Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Пятигорский А.. Вспомнишь странного человека -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  -
схамалиевич Ферстон, подаривший мне мыло, запрещает подать заявление на ее получение. Как-нибудь, говорит, с этим куском продержишься. Через год я тебе другой подарю. А подашь заявление - привлечешь внимание, сам на мыло пойдешь. Меня никогда не арестовывали. Меня в жизни никто пальцем не тронул. Меня никто никуда не гнал. Я продвигался от секунды к секунде по едва обозначенной тропинке через нескончаемый пустырь. А теперь, когда я сижу с вами в приличном ресторане и даже более или менее прилично одетый, вы, сэр, говорите: "Ваш выход, поручик Думбан". Я выхожу, а драма-то - как вы ее придумали - уже кончилась. Великолепно! Можно наконец и поговорить - публика есть, и она ждет. Но ведь это - неправда! Я и сейчас, сидя здесь с вами, все еще на той тропке, на пустыре. Что, шикать начинают? Черт с ними! Я найму банду клакеров, и они будут мне аплодировать из черной дыры партера! Ну ладно, все давно разошлись. Я стою и рассказываю, мгновение за мгновением - вот уж скоро полвека. Кончили?" Мы съели солянку, и я заказал еще бутылку. "Теперь - о частном. Не спросите ли вы себя, отчего никто, ни один персонаж нашей пьесы ни разу не назвал Михаила Ивановича по фамилии? Боялись? Вздор! Ни покойнице Елене Константиновне, ни Ивану, ни вашему, сэр, покорному слуге уже давно нечего бояться. Так отчего же? В этом, уверяю вас, нет никакой загадки. Просто людям, его любившим, это и в голову бы не пришло, они знали его страсть к анонимности задолго еще до 1917-го. Страсть, ставшую обсессией после того, как он покинул страну, которой он столь опрометчиво и - да не зачтется мне это за осуждение - безуспешно, пытался служить. Оттого-то и я сейчас, когда все это уже вообще не имеет никакого значения, тоже не назову его по фамилии. Это - вопрос стиля, ту dear fellow, а стиль - выше правды. Стиль - это честь. Когда я тупо волочил ноги по своему пустырю, я не видел конца и не ждал его. Нет, я не был готов к крушению жизни, но был подготовлен - не знаю, кем и как, - к безжизненности, к анабиозу, да простится мне этот прозаизм. Для Михаила Ивановича 1917-й был не крушением жизни, а уничтожением себя самим собой". "А что потом?" - спросил я. "Потом у него не было времени на обдумывание ходов. Он набрал воздуха в грудь, нырнул в самую глубь, а вынырнув, обнаружил себя в другой жизни..." - "Не своей?" - "По правде говоря, я сильно сомневаюсь, была ли у него своя. Мне кажется, что он принадлежал к весьма редкой категории лиц: он был незаинтересованный игрок, хотя, конечно, и к этой характеристике необходимы поправки". Опьяневший, он сидел выпрямившись, подняв острый подбородок и устремив взгляд раскосых глаз на гигантскую желтую люстру. Не чудо ли? Тысячелетие смешанных браков не смогло вытравить из Думбанова племени этого последнего следа его степной предыстории. Ни гуситские разбойники, позже превратившиеся в сечевиков, ни сандомирские шляхтичи, ни насильники-гайдамаки, ни виленские раввины, ни греческие негоцианты так и не выжали из караимского семени его последнего тюркского гена. Я отвез его домой. Мы выпили посошок. Прощаясь, Думбан еще раз вернулся к теме вечера, дав ей несколько удивившее меня и не лишенное двусмысленности освещение. "Ваша готовность поверить в то, что Иван и Вадим - одно лицо, только подчеркивает ваш, мой новый молодой друг, удивительный оптимизм - представить себе наш позавчерашний день, при вашей полной ему чуждости! Не стану спорить, день вчерашний многое сгладил из различий позавчерашнего - в глазах чужого, разумеется. А вы-то уж совсем чужой. Вадим - немного персонаж из Леконта де Лиля. Отвлеченный неоромантизм. Обаяние демократической галантности. Ну а Михаил Иванович - он всегда был гораздо более англофилом, чем галломаном, что не могло не сказаться на его литературных вкусах и, гм, личных предпочтениях. Но главное - не в этом. Главное - это его пессимизм. Никто из тех, кого я знал в десятые годы, не был так пессимистичен, насквозь и полностью, как он. Этим, возможно, он пытался застраховать себя от будущих разочарований, но и в этом я не уверен. Слишком хорошо он знал, сколько оговорок и дополнительных условий включает его страховой полис. Наш Поэт, знавший его еще юношей, сказал мне во время моего последнего приезда в Петроград, в 1920-м, что Михаила Ивановича не спасали - как спасали до последнего времени самого Поэта - ни страсть, ни вино, ни поэзия. Его отчаяние было удивительным для столь привлекательного, одаренного и богатого молодого человека. Подумайте, тогда, в 1911-м, ему было не более двадцати пяти лет и, кажется, вообще все вроде было в порядке. А Вадим - Боже мой, он ведь еще здесь! - Вадим был совсем другое дело, отчего-то Михаил Иванович так нуждался в нем - в Москве, по крайней мере. Вадим был абсолютно спокоен, что, разумеется, не значило, что грусть и тоска были ему вовсе чужды. Будьте же терпеливы пока - вам еще немало отыщется". (О, как безумно мне тогда захотелось, чтобы кто- нибудь заговорил со мной обо всем этом на настоящем языке моего времени! Но есть ли такой язык? И много ли на нем скажешь о том, что его не знало? Не напоминает ли нам неустанно Судьба, что то, как наш разговор ведется, уже есть то, о чем он? Увлеченно подражая людям позавчерашнего дня в стиле описания ими самих себя, не оказался ли я в тупике регрессивных иллюзий и давно использованных метафор?) "Опять все эти пока и еще!" - орал я, мечась по заснеженному Староконюшенному переулку (полупьяный, я еще не решил, где кончить вечер). Все мы к черту помешаны на каком-то проклятом конце, где можно наконец... Конце - чего? Что - наконец? Точке успокоения, при взгляде из которой на не наше, не свое прошлое - как если бы тебе не было с лихвой довольно и своего - можно было бы хоть на пять минут застыть с одним чистым воспоминанием. И где эти анафемские, до остервенения нужные мне две тысячи! Двадцать тысяч Достоевского, тридцать - посмертного пушкинского долга! Но, конечно, эти истерические вскрики навсегда остались бы не более чем географической меткой в моей московской истории и никогда не попали бы в эти строки, если бы в этот момент я не очутился перед двойным подъездом обворожительного раннемодернистского особняка в том же переулке. В мои детские годы там размещалось двойное посольство тогда находившихся в унии Дании и Исландии. В потоке яркого света, лившегося из иллюминатора между первым и вторым этажами, я увидел стоявшего ко мне спиной длинного, сухопарого пожилого человека в поношенном коричневом осеннем пальто с поднятым воротником и старой фетровой шляпе. Ему не надо было оборачиваться - да я и не хотел этого, Бог с ним, - чтобы я узнал в нем себя. Методология узнавания двойника была мне известна из Рабацкого, Дурмонта и Густава Мейринка - я не был полным профаном в этом вопросе. Это, конечно, не был я тогда, а я лет через двадцать-двадцать пять; я даже слышал запах незнакомых сигарет, - но в том, что это был я, не могло быть никакого сомнения. Мой друг, Уку Масинг из Тарту, почему-то настаивал на теории, что двойники бывают либо из прошлого, либо из будущего. Этот явно относился к последней категории. Это не начало серьезного разговора о двойниках. Хотя, как типичный недоучка, спешащий выпалить в лицо собеседнику все, что он знает о предмете беседы, я не могу удержаться, чтобы не упомянуть о двух обстоятельствах. Первое, встреча с двойником лицом к лицу - событие почти невероятное и не предвещающее ничего доброго встретившему. Второе, двойник и тот, чьим двойником он является, несимметричны по своим свойствам... ГЛАВА 5. ТЕОРИЯ ДВОЙНИКА В то время в Старом Городе еще можно было найти двух-трех человек, знающих толк в двойниках. Г. Мейринк Чтобы избавиться от двойника, надо переменить... занятие. М. Кузмин Эта асимметричность находит свое проявление в двух (по крайней мере) аспектах - субъективном и объективном. В субъективном: вся информация о двойнике исходит не от него, а от того, чьим двойником он является, - двойник не сообщает о себе, чей он двойник. Из этого, между прочим, следует и отсутствие взаимообозначаемости в приложении самого термина "двойник". Говоря о своем двойнике, это я называю его двойником. Ибо это он - мой двойник, а не я его. Именно поэтому - как недавно заметил мой друг, физик-теоретик из Лондонского университета Коля фон Обервейн - все попытки рассматривать двойника как анти- я или антиперсону попросту смехотворны: само понятие "анти-частица" ("анти-материя", "анти-мир" и т. д.) в теоретической физике безусловно предполагает, что если одна частица является анти-частицей другой, то и та является анти-частицей первой. В объективном аспекте эта асимметричность выражается в том, что внешний наблюдатель не может поставить себя с другой - то есть противоположной моей - стороны от моего двойника, так чтобы последний оказался между ним и мной. Так, в моем случае, если бы внешний наблюдатель находился за стеклянными парадными дверьми бывшего датско-исландского посольства, то он увидел бы не моего двойника, а меня с выпученными от страха глазами. Однако утверждать на этом основании - как это делал ныне покойный профессор философии Московского университета Валентин Фердинандович Асмус, - что двойник вообще не имеет объективного существования, поскольку он не доступен наблюдению со стороны (правильнее было бы сказать, с другой стороны), было бы непростительной крайностью. В этом вопросе я скорее склоняюсь к мнению Карла Шлесслера из Вены, который считает, что хотя, в принципе, видеть чужого двойника (со стороны этого чужого, разумеется) может всякий, но что лишь очень немногие способны увидеть в нем двойника, а не того, чьим двойником он является. Тот же Шлесслер считает, что, опять же в принципе, никто не может видеть одновременно другого человека и его двойника и что это более чем очевидно в случае самого человека, который, разумеется, сам себя не видит, когда видит своего двойника. Все это, однако, пришло мне в голову очень задним числом или, как говорят немцы, "на лестничной площадке", а пока я оставался на морозе - без встречи с Вадимом Сергеевичем, без разрешения загадки Михаила Ивановича, без двух тысяч и даже без двойника, так как последний внезапно исчез. И вообще - сказал я себе - с 1911-го по 1917-й твой Михаил Иванович прожил себе довольно на твои тридцать семь, думбановские восемьдесят и, кто знает на какие еще и чьи года. [Когда через двадцать лет Нина Николаевна Берберова из Принстона и Ричард Абрахам из Лондона вылили на меня по ушату ледяной воды в отношении моих поисков конкретного Михаила Ивановича, я только и мог вспомнить о том эпизоде перед бывшим объединенным посольством (они давно разъединены и обретаются в разных местах). Покинув в Москве своих собственных современников, я прибыл в "приемное отечество" Михаила Ивановича, где между ним и мною уже не оставалось ничего, кроме несуществующего времени. Кроме хронологического провала, который в Москве был заполнен Еленой Константиновной, Кириллом Эльвермелем, Думбаном, Вадимом Сергеевичем и другими живыми и мертвыми. Они-то и были временем. Без них времени бы просто не было. В Лондоне же нас с Михаилом Ивановичем не разделяло даже и пространство, ибо жил я почти что рядом, если и не с настоящей его могилой, то с могилой его любви, так сказать.] Оборвавшиеся ниточки растрепанного сюжета, никак не завязывающиеся в неловких пальцах неумелого рассказчика! Сколь ни жалко мне было разочаровывать Шлепянова, ждавшего ловкой и кинематографически "верной" развязки с Вадимом Сергеевичем, у меня пока ничего не получалось. И я, неудачливый разгадыватель невыдуманной тайны его жизни, не оказался ли сам не более чем выдуманным из нее случаем? Вадим Сергеевич прошел по другому краю того же думбановского пустыря. Просто одна дама, молодая и прекрасная, сменилась другой, и сигары, регулярно пересылаемые через секретных эмиссаров Михаила Ивановича, после смерти последнего сменилась сигаретами. В том же мире, куда ушла Елена Константиновна Нейбауэр, дядя Вадя будет обнимать обеих своих возлюбленных и - да простится мне эта фривольность - курить сигары и сигареты одновременно. Увы, но не прав ли был Мераб Мамардашвили, когда утверждал, что и наблюдать-то можно лишь тобою самим созданные объекты? Внутренних тайн не бывает. Тайна всегда - во внешнем действии, закрытом взору случайного постороннего. ГЛАВА 6. ВЕЧЕР С АВЕРБАХОМ; УСПЕШНАЯ ПОПЫТКА ДВИЖЕНИЯ Очень важно, если у тебя нет ни копейки и ты весь в долгах, купить безумно дорогой английский и обязательно новый твидовый пиджак. Потому, что это - для будущего. И. А. Авербах (резюмируя песенку Б. Окуджавы) В тот еще не оконченный вечер у меня уже не оставалось сил на сомнения по поводу обоих разыскиваемых лиц, так же как и на надежды по своему собственному поводу. Однако в тот же вечер, уже весьма поздний, мне не пришлось остаться наедине и с чашкой кофе. С поздней рюмкой водки в руках я стоял перед Ильей Александровичем Авербахом, пытаясь (пока тщетно) его убедить если не в правдивости, то, по крайней мере, в вероятности моей версии о Вадиме Сергеевиче, Михаиле Ивановиче и вообще о смысле и духе десятых годов. Мне было божественно жарко и хорошо: Илья сказал, что даст мне две тысячи на неопределенное время - вышлет, как только вернется в Ленинград. "Ты еще не нашел человека, - возражал мне Илья, - а уже выводишь его мысль и характер из созданной тобой же самим атмосферы". - "Да нет же, - отбивался я, - просто так получается, что люди, творчески реагирующие на атмосферу своего времени и тем сами ее сгущающие, за одно десятилетие непрерывного творчества полностью разучились думать". - "Но зато они купались в невообразимой культурной роскоши, - настаивал Илья, - думанье просто все бы испортило. Даты на себя посмотри! Много ли ты думаешь, когда занимаешься своей наукой? А вот когда чудная прихоть загнала тебя в живую историю, то тебе уже кажется, что только один ты и думаешь". Я, разумеется, должен был согласиться, что лезть в чужие дела и в особенности в историю, которая и есть одно большое чужое дело, сильно располагает залезшего туда к рефлексии - именно потому, что там все уже сделано теми, кто не рефлексировал и вообще не думал, а делал. Что, однако, не исключает того, что в реальной истории случаются люди, выбравшие рефлексию и отказавшиеся от творчества. Сам Поэт говорил о неизбежном, хотя и опасном (он его очень опасался!) эзотеризме "высокого" искусства, его сознательной (он думал, что он сознает!) отделенности от "толпы", которая это искусство потребляет. А рефлексирующий отделяет себя не только от толпы, но и от искусства. Он эзотеричен в кубе! - "Совершенно верно, - обрадовался Илья, - этим он одновременно избавляет себя от творческих мук и от необходимости объяснять искусство и вообще культуру толпе, что тоже - мука. Хотя такие вот думающие - они при этом могут быть простодушны и наивны, как люди искусства. Они могут даже страдать, как остальные. Только у их страдания должна быть какая-то иная тональность, что ли. Я, как человек кинематографа, попытаюсь сейчас вообразить твоего Михаила Ивановича на экране. Он, по- моему, должен был быть очень киногеничен. Кстати, даже на основании твоего рассказа я бы никогда не поверил, что неуловимый Вадим Сергеевич и Иван Семенович Никитич - одно и то же лицо. Мне кажется, что здесь имела место иллюзия, которую Никитич не пожелал разрушить, а ты, как всегда, поторопился с выводом и попал в свою же собственную ловушку". Чтобы понять (и описывать) людей и обстоятельства той эпохи, ни в коем случае не надо пытаться это делать на ее языке. Из такой попытки не выйдет ничего, кроме безвкусного архаизированного пересказа. Для этого следует употреблять язык твой собственный - и оттого вполне современный, даже если он и отличается от языка других твоих современников (пусть даже и в худшую сторону). Хотя при этом неизбежна угроза анахронизма. Но если ты стараешься понять самого себя сейчас, то лучше это делать на языке заведомо не-твоем и несколько архаизированном - при том, что угроза анахронизма остается. Из этого филологически весьма сомнительного принципа следует, что если бы интересующие меня люди десятых годов любезно согласились удовлетворить мое нездоровое любопытство, то я бы, пожалуй, попросил - как уже величайшую любезность с их стороны - сделать это на языке поколения, им предшествовавшего. Так, архаизируя настоящее, модернизируя прошлое и анахронизируя и то и другое, мы боремся с эфемерностью эпохи, в эфемерной же надежде "схватить" вневременное во временном. "Забудь ты про своих действователей и наблюдателей, - увещевал меня Илья. - Странный человек - вот кого ты на самом деле ищешь. И его странность не только в странности восприятия его другими. Странный - это тот, кто делает с тобой что-то, не предусмотренное твоей жизнью, но входящее в твою судьбу. Так, скажем, все вокруг идет ко всем чертям, а у странного - роман! И то и другое странным образом включает в себя то, что происходит вокруг, но само в это никак не включается. Но и это не все. Настоящий странный одним своим присутствием выключает других из эпохи и обстановки. И немногие, кто этого желают, сами ищут в странном своего "выключателя", так сказать". "Послушай, уйди в свои дела, - советовал мне Илья, предостерегая от вмешательства в слишком уж чужие. - Главное - уметь забыть о мучающем. А забудешь, оно само и устроится - как с твоими двумя тысячами. Ведь не будет же твой двойник появляться всякий раз, когда ничего не получается". Сейчас, через много лет после этого разговора, мне совершенно ясно, что время вождей масс и вообще "крупнейших общественных фигур" проходит или уже прошло. Так же как и время подпольных или полуподпольных таинственных одиночек, извлекаемых на свет Божий после падения очередного диктатора, властителя дум или пленителя чувств. Наступает время фигур, равно далеких как от "всенародной" славы, так и от признания элитной верхушки. Эти фигуры могут быть известны двум-трем любопытным - каждая в своем городе, квартале или поселке. Появление таких личностей на публичной арене случайно и обычно вызывает недоумение немногих знающих и явное неодобрение остальных. Но даже будучи на виду, они все равно следуют призыву своего интимного, а не общего, которому они остаются чужды до конца жизни. Вообще я думаю, что когда они "выходят на публику", то делают это из-за слишком острого чувства своей собственной несвоевременности и неуместности, пока это чувство не отрефлексировано ими же как вневременность и безместность. Ибо когда наконец приходит их время, то они обычно остаются полностью в своей частной жизни, а там - как выйдет. ГЛАВА 7. ДАЧНАЯ СЦЕНА Ценой добровольного прозаического труда он оплачивал необходимость своих поэтических устремлений. Джозеф Конрад Это была последняя подмосковная сцена в моей жизни. Беседуя с настоящим Вадимом Сергеевичем, я не мог не чувствовать игры их (его и Михаила Ивановича) характеров - вот что, видимо, придавало такое очарование этой паре. Итак, постараюсь изложить услышанное почти протокольно и, как уже говорилось выше, своим языком. Михаил Иванович был всегда в делах. Точнее, уходил в дела. Уходил - от чего? Это случилось определенно до лета 1911-го, когда, следовательно, ему было около двадцати пяти лет. Он пригласил Вадима Сергеевича и еще двух приятелей на ужин, но не в ресторан, а в частный дом, владелец которого был им неизвестен и отсутствовал. Тихо и даже вроде робко он сообщил им, что полагает их способными понять, а себя - объяснить примерно следующее. Что верность идеалам, каковы бы они ни были, невозможна без явных, реальных вещей и действий. Что такой вещью и таким действием может служить предложенный им и его петербургски

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору