Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
Шаг и еще
шаг - и вот уже стоял он перед учителем, смотрел в его немолодое, землистое
лицо, серое, точно запыленное, с обтянутым сухим хрящеватым носом и четкими
складками от носа к губам, и говорил, укоризненно качая головою:
- Фрукт-та?.. Это вы оччень хорошо сказали - фрукта! Кусайте ж его,
шельму, злодея!.. Да навострите зубы повострее, абы его сразу - хоп - и
нету!..
И вдруг захотелось похлопать по плечу этого завтрашнего судью своего;
хлопал и говорил, нагнувшись к нему близко:
- Да вы же меня и не знаете совсем, любезнейший, вы обо мне и понятия
ровным счетом ни малейшего не имеете, а уже я вам фрукт, и дело мое вам
яснится...
- Постойте! Что это вы? Кто вы? - растерянно попятился к двери учитель.
- Да ничего, ничего, не бой-теся, - говорил Антон Антоныч и опять
слегка похлопал. - Наше дело судиться, ваше дело судить, а там уж мы увидим
завтра, фрукт я или... редька, капуста, как сказать, и какое мое дело -
ясное или же темное... Все это мы в свое время узнаем, добрейший...
- Вы... позвольте... Вы потише!.. Вот еще тоже... - И что-то еще
буркнул учитель, поспешно выходя на улицу.
- Каково это, а? Он обо мне понятия не имеет, а уж я ему "фрукт"! -
говорил потом хозяину Антон Антоныч, горестно качая головою. - Это
называется - суд общественного мнения... Ах, хамы!.. Да ведь нужно знать
дело для того, чтобы сказать твердо: да или нет! Ведь дело мое в том
заключается, милейший...
И краснолицему, чернобородому, спокойному хозяину рассказал, в чем
заключалось его дело, и хозяин участливо смотрел ему в глаза, кивал
понимающе головою и говорил:
- Оправдают!.. Ничего, оправдают - раз улики нет... Такие случаи - они
часто случаются... Оправдают!
А в номере Антона Антоныча ждал Беневоленский. Шумно здоровался с ним
Антон Антоныч, крепко целуя его в мягкие губы, радостно смотрел на его
широкий лоб, широкую грудь, широкие кисти рук; рассказал о встрече с
учителем.
Беневоленский не дослушал даже, - возмущенно ударил себя рукой по
колену.
- Нну, батюшка!.. И зачем вам было связываться с ним, с этим учителем,
- не понимаю!.. Не везет вам! Удивительно не везет!.. Нет, знаете, -
редкостно не везет!.. И так у вас дело трудное, - все показания против вас,
а вы еще тут... Эх, Антон Антоныч!
- Ну что ж я такого плохого сделал, скажите? Что он меня собрался
ку-сать раньше времени, так я должен молчать?
Он думал, что вот рассмеется Беневоленский и скажет, как прежде "Чепуха
какая!" - но тот смотрел на него серьезно, сухо и как будто даже
подозрительно и говорил свое новое:
- Эх, Антон Антоныч!
И у Елены Ивановны, сидевшей с ним до его прихода, был почему-то
неприкрыто растерянный, встрепанный вид.
"XVII"
На суде Антон Антоныч замечал все, потому что все было ново, смешно и
торжественно. Что его нельзя осудить и что не осудят, - он знал, но было
чувство оглушающего позора, которому хотелось не верить. С него, свободного
всю жизнь, сняли все, даже имя, и не только чужие, не знавшие его люди, но и
конторщик Митрофан, и садовник Дергузов, и тростянская баба Марья Калина, -
точно с какой-то незапятнанной высоты смотрели на него и говорили о нем:
подсудимый. Хотелось встать и засмеяться вдруг, хотелось крикнуть и
обругаться, плюнуть на этот захоженный, давно крашенный пол и уйти. Но на
председателе и членах суда, и прокуроре, и секретаре, совсем еще молодом, с
безусым, немного перекошенным лицом, лежала не рабочая деловитость, которую
привык видеть на лицах Антон Антоныч, а какая-то тупая важность. Важность
эта перекинулась и на скамьи присяжных, и даже толстый Голев, выступавший
как свидетель, надел новый длиннополый сюртук и зачем-то очки в золотой
оправе, хотя смотрел поверх оправы, прижимая как можно ближе к груди жирный
бычий подгрудок, точно думал бодаться.
День был ясный, и солнце било в одно окно прямо в лицо председателю.
Засиял лоб, четко, очень ярко и красиво проступили морщины, в бороде
отчеканился каждый волос, глаза стали лучистые и теплые, как это кажется в
детстве на иконах, и иконным золотом переливисто сверкала цепь. Но он
прятался, морщился и, перегнувшись, попросил, наконец, секретаря закрыть
окно сторой.
Среди присяжных нашел глазами Антон Антоныч и того учителя с хрящеватым
носом, которого он похлопал по плечу вчера в бакалейной лавке. Смотрел
теперь на него учитель непростившими глазами; был он в форме, в белой
глаженой рубахе и с каким-то орденом в петлице. Еще был в форме старшина
присяжных, отставной подполковник, старик с висячими усами, лупоглазый,
старавшийся сидеть ровно, держаться прямо и слушать все до последнего слова
строго.
На столе, заляпанном чернилами, лежали тряпки, вата и коробочка с
перегоревшим фосфором. Красное сукно, которым были обиты места присяжных,
поистерлось и залоснилось. Зал был большой, но какой-то неопрятный,
подержанный, с низковатым потолком, запачканными печами и щелистым полом, и
воздух был спертый, нагретый и пыльный. Антон Антоныч глядел кругом и
брезгливо передергивал ноздрями.
Бабы, которые были на молотьбе во время пожара, давали показания
невнятными, пугливыми голосами, переспрашивали, не понимали вопросов, часто
сморкались. Но когда щупали тряпку и вату - радостно оживлялись вдруг: "Это
самое!"
Машинист Шлыгин опять рассказывал об "искусстве", размахивал левой
рукой, а правой приглаживал волосы, торчавшие пиками. Дергузов стоял прочно
и говорил подробно и не спеша, сопя бородавчатым носом, а похудевший,
подсохший, должно быть бывший без места, Митрофан все путал что-то, но
припомнил, как за ним гонялся с ружьем Антон Антоныч.
Голев недаром надел очки в золотой оправе. Пыхтя и отдуваясь после
каждых двух-трех слов, точно плыл и глотал воду, он рассказал, что солому
Антон Антоныч должен был оставить ему бесплатно, потому что солома всегда
нужна в хозяйстве и без соломы нельзя, что таков вообще обычай, и потому он
не говорил об этом особо при покупке.
- Так солома ж была этого года, а урожай этого года я за собой оставил,
как сказать, - вскочил с места Антон Антоныч.
- Солома - не урожай, - уверенно сказал Голев. - Урожай считается -
зерно... А если одна солома, например, уродит, тогда уж никто не скажет, что
урожай... Тогда уж плохо-с...
- Этто штука нова и свежа!.. Так солома, значит, ничего и не стоит, а?
Что ж такое солома? - спросил озадаченный Антон Антоныч.
Председатель попросил его сесть.
Но гражданский истец, бритый, как актер, тщедушный и желтый, с
приглаженными, как у покойников, височками, торопливо подпрыгивал на стуле и
долго расспрашивал Голева о соломе, о зерне, о продаже Тростянского имения и
об обычаях при продажах.
Урядник Самоквасов рассказал о бунте мужиков, тряпке и жеребце Забое, и
прокурор, и председатель, и бритый адвокат долго допрашивали Самоквасова.
Веденяпин пришел в суд в сюртуке, от этого он, и без того крупный, стал
как-то еще крупнее. Говорил он с достоинством, спокойно, голосом ровным и
сочным, только слово "подсудимый" он как-то особенно затягивал и округлял и
старался совсем не глядеть в сторону Антона Антоныча. Все в нем теперь - и
блестящие взлизы на лбу, и кадык, и этот голос - было так противно Антону
Антонычу, что он совсем уже не мог понять, как это они были друзьями,
говорили друг другу "ты" и целовались при встречах; и теперь, когда
вспоминалось это, то все хотелось отплюнуться: посмотрит на него, покачает
головою, вспомнит и громко плюнет.
А Веденяпин рассказывал о том, как Антон Антоныч оценил свою солому в
тысячу шестьсот рублей, когда было ее не больше, чем на тысячу двести, и как
он ему поверил, как другу. И о Куке, химике, почему-то сказал он вскользь и
припомнил много случаев из жизни Антона Антоныча, случаев все мелких и не
идущих к делу, самим же Антоном Антонычем и рассказанных ему под веселую
руку, но здесь, в суде, как-то неожиданно его чернящих.
Беневоленский спросил, за что его выгнали из полка, но с большим
достоинством, строго глядя на него желтыми глазами, ответил он, что сам по
своей доброй воле подал прошение об отставке; и опять голос у него стал
барский и осанка, как у лихого ротмистра.
Когда же допрос его, как свидетеля, был окончен, он, точно случайно
вспомнив, вынул из кармана длинное письмо Антона Антоныча, в котором тот
проклинал его и при первом же свидании обещал изувечить, и передал его
председателю. Письмо это было прочитано почти полностью. Потом секретарь
нашел присланное в суд письмо Антона Антоныча судебному следователю с
опухшей щекой, - и это письмо тоже прочитали.
Так все это сгущалось и нависало ниже и ниже. После первого дня
Беневоленский говорил Антону Антонычу:
- Неужели так-таки и нельзя было найти ни одного свидетеля в вашу
пользу?.. Не ожидал, что будет такое дело.
А после второго он спросил тихо Елену Ивановну:
- Как защитнику, - это все равно, что священнику на духу, - скажите мне
уж, так и быть, - ведь это действительно ваш муж поджег солому?
На третий день суда, всю ночь перед тем не спавший, Антон Антоныч
поднялся вдруг и сказал:
- Я хочу, и должен даже, сделать свое заявление... Позволите ли мне
это, господин председатель?
Председатель позволил.
- Господа судьи! - начал Антон Антоныч, глядя прямо в глаза отставного
военного, сидевшего ближе всех к прокурору. - Я третий день сижу здесь и
слушаю, господа судьи!.. "Подсудимый" и "подсудимый", и больше уж и имени у
меня нет, как подсудимый. Ни один человек, - а их тут тридцать человек
говорило, - слова обо мне доброго не сказал... Как же ж так? За что ж меня в
грязь втоптали?.. Или я действительно злодей, преступник, поджигатель?..
Так-то смешно даже и думать... То даже стыдно, смешно и грех... и гре-ех
даже думать!.. Четыреста пятьдесят тысяч состояния имея, об этом смешно даже
и говорить, чтобы на четыреста рублей я польстился, как сказать... Я целую
жизнь свою работал, я никого не грабил на большой дороге, я не бесчестными
путями, - я ночами бессонными состояние себе нажил, потом и кровью, з десяти
пальцев... Боже мой! За что же меня так в грязь топчут?.. И кто топчет?.. И
что я стал бы об это руки себе марать, как воришка драный, как... ммышь, -
как же это говорить смеют? На позорный столб выставить? Меня? Об этом нужно
кричать на весь свет, да, на весь свет!.. Тысячи народу около меня
кормились, тысячам я рроботу давал, как сказать, и где не было никакого
дела, где им никому и не пахло даже за сто верст, тут я его и подымал за
ноги, тут я его из земли и выкапывал, как... как камень... Бессонными
ночами!.. Спать... спать уж я в землю пойду!.. Я себе за пятьдесят семь лет
не накохал брюха, - нет, это вы видите... Я по театрам в городах не сидел, я
брильянтов певицам не подносил, как сказать... Я не считал, что у меня в
делах пропало, - это не четыреста рублей, а, может, те же четыреста тысяч,
но что в деле пропало, то свято, тому аминь та Requiem pace... В мои года и
з моим состоянием я мог бы жить in gloria, на лаврах, но без работы я не
могу, на лаврах я не могу, нет, то пусть уж другие на лаврах, а не я... Из
лавров я, уж так и быть, паприкаш себе з перцем сварю да съем... Но меня
только это одно удивляет, господа судьи, что как легко у нас честного имени
лишиться... Или уж это действительная правда, что кто захочет собаку
ударить, тот палку себе найдет, - ну так все ж таки нужно, чтобы было за что
бить... Зря бить и собаку нельзя! Я людям верил... Я вот до скольких лет уже
дожил, а людям все время верил... и верю... Пока человек мне пакости не
сделал, - я каждому - друг... Верю! Ни одна душа в мире не может сказать,
что я остался ей должен хотя бы од-ну копейку... Кто с меня что заработал,
тот свое получил... честно...
В это время отставной военный зевнул. Он старался, чтобы никто этого не
заметил, потому лицо у него стало горьким и жалостным, как у начинающих
плакать детей, и все время глядевший на него Антон Антоныч остановился.
Председатель, что-то чертивший карандашом на полях какой-то бумаги, поднял
голову и сказал устало и недовольно:
- Я попрошу вас, подсудимый, не отклоняться в сторону, а быть ближе к
сути дела.
- К какой же ссути, господин председатель? - сверкнул уже глазами Антон
Антоныч. - В том, что я говорю, - в этом и есть вся суть! Только в эт-том.
- Вы привлечены к судебной ответственности по делу о поджоге; вот об
обстоятельствах именно этого дела, то есть поджога...
- О поджоге!.. О поджоге!.. - криком перебил его Антон Антоныч. - Пусть
те хамы, что поджигали, говорят о поджоге, а не я!.. О поджоге я ничего а
нни знать не знаю... Да и знать ничего не хочу! И слышать об этом больше не
хочу!.. И отвечать всем этим собакам свидетелям не хочу!.. И уши себе
заткну, абы не слышать, абы ни одного слова не слыхать больше... вот!
И он шумно сел и заткнул пальцами уши и глаза закрыл ладонями, чтобы не
видеть.
Речь прокурора, молодого еще, очень красивого человека, с волнистыми
русыми волосами, тянулась более часа.
Это была горячо и убежденно сказанная, плавная и яркая речь. И если
прежде ясно ощущал Антон Антоныч, что он точно раздет перед всеми, то теперь
он видел, как вынимали из его души все, что он любил в себе и чем был горд,
и как топтали. Будто у всех на глазах был сосчитан этим красивым человеком с
приятным голосом каждый его рубль, и на каждом было найдено пятно. Прокурор
говорил о том, что подсудимый начал свою самостоятельную жизнь маркитантом и
так прошел по всей жизни, как добычливый маркитант. Победит ли та армия,
которой он служит, или будет разбита, - мало до этого дела маркитанту.
Пришлый человек, он на все и на всех кругом смотрел, только как на средство
разбогатеть.
И потом пошли мелькать ловко схваченные места из показаний Веденяпина,
Митрофана, урядника и других, и опять Веденяпина, и опять Митрофана, - и о
себе самом услышал Антон Антоныч то, чего он никогда не знал. Молодой и
красивый, казалось бы, искренне и горячо негодуя, брезгливо осуждал прокурор
всю его жизнь, как он ее представлял и понял.
Он вспомнил, что показал Голев, о том, будто Антон Антоныч не мог
продавать солому, что ее он должен был оставить новому владельцу, - и вот
уже становилось ясным для всех, что солому нужно было застраховать как можно
скорее, так, чтобы не знал Голев, и потом поджечь.
- За солому, - говорил прокурор, - если бы сгорела она вся, как и
предполагал подсудимый, он должен был бы получить страховых денег тысячу
шестьсот рублей. Деньги для него, пожалуй, и небольшие, но... "курочка по
зернышку сбирает, и то сыта бывает".
Даже на Елену Ивановну, сидевшую тут же в зале, боялся взглянуть Антон
Антоныч во время этой речи. Как-то мельком посмотрел он на присяжных и
увидел отставного подполковника с висячими усами: сидел прямо, держался
строго и, не дыша, глядел в глаза прокурору.
Прокурор говорил возмущенно, но свысока, а бритый адвокат так, как
будто вот у всех на глазах грабил его Антон Антоныч. Он то краснел, то
бледнел, часто выкрикивал резко слова, разнообразно размахивал руками и то
отшатывался, то пригибался к присяжным, точно все время защищался от
нападавшего на него Антона Антоныча. Он собрал справки, где и когда
страховал имущество подсудимый и сколько раз горел. Вышло, что в разных
имениях, которые покупал или арендовал Антон Антоныч, он горел до пятнадцати
раз и всегда, очевидно, получал больше, чем стоило то, что он страховал. В
это число вошли и деревянная рига и свиной катух, сгоревшие в Тростянке.
Бритый говорил подробно и убедительно и все только о пожарах и о
поджогах, и уж самому Антону Антонычу под конец стало мерещиться, что он не
Антон Антоныч, что он, маленький, худенький, бритый и хитрый, только и делал
всю жизнь, что поджигал разные сараи, риги, катухи, скирды хлеба и стога
соломы.
Когда прокурору и бритому адвокату отвечал Беневоленский, Антон Антоныч
только тут ясно увидел, что это человек спокойный, скучный, с глуховатым,
несколько хриплым голосом, с твердым, неспособным меняться лицом. Он
говорил, что до крестьянских построек от гумна, на котором молотили хлеб,
было очень далеко, что ветер был несильный, да и при сильном ветре "галки"
от соломы далеко не летят, поэтому для села пожар был не опасен. Говорил,
что на виду у всех нельзя было Антону Антонычу незаметно пронести к стогам
три больших мокрых свертка и что нужно было просто надеть шапку-невидимку,
чтобы их при рабочих рассовать по стогам. Он напомнил и то, что если бы не
случайный приезд Веденяпина, то Антон Антоныч так и не собрался бы
застраховать солому; и еще много говорил Беневоленский, но Антон Антоныч
только теперь, во время этой спокойной речи, ощущал смутное беспокойство.
Точно его все время вели по зловонным и грязным местам, передавая из рук в
руки, и он вскипал и рвался, но не знал еще, куда вели, а теперь стал
понимать что-то и ощутил прежний холодок кравшейся за ним тишины. Смотрел на
присяжных и видел, как учитель долго старался снять с отворота вицмундира
пушинку, и когда снял наконец, то отыскал на другом отвороте другую пушинку
и стал так же тщательно снимать и ее, а подполковник нет-нет подымет нижнюю
губу к носу и внимательно вглядывается, прищурясь, в свои усы.
И в Антоне Антоныче подымалась к Беневоленскому хозяйственная злоба,
похожая на злобу кучера к ленивой лошади, но когда, после речи, председатель
спросил его, не желает ли он сам сказать что-нибудь еще, он поднялся и
сказал громко:
- Равным счетом ничего не желаю! - Ворчливо добавил: - Без меня... -
Передернул ноздрями, махнул рукою и сел, и опять, в сотый раз, слушал, как
его дело излагал присяжным уже сам председатель, просивший отнестись к нему
особенно серьезно, для чего им было найдено много причин.
Присяжные вышли, а Беневоленский говорил Антону Антонычу, покачивая
головою:
- Трудно надеяться... но все-таки... Все может быть.
- Как так? - растерянно спрашивал Антон Антоныч.
- Ничего: у меня есть уже четыре повода к кассации... Можно и еще один.
Антон Антоныч смотрел непонимающими глазами и спрашивал:
- Какая ж кассация? Как так?
Присяжные совещались недолго. Длинной торжественной вереницей,
торжественной, как после большого труда, упорно доведенного до конца, они
вошли в зал, и впереди - подполковник с бумагой. Подполковник откашлялся,
подождал, пока председатель и члены суда надели цепи, потом громко и
невыразительно, как перед строем, ударяя на каждом слове и раскачивая усы,
прочитал длинный вопрос: виновен ли Антон Антоныч в поджоге соломы с заранее
обдуманным намерением, с целью получения страховых денег, причем пожар
угрожал опасностью соседним крестьянским постройкам, или не виновен; и, как
батальонную команду, выкрикнул ответ присяжных: "Да, виновен!"
И вслед за тем председатель, щурясь и деловито роясь в бумагах, объявил
решение суда. Антон Антоныч лишался прав и приговорен был в арестантские
роты сроком на три года и восемь месяцев.
- Как так? - ошеломленный, по-детски отуманенными глазами обведя кругом
зал, спросил Антон Антоныч и услышал, как сзади его Елена Ивановна заплакала
в