Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
на то выходила на балкон из комнат и, молодо улыбаясь,
певуче, как всегда при гостях, говорила о чем-нибудь задумчиво девичьем: о
том, какие большие звезды осенью и как будто "пушистые" и скоро начнут
падать "массами"; о том, что в этом году совсем, кажется, не было майских
жуков, - что они вообще не каждый год бывают; о том, что она уже устарела
для того, чтобы следить за модой, и одевается так, как свободней; то уходила
в комнаты за тем, чтобы поговорить с кухаркой Дашкой - бабой лет сорока - о
завтрашнем обеде, принять счета от конторщика Митрофана и сыграть не совсем
послушными пальцами какой-нибудь старый этюд на рояле.
А Антон Антоныч следил за Веденяпиным: шагал по балкону, пил вино и
заглядывал через плечо друга, не написал бы чего-нибудь лишнего. Но
Веденяпин был серьезен: он деловито дышал своим круглым обросшим носом,
склонил широкую, татарского склада голову влево и писал, приговаривая вслух:
"Четыре стога соломы... пшеничной... стоимость... тысяча шестьсот рублей"...
Сразу за крыльцом было темно, и в темноте этой сверху лениво теплились
звезды, снизу - лениво же вспыхивал и потухал вечерний собачий перелай:
перелаивались собаки усадьбы с деревенскими собаками; должно быть,
передавали друг другу вздорные, мелкие, глупые житейские новости,
скопившиеся за день. Антон Антоныч шагал по балкону, втягивая в себя эту
теплую, привычно звучащую темноту и розовые блестки в вине, запах соломы,
тянувшийся с тока, и думал умиротворенно о жене, что вот она подобрела с тех
пор, как получила свои сто тысяч, - посвежела, подобралась, даже ходить
стала как-то ветреней и моложе... шельма-баба! И о Веденяпине думал весело,
что он поездит так по помещикам и ни с того ни с сего получит от своего
друга-агента сто - двести рублей... охотник, шельма! И о соломе думал
по-родному, что хорошо все-таки, что он ее застраховал.
Встал Веденяпин.
- Подпишись вот здесь - и конец.
- И ко-нец! - нараспев повторил, садясь, Антон Антоныч. - И ко-нец,
милейший мой, ко-нец!..
Но когда, подписавшись уже крупно и четко четырехугольными буквами,
взглянул он на Веденяпина, он заметил, что тот, держа руки сзади, медленно
шевелил большими пальцами, палец за палец, точно веревку сучил. Антон
Антоныч поглядел онемело в лицо Веденяпина. Над синеватой белизной кителя
высоко и спокойно поднялись желтые глаза, полуспрятанные в жестких,
морщинистых веках; нижняя губа выпятилась ожидающе строго, и округлел сизый,
каменно-твердый подбородок. И в то же время как-то неясно почувствовал Антон
Антоныч, что никого нет, кроме него, на балконе, что свечи только здесь, а
дальше темно, и пахнет сосною.
- Ты... пальцами что сучишь? - пробормотал Антон Антоныч. - Ты... не
сучи!..
- А? - нагнулся к нему, не поняв, Веденяпин.
- Не крути... Не люблю я, когда у меня под носом, как сказать... так
вот... Не люблю!
- Ты что это?.. Ты подписался? - спросил Веденяпин.
- Я подписался, - ответил Антон Антоныч.
- Ну хорошо... И давай деньги.
- И хорошо... А, конечно, хорошо... Чем же плохо?.. И дам деньги... -
медленно ответил Антон Антоныч.
Руки Веденяпина отошли от спины и уперлись в стол рядом с руками Антона
Антоныча. Он посмотрел на эти почернелые от загара руки с длинными паучьими
пальцами, вспомнил, что Веденяпин должен был уйти из полка за нечистую игру
в карты, - и вдруг взял его за правую руку своей, подобрал один к другому
эти пальцы и сказал:
- А ну, брат, чи у тебя рука крепче, чи у меня? Жми изо всей силы, так,
чтобы аж... кровь из носу, ну-у? - И встал.
Веденяпин был выше Антона Антоныча, но чуть-чуть на носки приподнялся
Антон Антоныч, чтобы серые глаза его пришлись вровень с желтыми глазами
Веденяпина. Веденяпин был лет на пятнадцать моложе Антона Антоныча и шире в
плечах и руках, но всю свою упругую степную жилистость изо всех уголков тела
собрал Антон Антоныч. Веденяпин улыбнулся, оскалил клыкатые зубы и сузил
глаза, но закусил губы Антон Антоныч и в корнях волос на темени чувствовал
бегающий холод.
- Ну, та дави, не бойсь!.. Та не бойся, дави смело!.. Ты ведь силач,
охотник, как сказать, о-фицер! - пропускал сквозь зубы Антон Антоныч.
И так, неизвестно сколько, но показалось, что страшно долго это было.
Он видел, что перестает уже улыбаться Веденяпин, что под кителем напружилась
и разгладила складки грудь, и плывут уже на смену ближним дальние запасы
сил, широко смотрел прямо в желтые глаза и говорил полушепотом:
- А шо, малый, га?.. То как будто и не так легко это, га?
Почувствовал, что передвигает свою ладонь ближе к его пальцам
Веденяпин, - и крикнул, откачнув голову.
- Чест-но-о! Т-ты-ы... - и глубже просунул на прежнее место свою
ладонь.
- Будет! - рыкнул вдруг Веденяпин, выдернул и добавил: - Ты, этого... Я
двумя пудами крещусь, а у тебя какая такая особенная сила?.. Тоже!..
- То уж бог его святой знает, та бог знает, та бог знает... - довольно
разминал свою руку Антон Антоныч и, заглядывая сбоку прямо в его желтые
глаза, смеялся весело.
Уехал - пропал в темноте - Веденяпин на своей пегой лошади. Утром Антон
Антоныч поехал в город, а когда приехал через три дня, - узнал, что
загорелись два стога соломы и сгорели дотла, что едва отстояли другие два
стога и постройки, что нашли в соломе какие-то пропитанные фосфором тряпки и
в умышленном поджоге обвиняют его.
"VII"
Никогда Антон Антоныч не пел, не играл ни на каком инструменте, не
свистал даже в шутку, и все-таки какое-то певучее было у него тело. Точно
духовой оркестр играл далеко где-то, сзади его, но на всякий звук в этом
оркестре отзывался он: просто врывались в него звуковые волны и пели.
Бурно играл оркестр, точно дирижер был весело пьян и не хотел уже
признавать никаких andante и moderato, и выпуклой круглотою щек щеголяли
флейтисты, и медногруды были те, что дули в медные трубы. И если и делал
иногда паузы оркестр, то только затем, чтобы тут же, собравши силы,
броситься далеко вперед тигровым броском, этаким упругим, ловким и ярким, не
знающим промаха.
И так как-то за все свои пятьдесят семь лет, не зная нот, читал
все-таки какие-то сложные ноты Антон Антоныч и, не умея танцевать, шаг за
шагом строил свою жизнь, как несколько запутанный, но все-таки правильный
бравурный танец.
Антон Антоныч вставал раньше рабочих, по непросохшей еще росе объезжал
поля, часто врасплох заставал мужицких лошадей на потравах, сам их ловил,
связывал их обротью, пригонял табунком в усадьбу и отпускал только под
штрафы. Земли в аренду сдавал мало и арендные деньги требовал вперед сполна.
Ругался так разнообразно, что даже мастера по части ругани в Тростянке не
все понимали, и долго - минут по двадцать без передышки; и на слово и на
руку был скор. Даже то, что у него в полях не было почти толоки, что и земле
своей он не давал отдыха и каждый год выжимал из нее соки, - возбуждало
против него тростяновцев.
Имение свое здесь Антон Антоныч купил лет семь назад и, кроме
Веденяпина, не дружил ни с кем из окрестных помещиков.
Сезя, беленький, тонкий восемнадцатилетний мальчик, сам выехал на
станцию встречать отца и первый сказал ему о пожаре. Так это и вошло в
Антона Антоныча тонкой, белой, широкоглазой, жалящей струей: был пожар,
сгорела солома - поджог.
В это время стоял благодатный, золототканный, пахучий вечер. Только что
зашло солнце - еще виден был прорвавшийся сквозь облако одинокий зеленый
луч, земля чуть заметно осела вниз, и чуть поднялось небо, и синий околыш
новенькой студенческой фуражки Сези отсвечивал кротким лиловым.
Антон Антоныч сидел в коляске рядом с правившим Сезей, как-то особенно
тесно чувствовал себя в нем, и то говорил с ним, как с самим собою, тихо, то
вдруг кричал так, что серая лошадь поджимала от неожиданности хвост, фыркала
и пряла ушами.
- Митрофана избили... - рассказывал Сезя.
- Кто ж смел? За что? - кричал Антон Антоныч.
- Да он... тряпки эти самые с фосфором прятал... Мужики и избили...
- Зачем прятал?
- А черт его, дурака, знает, зачем? - раздражался Сезя и не смотрел на
отца: насупясь, смотрел в переплет шлеи и дергал вожжи.
- Стало быть, Митрофан поджег? А?.. Шо я ему, вору, розчет даю, шо не
беру з собою, так за это он мне?.. - тихо спрашивал Антон Антоныч.
- Да нет... его не за то били, - уклончиво ответил Сезя и зачем-то
тонко сплюнул сквозь зубы, чмокнул и присвистнул на лошадь.
- Та говори ж, за что? Што ты, как беззуба баба, ррот прячешь за
пазуху... а?
Сезя молчал.
- Так за побои они, мерзавцы, ответят по зо-ко-ну! По зо-ко-ну ответят
скоты! - кричал Антон Антоныч. - То ж такого зо-кону нет, как сказать, шоб
людей бить зря!.. - и добавлял вдруг тихо: - А може, и не зря его били?
Сезя посмотрел на отца вполоборота, кашлянул и сказал твердо:
- Били его за то, что... будто он тебя покрывает.
Сказал и отвернулся.
- Ме-нья? Как ме-нья? - медленно спросил Антон Антоныч, приподняв
брови.
- Да будто это ты тряпки в стога засунул, когда уезжал... - несмело
взглянул исподлобья Сезя.
- И-я-я?
- А потом фосфор воспламенился, когда высох, - и загорелось... -
докончил и отвернулся Сезя.
- Я-я? Как я? - привстал на сиденье Антон Антоныч.
Ободренный его оторопью, Сезя повернул к нему все вспыхнувшее лицо и
заговорил сбивчиво:
- По усадьбе шарили, тебя искали... "В двух шагах от хат от наших
солому жечь?.. Где он, кричат, мы ему руки-ноги свяжем!.."
- Мне-е?
- "Свяжем да в... огонь..." Сжечь тебя хотели...
Сезя улыбнулся длинно и криво, а на большие глаза его проступили
непослушные слезы.
- Так вот так и кри-ча-ли: "Сжечь!"? Га? - вскрикнул Антон Антоныч.
Сезя смотрел в его глаза под косыми бровями, круглые, жаркие, как те
стога, что горели, и молчал.
- В ог-гонь?
Молчал Сезя.
- Так как же вы?.. Кто ж был дома?
- Никого не было, - сказал Сезя.
- Де ж вы были?
- Мы?.. На озерах... охотились...
- Ну, то смотрить, хлопцы, шоб я ввам ттакой охоты не дал, шоб
аж-аж-аажж!.. Шоб я ввам рружей не пполомал в щепки!.. В щепки, слышишь?..
Дай вожжи!
Вскачь пошел серый, вскидывая задом, мотая мордой. Миновал усадьбу
Антон Антоныч и врезался в Тростянку со стороны поля. И середь синих от
вечера мазаных хат он ехал и кричал, до пьяной хрипоты надсаживая горло:
- Так в огонь мен'я, га? В ог-гонь, ха-мы? Сжечь мен'я живым, га?! То
вы не плохо придумали, ах, злодеи, шельмы, анафемы, арестанты, га!.. Так вы
меня, как кабана, как ка-ба-на смоли-ить хотели, а-а?.. Та не много ли вы
для меня одного соломы спалили, не много ль, не много ль, злодеи?.. В
ог-гонь?.. мен'я?.. Руки-ноги связать?.. Вспомню вам это!.. Я ввам вспо-омню
эт-то! Вспо-омню!..
Кричал и грозил кулаком, твердо стоя в коляске, и в то время как Сезя
сбоку нетерпеливо, боязливо ворча, хлестал кнутом по ногам серого, Антон
Антоныч удерживал его на тихой рыси вожжами.
Стая собак со всего села мчалась и лаяла вокруг коляски, старухи и
ребята выглядывали из отворенных калиток и окошек, и на выезде из села
попалась смутная кучка парней и тоже начала что-то кричать и тюкать вслед.
Так покачнулось и дало первую трещину то, чем жил Антон Антоныч.
"VIII"
У приказчика Митрофана белки глаз были красные, щеки сырые, вязкие,
борода редкая, в дюжину волос, вид понурый. Подробно рассказал он Антону
Антонычу, как молотили, как, обчесывая граблями, доставали бабы с одного
стога солому и вычесали мокрый сверток, похожий на затычку от кувшина, как
подняли крик, потому что сверток дымился, и как он подобрал и спрятал его в
землю в саду. Только успел спрятать, как загорелся вдруг крайний стог, а за
ним на глазах у всех, без всякой причины, другой рядом. Ветер дул на
сельские хаты, и сбежался народ.
- Просто, можно сказать, бунт начался... так что если бы не урядник
наш, вряд ли мне и живому быть... - говорил Митрофан.
- То ты и поджег, а? - не вытерпел и схватил его за плечи Антон
Антоныч.
- Я?.. Зачем мне жечь?.. И у меня, притом же, шесть душ детей, как вам
известно.
Смотрел укоризненно и мигал глазами.
Среди амбаров, замасленных записных книг, мелкого плутовства и
умеренного пьянства по праздникам, тихо и бесцельно текла жизнь Митрофана, и
как единственное оправдание этой жизни выставлял он постоянное свое - "шесть
душ детей", но в оправдание это сам плохо верил.
- Так кто же поджег? Черт поджег?
- Не знаю уж я, - развел Митрофан руками. - А мужики на то осерчали,
что на их хаты галки несло... И близко ведь: шагов полтораста, ну, может
быть, так, от силы - двести... Самим вам известно.
- А тряпки этти, как сказать, зачем прятал?
- Прятал?.. Я это, признаться, больше от разговору... а потом вам хотел
доложить... Тут еще машинист Шлыгин, - он, как человек чужой, - подошел,
говорит: "Это ты, говорит, спрячь от греха..." Вот и все... И не первый год
я у вас служу, и поджигать мне если теперь, рассудите сами, какой же мне
смысл?
Не было смысла, это видел Антон Антоныч, и еще видел, что глупое,
застывшее лицо было у Митрофана, что вообще служили у него только глупые,
застывшие люди, - другие не уживались. Вспомнил, как однажды, осерчав,
гнался за ним с незаряженной двустволкой, как он убегал, по-бабьи воя,
нагнувши голову, растопырив руки...
Уши теперь у него отчетливо увидал в первый раз - никогда не видел
раньше, - уши плоские, прижатые, прямые. Смотрел долго на эти уши, и гадко
стало. И как держал его за плечи, обернул спиною и легонько толкнул в эту
обвисшую спину:
- Знаешь что, а? И-иди ты, братец, к чертовой матери!
Но Митрофан повернулся, часто замигал красными глазами, покрутил
головой и сказал, чего никогда не говорил прежде:
- Вы зачем же так толкаетесь?.. Толкаться нельзя.
- Что-о тты? - вскинулся Антон Антоныч.
Митрофан выждал время и, также мигая глазами, добавил степенно:
- Тоже и кричать так незачем... Зачем же кричать?..
И пока изумленный Антон Антоныч пришел в себя, он уже вполз боком в
темный вечер и пропал в нем.
Машиниста Шлыгина спрашивал Антон Антоныч, того, который управлял
молотилкой.
Шлыгин был городской слесарь, молодой, костистый, нескладный,
одноглазый, когда-то выжгло ему глаз искрой; левой рукою дергал не в такт
речи, а правой все приглаживал волосы, торчавшие острыми пиками во все
стороны.
- Искусство это, - четко начал Шлыгин, - нашли действительно. Было оно
из тряпки, а в тряпке - вата, а в вате уж это самое искусство. И все это в
мокром виде - очень правильно было сделано... А садовник Дергузов, так тот
прямо и угадал! "Это, говорит, то, чем подпалюют". Вот, хорошо. Митрофан,
значит, тряпку спрятал, а мы с Дергузовым искусство взяли: так, кусочек с
пол-пальца, как янтарь, - горячее, и дым от него душный. Я его в землю под
яблоней и закопал, - не в том месте, где Митрофан, а дальше. Вот, хорошо.
Потом, после уж бунта, урядник говорит: "Где, говорит, ты искусство зарыл?
Покажь сейчас". Я его повел к месту, стали копать, а там уж зола одна, да
так еще - желтые крупинки кой-где - все сгорело!.. Зачем-то в спишешную
коробку золы этой взял: "Там, говорит, разберем..." С головой он, урядник! И
что он там разберет в земле, в золе?.. Тоже разборщик!
Посверкивал белком одинокого глаза весело, точно сам и заварил всю эту
кашу.
- Кто поджег? - коротко спросил Антон Антоныч.
- Я не свят дух, барин!.. Кто поджег - руки не оставил. Тут ума много
нужно, чтобы узнать, - отвечал Шлыгин, а глаз его смотрел ярко и весело.
Садовник Дергузов, густобородый, ширококостый, плотно стоял перед
Антоном Антонычем, шумно дышал большим бородавчатым красножилым носом,
смотрел на него уверенно и сурово и говорил не спеша.
Он не служил в имении - недавно прогнали за пьянство, - работал
поденным на молотьбе.
- Фосфором подожгли, это уж известно, - говорил он.
- То ты и поджег, разбойник! Ты? Убью, если не скажешь! - кричал на
него Антон Антоныч.
- Это не мужик поджег, - спокойно сказал Дергузов, глядя ненавидящими
глазами... - Это нам, мужикам, недоступно... Фосфор этот - его где возьмешь?
- Ты! Ты!.. Ты крыс фосфором морил! - кричал Антон Антоныч.
- Крыс-мышей этим суставом не наморишь... Как же скажи, пожалуйста,
наморить, когда он и в земле-то ишь сгорел, - зола осталась? Уж про свежий
воздух и говорить нечего... Как же им морить? Положить в мышеловку да
сгонять мышей изо всех нор - скорей его ешьте, а то ему некогда, - сгорит?!
По-вашему, так выходит?
- Да ты что мне грубишь, га?
- Я вам не то что грублю, я вам объясняю только...
- Да ты не груби мне, азият, ты не груби, мошенник! Не гру-би-и-и!
Антон Антоныч тряс кулаком перед самым его носом, а Дергузов сдержанно
дышал этим носом, пятился к двери, но смотрел на него в упор маленькими
серыми, загоревшимися и как будто даже брезгливыми глазами. Так и ушел, не
спуская с него этих маленьких глаз.
И кухарка Дашка - существо смирное, кургузое, курносое, черное и рябое
- тоже стояла перед Антоном Антонычем и, прикрывая рот кончиком головного
платка, говорила конфузливо:
- Кто ж его знает... - и поворачивалась уходить.
- Ну, ты, может, и слышала что-нибудь?.. Шо ж ты так... зря каблуками
пол дерешь... Ты вспомни! - настаивал Антон Антоныч.
- Не знаю уж я, - шептала Дашка и поворачивалась уходить.
Ключник Григорий, ее муж, такой сутулый, точно невидно нес на себе
целый закром, и с таким натруженным лицом, морщинистым, обросшим сухими,
прямыми белесыми волосами, участливо глядел на Антона Антоныча. Он знал, что
его с женою возьмут в новое имение, и опять, как теперь, спокойно из месяца
в месяц будут они, одинокие, бездетные, копить деньги; сначала хотелось им
накопить до тысячи, теперь было у них тысяча четыреста пятьдесят, и хотелось
уже во что бы то ни стало накопить до двух тысяч.
Любовно смотрел на Антона Антоныча и говорил тихо, но знающе:
- Это - народ, не иначе.
Потом он потуплял глаза в землю и добавлял еще более уверенно:
- Не иначе, - народ... Злы на вас очень...
А Фома-кучер догадывался вслух морозно-певучим, как у всех природных
кучеров, голосом:
- Говорят, мужику этого не выдумать... а солдаты на что? Эге! Кто из
солдат пришел, да они всему обучены... И палить и подпаливать, - они это все
могут.
- А шо?! Ага! Ну, да-да-да, - солдаты! То ты неглупый малый, Хома! То
ты разумный хлопец, Хома, клянуся богом! - ободрялся Антон Антоныч и
подносил ему водки.
Нянька Сези, старуха Евдоха, жила на кухне. Седела, брудастела, драла
перья на перины. Недавно ездила домой в село Бочечки - не ужилась там с
братом Трохимом, - опять приехала сидеть на кухне, драть перья.
Сидела, икала, тешила себя тем, что вспоминают ее в Бочечках:
- И-ик! Це мене внучка Улинька згадуе... Та чого ты, пташко! Мiнi
хорошо тут, - чого?
- И-ик! Це - вже Ваня!.. Ну и нема чого... Ты - мiй хлопчик, милый,
милый та щирый...
- И-ик! Це - Трохим! Чого ты, стара собака! Годи ему, годи, а вiн
усе... от ципна собака! Усе горчить та лается!..
Позвал и ее Антон Антоныч. Все