, самим действием не проясненные. Но это - упаси Боже - не моралитэ, о нет! Я бы назвал это, пожалуй, уточнением впечатления, уже сложившегося у зрителя, но еще не оформившегося в мысль. Итак - в дорогу! Я только что назвал эту драму - я говорю только о нашей частной драме - короткой. Но ее, позвольте, я бы рискнул повести от 1911-го, о'кэй! А закончилась она - не более чем условно, мой дорогой друг, то есть по условиям нашей маленькой постановки, - сейчас, через пятьдесят шесть лет. И то только потому, что вы сами предварили ее завершение, пригласив меня на авансцену. Но ведь я еще жив, не станете спорить? Как живы и Маша, и Иван, и Вадим, да и сами вы, ту dear interloper. О, коротка эта драма только потому, что, рассказывая с конца, ее можно сжать до шести строк чужой анкеты или до четырех строк некролога, своего собственного. Но сама она в себе - длиной в десятки тысяч дней, сотни тысяч часов, миллионы мгновений нерасслышанного, непроизнесенного и неслучившегося! А я сижу зимой 1942-го в своем подвале на Тихвинской и разрезаю кусок стирального мыла - аккуратно и точно, перочинным ножом - на двенадцать кубиков, по числу месяцев. На каждом выдавливаю грифельком карандаша название по якобинскому календарю: жерминаль, флореаль, термидор... Так, забавляюсь. У меня нет продовольственной карточки, и мой дядька, Георгий И

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору