Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
е и сквозь нее подозрительно
следил за ними. То показалось, что как-то слишком суетится Подчекаев и
зачем-то часто кашляет некстати, - не кашлял раньше, - и зачем-то
прикладывает руку к сердцу, даже когда говорит, что дорога грязная или что
Никаша очень просился ехать с ними, но его оставили с нянькой; то
показалось, что Марья Петровна выпячивает как-то губы сердечком и
пришепетывает и когда поворачивает от него голову, то косит в его сторону
глаза, а когда говорит с Еленой Ивановной, лицо делает вздыхающее и
серьезное.
И поэтому сразу и неожиданно сказал он:
- Вот как меня угадали в суде, а?! Чист, как огонь, и сухой, как порох,
- три года и восемь месяцев ка-тор-ги!.. Три года! Голубчик мой!
Подчекаев приложил руку к сердцу и сказал горячо:
- Ничего не значит, пустяки! Кассируют, - и говорить не о чем... Это вы
из-за своего темперамента пострадали, - верно-верно: единственно.
А Марья Петровна насупила чуть видные брови, покачала пышной прической,
удивилась по-детски вслух: "Каково?" - и потом длинно и ободряюще
улыбнулась.
Но обед вышел скучный, и не пилось, и не пел Подчекаев "мравал жамие!".
Оставшись вдвоем с Подчекаевым, говорил Антон Антоныч, внимательно
глядя на его новые погоны:
- Что там ни говори, дорогой мой Иван А... синкритьевич, а я у вас под
надзором, голубчик... под фор-менным полицейским надзором, под фор-менным!..
- Антон Антоныч, что вы! Какой там надзор? Чепуха это все, бросьте!
Они сидели рядом на диване, и Подчекаев глядел прямо ему в глаза,
ободряюще улыбался и дружески хлопал его по плечу. От этого хлопанья Антон
Антоныч ежился, ежился брезгливо и не скрывал этого, смотрел в свежее лицо
Подчекаева, раздувая ноздри, и говорил:
- Кто бы мог думать, что так это случится все, а? Да я бы рребра
поломал тому на части, кто бы мне заикнулся сказать это даже раньше
времени!.. Это что же? Вы вот приехали, как сказать, на праздник, и очень я
рад, конечно, что вы обеспокоилися, приехали меня проведать, а может, у вас
и другая цель тут была?
- Какая там другая цель? Какая?.. Подумайте, нет, только подумайте! -
возмущался Подчекаев.
- Ну, то уж бог его святой знает, как сказать, а я не знаю... Только я
вам скажу, что это дело, - если уж они так обернули, - я буду вести сам...
сам! Если уж они так со мною, так я нна дыбы подыму весь уезд! Я десятки
тысяч не пожалею, абы... А то, что они меня в арестанты, э-э-э... адвоката
такого взял теперь, что, ничего не видя, сграбастать хочет шесть тысяч!..
Ну, то уж зато адвокат такой, что меньше он и не берет, как шесть тысяч!..
Да я на это дело десятки тысяч не пожалею - честью клянусь!
- Сотни тысяч не жалейте, Антон Антоныч! Половины состояния не жалейте!
- вскочивши, размахнул руками Подчекаев. - Чтобы снять с себя это, половины
состояния не жалейте! Верно, верно!
Он говорил это горячо, как говорят люди, которые и готовы пожалеть, да
не могут, готовы дать самый лучший совет, - и не знают, и, постаравшись,
хватят вдруг куда-нибудь через край, так что и достать нельзя. Стоял он,
выпучив глаза и даже покраснев от желания сказать что-то еще более сильное и
от усилий найти сильные слова. Но Антон Антоныч оправился, удивленными
глазами осмотрел его и протянул:
- А-а, добрейший!.. Шо-то вы так волнуетесь, как сказать? Дело мое - в
сенате, и... половина состояния моего - это четверть миллиена, а ни меньше,
как четверть миллиена... Может, мне уж и руки-ноги поотрубать для этих
мерзавцев судей, псов-собак, - и тогда вам у меня не стыдно будет? Что-то
мне так кажется, что вы так и сказать хотели, что вам со мною стыдно?
- Антон Антоныч, что это вы?.. Раздражение это у вас, - замялся
Подчекаев.
- Я не из воздуха монету чеканю, голубчик, не из воздуха, чтобы мне тут
половину состояния, и на кого? На псов на этих?.. Да им остру булавку в
хлеб, а не половину состояния, веревку за шею, да гицеля им с клеткой,
псам-собакам!.. Да им, абы и солнце не всходило и земля б их не прийняла,
разбойников, анафем, подлецов... - прорвалось у Антона Антоныча.
Марья Петровна, шедшая было к нему с Еленой Ивановной, повернула
обратно и поспешно затворила трое дверей, а Леша с Кукой слушали-слушали,
потом оделись и вышли из дому.
Когда же пришли они обратно, Антон Антоныч с Подчекаевым говорили уж
мирно. Подчекаев ему объяснял, что на всю округу нет ни одной корчмы, потому
что некому хлопотать об этом, что подходящее место для нее - одна из мыз
Анненгофа и что такая корчма, если бы сдавать ее в аренду, давала бы больше
тысячи рублей в год. Горячо и бескорыстно брался он хлопотать об этой
корчме, и только вскользь как-то бросил, что жалованье у него небольшое, а
семейство растет.
Теперь уже Антон Антоныч глядел на него участливо, как будто насмешливо
и как будто добродушно, тяжело держал руку на его плече и говорил:
- Ну, вот это ж оно и есть то самое, что и я вам объяснял, милейший
мой, а вы не хотели слушать. Пасха Пасхой и праздник праздником, а люди, -
как-то оно так выходит, - все люди друг дружке нужны, и ни один человек на
земле зря пропасть не должен: кто ковать, а кто в огонь руки совать... Так,
добрейший!
Дашка сделала такой кулич, что поссорились из-за него Иван Асинкритыч с
Марьей Петровной, сначала только намеками.
- Вот это я называю: кулич! - говорил Подчекаев. - Дома такого не
дождешься... Куда - не тем заняты. Поучилась бы ты у Дашки, единоутробная.
А Марья Петровна понимала, что здесь она - Мария Стюарт, и не хотела
учиться у Дашки и не хотела допустить, что Дашкин кулич лучше, чем ее, и
много тонкости вкладывала она в свои ответы, чтобы обидеть мужа и не обидеть
Елены Ивановны.
Но слово за слово разошлись они бурно, по-домашнему, и Подчекаев шумел
и топал ногами, пока Марья Петровна не ушла плакать в спальню Елены
Ивановны, а Антон Антоныч, оставшись с Лешей в гостиной, говорил ему
изумленно:
- Что ж это он так без стеснения всякого, а? Или я уже в остроге? Или
этот дом - не мой дом, а? Или я умер?
И потом все время подозрительно следил за Подчекаевым, - как он
говорит, как ходит по комнатам, поскрипывая сапогами, как кладет руки на
стол, сидит, отвалившись правым боком, и глядит сырыми глазами в набухших
веках - все было противно.
Как-то сказал Антон Антоныч:
- Что ж ты не охотишься, Кука?.. Глухари эти тут теперь... Козы,
говорят, притаскались... Ну, а уж уток на озере я своими собственными
глазами видал; так кишат, как... как черви в мясе!
- Ну и бог с ними, - сказал Кука кротко.
- Ты ж... охотник? - удивился Антон Антоныч.
Он не ответил. Он играл с Подчекаевым в подкидного дурня, и Подчекаев
все оставлял его в дураках и смеялся шутливо и торжествующе.
- Ты ж охотник? - повторил Антон Антоныч.
- Что там охотиться... надоело, - сказал Кука.
Близко нагнулся к самому лицу Куки Антон Антоныч, присмотрелся. Пахло
от него какими-то нежными женскими духами, острижен он был сзади под
машинку, спереди аккуратно причесан косым пробором, воротничок у него был,
казалось бы, совсем неудобный: высокий, жесткий; на тужурке ни пятнышка, ни
пылинки... прежде не было этого. Какими-то городскими стали щеки: точно
устыдились, наконец, сельского румянца и круглоты и вот стянулись чинно,
насколько нужно, чтобы не бросаться в глаза, и исподволь посерели.
- Щеголь ты стал какой-то, а? - сказал Антон Антоныч. - Прежде ты
как-то... не так был этому предан...
- Что же прежде?.. С людьми живем... - медленно ответил Кука и тут же
радостно бросил Подчекаеву две карты. - Дама пик и дама бубен, - не угодно
ль, - покройте шапкой!
Подчекаев нерешительно стал покрывать тузами, а Антон Антоныч говорил:
- И на лицо ты изменился... Ночей не спишь, а? - и еще ниже склонял к
нему голову и всматривался в серые глаза, как гадалка в нашептанную воду.
- Папа мне мешает, - досадливо отодвинул Кука лицо.
Выпрямился Антон Антоныч, вспыхнул:
- Ого, хлопче, я уж и мешать стал!.. Так я, может, и всем мешаю? Тем,
что живу еще здесь, тем самым и мешаю, а я и не знал, дурень!.. Так это они
угадали, значит, - о-о, то разумный народ! - шо меня в острог, в каторгу, в
кандалы, на цепь, а?
- Ну, папа! - поднялся Кука.
- Это они мне самое наивернейшее место и нашли, - як не москаль, то и
руками не плескай, та иди себе на казенный хлеб, та смирно сиди, не
ворохнись, - та глупой головою бритой... или то, может, только на чистой
каторге голову бреют, а в арестантских ротах нет, а, господин исправник? -
язвительно спросил Антон Антоныч.
- Ну, папа! - опять по-прежнему, только еще более просительно и нежно,
как говорят с больными, неверно улыбаясь, сказал Кука, а Подчекаев почему-то
вздохнул, потупясь, и стал собирать и тасовать карты.
- Нет, все ж таки, как арестант будущий, должен же я знать, стригут там
голову или же бреют? - и по своим полуседым, но густым еще и сильным волосам
провел Антон Антоныч обеими руками сразу и взъерошил их и, перегнувшись над
столом упруго, смотрел на Подчекаева так, как будто это он именно виноват в
том, что его осудили, и выкрикивал отрывисто: - Тачки там возят? Землю
рроют, а?.. Из печенки собачьей уху хлебают?
- Антон Антоныч! - сказал Подчекаев, вдруг засмеявшись. - Садитесь-ка и
вы с нами в подкидного, а? Бросьте вы об этом и говорить и думать... Хотите,
- на интерес?
- И-й-яя? - удивился Антон Антоныч. - А... а... а... ты ж меня придешь
и арестуешь, как меня вторично осудят! - чуть не подавился он словами и,
говоря это, взял из рук Подчекаева карты.
- Я-то?.. Мне уж навряд ли придется, - опять попробовал шутливо
засмеяться Подчекаев. - Тогда уж вас сюда не пустят, пожалуй.
- Не пус-тят?.. - Антон Антоныч бросил колоду в угол, и разлетелись
карты. - Так чему ж ты рад, га? Ты чему ж ррад?.. Ты у меня хлеб ешь, как у
честного, и ты ж меня, как жулика последнего, схватишь - свяжешь, когда
прикажут, - и ррад?.. Так ты этому ррад?
Кука стал ближе к столу между Подчекаевым и отцом. Голос у Антона
Антоныча звенел, срываясь. Он дернулся всем телом раз и другой раз. Поднялся
Подчекаев, небольшой и плотный. Спешно шли из другой комнаты Марья Петровна
с Лешей, и Елена Ивановна, вся красная, кричала издали мужу:
- Терпеть не могу! Этого я терпеть не могу! Я тебя терпеть не могу!
В этот же вечер уехал Подчекаев.
С Лешей шел по молодому апрельскому лесу Антон Антоныч. Он видел, что
Леша все пишет кому-то длинные письма: испишет мелким почерком почтовый
листок, потом берется за другой, и его испишет, и все справляется, когда
поедет Фома на почту в Нейгоф, и нельзя ли ему поехать раньше, вот теперь
же, сейчас; и вид у него стал почему-то рассеянно-серьезный.
На соснах и елях выступала новая смола. Весенними дождями было дочиста
вымыто небо и сквозь сильные темные верхушки голубело влажно. Синица
настойчиво кричала: "Цигарга, цигарга, - пинь-пинь-пинь!" У Леши выбивались
из-под фуражки кудри молодо и празднично.
Сказал Антон Антоныч:
- Замечаю я что-то... ты как будто здесь и не здесь, а? Что-то у тебя
там завелось, червяк какой-то... Может быть, я в этом деле ошибаюсь, а
только кажется мне так... а?
- Пожалуй, - ответил Леша, смотря не на отца, а куда-то выше сосен, -
пожалуй, и завелось... - И не улыбнулся, как ждал Антон Антоныч, - смотрел
просто.
- А-а... а как бы сказать... не рано это?
- Нет, не рано, - так же просто ответил Леша.
- Что ж, ты, может, уж и... обвертеться?
Промолчал Леша.
- Но только это не такое легкое дело - баба, нет! Это я тебе скажу,
хлопчик... - Антон Антоныч покрутил головою. - И лошадей в пару трудно
подобрать: та - ледача, та - горяча, та - смирна, та - полыхлива, та -
кусача, а та и совсем беззуба, на овсе зубы себе повредила, как сказать... А
уж человека с человеком в одно дышло, этто, этто не малого труда дело,
нет!.. Сказать бы, что рабочему - ледачу пару, ледачему - рабочу пару, -
потому как обои рабочи, так добра наживут столько, куды его и девать, а как
обои ледачи, так з голоду подохнут, - ну так это сюда нейдет: ты уж у меня
нужды не терпел и терпеть не станешь, так уж тебе не придется необросшему
голую брать, - ты уж на твердой основе... Ну, а... кто ж она такая?.. Может,
я могу дать тебе свой совет.
- Нет, какой же совет, - скучно сказал Леша.
Он смотрел на голубое небо и щурил глаза. Лицо у него было такое же
бледное, как и зимой, продолговатое, с опушенной уже верхнею губой. Слегка
покусывал он эту губу, как это делал и Антон Антоныч, но, глядя в небо,
щурил глаза. Никогда не щурил глаз Антон Антоныч, - смотрел ли на солнце, на
небо, на яркую воду, на искристый снег, не щурил глаз, - это было чужое в
Леше, и тонкая слабая кисть руки была у него - недолговечная и тоже чужая.
Здесь в лесу он был не лесной, не полевой был бы и в поле. Он посмотрел на
отца боком и так же скучно и просто добавил:
- Какой же ты можешь дать мне совет?
- Как так?.. И совета уж дать не могу? Значит, я ни на что уж и не
гожусь в таком случае, так? - остановился Антон Антоныч.
- Э-э... - поморщился Леша. - В этик случаях никто не может дать
совета.
- Как так?.. Ведь и чужому ж дают совет, а ты ж не чужой! Ведь как мы
вместе жить будем, должен же, и обязан даже, знать я...
Поспешно перебил Леша:
- Неужели папа думает, что я здесь жить буду?
- А как же ты?.. Почему ж ты здесь жить не будешь?
- У меня ведь свое дело, я думаю! Папа это забыл? - поднял голос Леша.
- Ну, а фабрика ж как? - несмело уже спросил Антон Антоныч.
- Какая там фабрика!.. Не строить ее совсем.
- Не строить нельзя! - крикнул Антон Антоныч. - Нельзя не строить, и
она будет стоять, как... солдат на часах, как свеча!
- Перевод денег, - сказал Леша.
- Так деньги ж эти мои!.. Или уж тоже нет? - удивился Антон Антоныч.
Но так же просто и вяло, как прежде, сказал Леша:
- А я бы все-таки сначала с судом развязался, а уж потом...
- А-а... - протянул Антон Антоныч и долго смотрел на Лешу и думал, и
Леша видел, как билось о глаза и щеки и губы его то, что он хотел сказать:
сначала одно - ударится и отскочит, потом что-то другое - ударится и опять
отскочит, и многого не сказал он; сказал что-то не то, последнее:
- Почему же не приехал Сезька, а?
- Болен, - ответил Леша, пожав плечами.
- А почему у Куки как-то так, как... у волковой кобылы, скулы сторчать
стали? Как у той кобылы, шо хозяина на нее нет, и один только волк ее пасет
в поле, а?
- Не знаю... Растет, должно быть... И работы у них тьма...
- Ага, не знаешь?.. А йя знаю!.. Работа... работа людей не сушит, а
крепит, работа как... как деревянна катушка, абы было на что нитки мотать.
Работа работой, а только едва ли тут в работе суть...
И замолчал Антон Антоныч, но неотвязно зазвенела в нем тифенталева
песня.
Кругом красные сосны и черные ели лечили зимние раны густой смолою, и
густо стелилась по земле яркая черника, и было предчувствие долгого летнего,
насквозь пропитанного влагой тепла, и озеро просвечивало чистое, как кусок
неба, а Антон Антоныч вдруг запел тихо:
Голубые они,
И так жарко горят...
Спохватился тут же, присвистнул, плюнул, сказал Леше:
- Камню наломали тут кубов двенадцать, - ты видал?
- Нет. Какой? Бутовый?
- Гранит. И веку не будет!.. Сер-рый, как... волк. Крупно-зерлый... -
остановился было Антон Антоныч, но махнул рукой. Не повел смотреть.
Шел, и опять все вертелась в голове та же песня, и мурлыкал опять:
Голубые они,
И так жарко горят...
Но, спохватившись снова, обругал Тифенталя:
- А бодай на тебя лиха година, проклятый! Вот в зубах настряло, как...
черт знает что!
Сосны и ели слушали.
"XX"
Как-то вечером, - пустым вечером: уехали уже дети, - Антон Антоныч
остался с Еленой Ивановной, долго смотрел в сырые, струящиеся переплеты
окон, - дождь шел за окнами, - долго слушал, что было около и что было в
себе, и сказал негромко:
- Нюся... Хотелось бы мне добиться во всем этом толку, Нюся... Что до
чего, как говорится, а борщ до каши, а репей до собачьего хвоста, а из
хвоста собачьего-стервячьего сита не выкроишь; нет, то уж верно... Променял
бы я свою голову на утину, - как-то так очень уж мне она обрыдла -
опротивела, вроде как не нужна совсем стала...
Елена Ивановна сидела за столом, на котором золотела пятнышком новая
бронзовая чернильница и синевато белел лист бумаги, сидела грузно, тяжело,
так что и представить, что поднялась она вдруг, нельзя было. Она вообще
теперь чаще сидела, почти совсем не ходила по усадьбе; расплылась еще
больше, отяжелела и, когда заговорил Антон Антоныч, не повернула к нему
головы.
Была какая-то сквозящая всюду, как пыль в солнечном луче, тоска и тупая
тишина во всем доме.
Елену Ивановну плотно облегало добротное платье из какой-то
чешуйчато-серой, жесткой на вид материи с длинными черными прошивками и
высоким воротничком, закрывавшим всю шею, и, когда смотрел теперь на нее
сзади Антон Антоныч, она казалась ему похожей на паука, на паучью самку, с
круглым большим паучьим телом: головогрудь и брюшко; а в зеркале напротив,
насколько позволял вечер, отражалось ее привычное, младенчески-полное и
розовое деловое лицо. Оно уж было теперь бессменно деловое: все дела по
хозяйству вела сама Елена Ивановна, - даже дело в суде: сама отвечала на
письма знаменитого адвоката и один раз даже ездила в город, хлопотала.
Раньше поехал было сам Антон Антоныч, но дня через четыре вернулся
встревоженный, побледневший и без палки: сломал ее на каком-то лесничем,
статском советнике, с которым случайно познакомился в ресторане, потом в
течение двух суток кутил слегка и рассказывал о своем деле. Палка была
грушевая, толстая, и разлетелась она на части от удара.
- Он мне говорит: ты плати по счетам деньгами, а я своею честною
честью, так как я статский советник, как сказать, а ты... а ты... Гос-споди,
что ж он такое мне сказал, злодей! Как же смел он мне сказать это, га? Как
схватил я ппалку, как хватил я его, мерзавца, да по ббашке, да... да... да
по шее, да... да... так аж-аж-аж... ночь в голове встала. Боже ж мой!.. А
тут лакеи кругом, та те, шо обедали, да поли-ция... э-э, страм! Та домой его
повезли на возу, на извозчике, да протокол там, как сказать, - э!.. Так уж и
не буду ж я больше туда ездить, - кон-чено, нет! Ты... ты уж сама поезжай,
кончено!.. - говорил он Елене Ивановне.
И поехала тогда Елена Ивановна, а Антон Антоныч ходил по комнатам,
думал, слушал, не зазвенит ли по дороге чей-нибудь чужой колокольчик, и
морщился растерянно, и брезгливо вздыхал, и махал рукой.
Забыли как-то про триста гусиных гнезд в Анненгофе (прибавилась одна
только пара гусей, небольших, белых с красными наростами на клювах и с
пушистыми хохолками) и как-то не собрались еще завести сыроварню:
по-прежнему приезжала ежедневно с соседней большой молочной фермы длинная
четырехугольная подвода, запряженная пятнистым силачом-битюгом, и забирала
удой.
Григорий ратоборствовал на поле, где пахали под яровое, а Антон Антоныч
только о