Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Сергеев-Ценский С.Н.. Печаль полей -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  -
шее, размашисто снимался, делал в воздухе пять-шесть ленивых остановок, точно купался и нырял, потом садился на крышу дома. За ним срывался другой, коричневый до красноты, белоголовый турман-трубач, подымался невысоко и мягко падал оттуда кубарем через голову оборотами, точно веревку вил. За этим скромная галочка вспархивала и кружилась томно и нежно, будто чья-то невидная рука обмахивалась шелковым черным платочком. И вдруг, звучно крича крыльями, отрывалась от крыш вся стая, и начиналось то удивительное представление, которое так любил Прокофий. Голуби то неподвижно плавали, как ястреба, то шарахались кверху и оттуда летели комом, потом распускали парашюты и танцевали на кончиках крыльев, то кругами подымались страшно высоко, почти пропадали из глаз, реяли мушиными точками, и радостен был их взлет Прокофию. В стороне от стаи маячили два скакуна; эти не летали со стаей: искали поблизости других голубей. - Скакуны-то какие! - восторженно хвалил их внизу Прокофий. - Просто им и цены нет... Не то какого-нибудь чужака, - всю бы охоту отбили, - истинный крест... Так бы и была здесь вся охота, только что охот здесь нет... Голос у Прокофия был лучезарный какой-то, или это казалось так оттого, что глаза у него лучились: на загорелом морщинистом, жестком лице совсем мальчишеские большие глаза, такие же, как у Витьки. Так много было у него любви к голубям, что заразил он ею всю усадьбу. Даже сам Ознобишин умел отличить длинноногого скакуна от пестрого щиграша и трубача от винтового. Небо после захода солнца бывает всегда испуганно легким, и тяжелеет земля, и в этом небе так тревожно было следить, как возвращалась бог знает с каких свежих высот стая. Суживали и суживали круги, выявлялись яснее и четче, и вот уже заметно было, как вперебой один перед другим падали и отталкивались на резиновых крыльях, перевертывались и снова падали, и долго красовались усталые, дрожа и трепеща извивами мягких, заволоченных сумерками тонов. Два сада было - верхний и нижний, а между ними кругом дома цветник. С закрученных клумб сползали на усыпанные песком дорожки густые ковры из портулаков, и над ними сочными, хоть выжми, грудами теснились левкои, ирисы, маки, ночная красавица, девица в зелени, резеда - и все это било вверх пестрым фонтаном роз. Приходили на поливку желтые, красные, синие девки из села, и их с лейками, как петух кур, водил по клумбам садовник Илья, сухой старичок в белом фартуке. Колдовал он по целым зимам в теплых до истомы подземельях большой оранжереи, где пушистые персики вылеживались в печурках и цвели лимоны, а летом на высокой средней клумбе заводил цветочный календарь и рано утром, когда все спали, как гном, приходил и менял числа. Просыпаясь, Маша, всегда ярко одетая, сновала, как большая бабочка, по цветам и кричала Илье: - Ну, смотри! Вчера было седьмое - теперь восьмое. Как ты это делаешь? Илья, ну, как? - Секрет! - расставлял руки Илья и улыбался добрым детским лицом, насквозь пропитанным цветами. А осенью он дарил ей большие яблоки, титовки, на которых по красной стороне проступали зеленые слова: "Барышне Маше", и уверял, что так яблоки выросли сами. Неусыпно баловал и холил деревья в садах, за каждым смотрел по-стариковски зорко, как нянька, и на поливке говорил о них, как говорят о людях: - Эти получили почти что по десять ведер вчера, а эти тоже свою долю, что им полагается, сегодня, и аминь... Больше уж проси не проси - не дам до дождей. И если Анна, обходя с ним сад, останавливалась перед какой-нибудь тощей грушей и спрашивала: - А отчего-то у этой крона слабая, а? Илья отвечал тихо, точно боялся, чтобы не услышала груша: - Прихварывает... Будет ли жива, неизвестно... Нужно будет корень посмотреть... Да вот еще что: золы дать... От возможности поправить грушу золою он сам ободрялся и повышал голос: - Ну да - и скорей всего отойдет... Вернее всего, поправится... Золы дать, и только... И тут же мимоходом срезал у нее две-три лишние ветки и замазывал пластырем раны. И когда Анна всматривалась в деревья, то видела, что каждое действительно имело свое лицо. Подтянутые благовоспитанные груши были похожи на светских барышень или чопорных старых дев, яблони - на рассыпчатых сдобных поповен, сливы - на кудрявых ребят, которые забегались на жаре, устали и теперь присели отдохнуть у дорожек и покопаться в земле. Весной в кустах жимолости и жасмина, своенравно густых до того, что брошены были Ильей без призора, целые ночи гремели соловьи... О чем? Каждому в усадьбе о том, что ему было надо, - Анне о ребенке. Все, что видела и слышала Анна, все, чего касалась она в темноте и беззвучии, говорило ей только о нем. Звезды светили, левкои пахли, пекли хлебы, кормили породистых поросят - все это было, - это знала Анна, - но было, как сон, как туман, в котором только он мог, просто и весело шутя и смеясь, найти концы и начала. Привез ли воды краснощекий кучеренок Федька, убрали ль пышную рожь, начались ли осенние заморозки, пролетели ли ночью, ближе к утру, когда небо лиловое, дикие утки - не было во всем этом ни красоты, ни смысла, потому что не было его. И жизнь Анны была не жизнь, а борьба, упорная и хитрая, почти заячья, - как бы не опрокинулось на нее слепое и не смяло. Чтобы обмануть слепое, она размеренно и спокойно вела хозяйство, вышивала, вязала, шила и с женою Ильи, суровою бабой, кухаркой Катериной, подолгу говорила по вечерам о завтрашнем обеде. Земную силу, сырую и бездонную, не уставая, отовсюду черпала Анна, чтобы опереться на что-то огромное и опрочнеть, и туго связывала одну с другою неугасимые мелкие заботы. Как сквозные колокола, спускались на усадьбу дни, и Анна вела им чуткий непропускающий счет. Каждый день был отмечен чем-нибудь своим, большим и важным, о чем не говорила Анна. Рядом с тою жизнью, которую видели все, шла в ней, волнуясь, то подымаясь, то падая, своя - густейший отстой жизни, где все было неясно, сказочно и тревожно. Но, для того чтобы выразить кому-нибудь эту жизнь, не было слов. "IV" Село Сухотинка тянулось вдоль дороги двумя порядками изб. Крыльями от него отмахнули к прудам огороды, к полям - гумна и риги. Село было пушисто-зеленое весною, тощее, пыльное летом, ослепительно желтое от новой соломы осенью и нахлобученное, сизое зимой. Слишком просторно было в полях, - оттого так тесно жались друг к другу избы. И от старой, засиженной мухами люльки до новенького соснового гроба проходила на миру, на виду у всех каждая жизнь: на миру работала и любила, плясала и пела, грешила и каялась, плакала и пила. Широкие завалинки слышали из года в год все одни и те же посконные и ржаные мужицкие мысли, плотно вбитые, как колодка в сапог, в поговорки и присказки, в "а то нешто" и в "то-то и оно". Жили, точно совершали старинный обряд сухотинцы, поклоняясь земле и небу. Часто горели и строили новые избы, как алтари. О, как шли к этим сутулым полям эти избы - срубы из бревен, крытые соломой! Когда хочет подняться из земли молодой боровик, вспухает и трескается земля. Это земля и вспухла тут, в том месте, где села потом Сухотинка, - потрескалась и рассыпалась комьями, выпустив из своих недр на волю порядки изб. Давно это было: спокон веку. Так стали жить коричнево-зипунные сухотинцы, волосатые, медленные и тугие, - на земле, из земли, земля, и тысяча случаев, то злых, то добрых, чередуясь, правили ими, как они комьями чернозема. Небольшую деревянную церковку построил для них столетний прадед Ознобишина, и степенный священник, о.Леонид, которого сухотинцы упорно звали Нелидой, чинно служил в ней для них обедни и вечерни, свадьбы и отпевания и ссорился с ними за то, что все норовили помолиться богу бесплатно. Двое сборщиков на построение нового храма, неглупые и непьющие мужики, отправились в разные концы с кружками и листками. По дорогам, изморщинившим лицо полей, они разносили миллионы раз повторенные слова: "Милостивые радетели, православные христиане! Не оскорбите нашей просьбы! Храм строим в селе Сухотинке... Есть храм деревянный, но очень ветхий, так что не только зимою служению невозможность, по причине морозов, но и летом от дождей промокает. Православные христиане, радетели, не оскорбите! Строим храм каменный, во имя рождества пресвятые богородицы. Дайте, что милость ваша, от щедрот ваших, и царь небесный не оставит подающих без награждения". Одного прихода с Сухотинкой и рядом с нею вкраплены были в поля две деревни: Сухой Карай и Лешая Поляна. Сухотинские бабы носили платки на головах просто в обвяз, сухокарайские делали на голове два рога, а лешеполянские оставляли с двух сторон концы, как висячие уши; и сухотинцы тягуче якали - говорили: "тялушка на бярягу", сухокарайцы поджимисто икали: "тилушка на биригу", а лешеполянцы тяжело и густо ыкали: "тылушка на бырыгу". "V" В конце сада, где когда-то копали очень глубокий пруд и насыпали бугор земли, дед Ознобишина устроил деревянный флигель. Молния сожгла его. На другой год дед построил на том же высоком месте другой такой же точно флигель; и опять его сожгло молнией. Упрямый старик приказал поставить каменный дом и на железной крыше укрепить громоотводы. Дом возвели и бросили, даже не вставляли оконных рам. Теперь в нем поместили артели рабочих: плотников, каменщиков, штукатуров, - и рядом с жизнью усадьбы зароилась другая жизнь. Артели были пришлые, но те же поля, уползающие за горизонт, вспоили и их бескрайностью и пустотой. В холщовых фартуках и рубахах, плотные, приземистые, с тяжелой поступью не спеша работающих людей, они заняли пустые комнаты прочно и так вплотную, что через несколько дней казалось уж, что они жили тут целые года; все уголки насквозь пропитались ими: их сапогами, онучами, чайниками, ложками, инструментом, ковригами черного хлеба и едким рабочим потом. Было много артельного ладу, и весело было. По праздникам играли в козанки и лапту; мячики шили из кожаных опорков; все просили Прокофия купить им в городе большой резиновый, какой-то особый, литой и обязательно черный мяч, но Прокофий забывал об этом. Ходили по ночам в село к бабам. В селе устраивали на них облавы и били чем попадя. Артельные в отместку ловили сухотинцев, кого попало, и тоже били. И как-то так неучетно и неуемно, днями и ночами разбрасывалась повсюду кругом их упругая сила, немногодумная, но всегда знающая ясно, что и зачем. Клали ли, легко подбрасывая снизу, кирпич на кирпич - знали, что выйдут стены; стругали ли лутки и фрамуги - знали, что выйдут в этих стенах просветы; тесали ли кроквы и мурлаты - знали, что накроют ими дом. Отсылали деньги домой, свято копя их в тряпице, а когда получал кто-нибудь письмо из дому, читали его скопом и понимали все одинаково, потому что дома у каждого была корова, которая могла или отелиться, или пасть от сибирской язвы, десятина земли, взятая в аренду, и сорок душ родных и соседей, из которых каждый мог прислать по поклону. Старшего в артели плотников звали Лобизной за большой и лысый лоб, старшего у каменщиков Иван Митрич "С дуриной" - за простоватость и сугубую честность. Но приметнее их был стекольщик и плотник Иголкин, самый большой говорун, шутник и песенник, низенький, совсем без шеи, косой на один глаз и рябой. Хорошо боролся по-башкирски, как-то сразу приседая на колени и перешвыривая противника через голову, вверх ногами. Он же носил с собою закрома загадок, побасенок, шуток, набранных в разных концах земли, и ими заваливал всех и на работе и на отдыхе. Остановится перед каким-нибудь тяжелым парнем и скажет вдруг, прищурясь: - Шел Тень, сел Тень на пень, проплакал весь день... А в траве-то шебуршит... Что к чему? Не знаешь? Ишь ты... Ну, этак: летели две птахи рядом; одна-то села на дом, а другая-то на Дон... Что к чему? Парень думает, а Иголкин смеется. Лобизна вел расходы, и когда случалось на ужин купить на селе парного молока и баранок, таких сухих, что и разломить их было нельзя, - он разгрызал их зубами, накладывал в чашку и крестил. Артель вынимала из мешков ложки и садилась есть. Было это по-евангельски просто, размеренно и нежно. Лобизна без конца курил трубку. Табак у него был такой, что от него у молодых першило в горле и они кашляли и чихали. - Табак у тебя, Лобизна, тяжелый, - крутили они головами. - Табак ничего... Хороший табак... Корни, - отвечал Лобизна. - И грех ведь... Ты бы не курил... Старый ты человек, а грешишь... - "Грех" нельзя сказать, - затягиваясь, говорил Лобизна (говорил он рассудительно, не спеша, любовно выплавляя каждое слово), - греха нет в табаку... Греха нет, а ошибка есть... Ошибка - это так... Что в чаю, что в кофею, что в табаку - три ошибки - три естества. Затягивался снова и потом лил спорые, тугие слова, все одинакие, как восковые свечи. - Спрашивал я у свящельника свово, отца Василия, так тот говорит: "Не могу тебе истинно сказать. И мы курим и нюхаем, да ведь где - в алтаре, за престолом, в отдушины дым пускаем, а что нюхаем, так это всегда: дьячок апостола читает, а мы за обе ноздри: вот оно!.. А что от табаку - от табаку вред такой: из церкви выгоняет. Больше ничего... Иной стоит молится, а курить захотелось - вон! - вот и ошибка. Ведь вот, например, насчет чаю: святые чай пили, не то что мы - и спасались..." У меня вот дома книга есть - житие Тихона Задонского, - пил ведь чай-то! После ранней обедни завсегда пил. - А вот сталоверы не курят, - сам видал! Ни в жисть не курят, - пробовал кто-нибудь укорить старика. - Ну, сталоверы... - Лобизна знающе мотал головой. - В священных книгах насчет их прямо сказано: с кем хочешь водись, а сталоверов обходи кругом... Вот они какие, сталоверы. Лобизна умел говорить так уверенно, точно вколачивал гвоздь с широкой шляпкой, и переспорить его было нельзя. "С дуриной" по природе своей был мечтателем, из тех, что бродят по святым местам и ждут чуда. Этот не любил говорить о том, что видел, но жадно ловил всякие странные слухи, даже самые нелепые, один другого сказочней. То расскажет о том, что где-то на большом тракту какой-то ревнитель построил для прохожего народа огромный дом, в котором можно прожить сколько угодно и не платить денег. - А ты видал? - спросят его. - Кого? Дом-то? - Дом-то. - Обязательно все видать надо, - отстаивает себя "С дуриной". - Сказывали люди. Сказывали - кругом это степь; сколько тебе ни идтить - степь... Ни-че-во... Деревца - ни боже ты мой! В зубах поковырять нечем... И вдруг дом стоит: огромадный... Тыща комнат. Вошел ты, - народ везде чистый, убрано все это... "Проходящий?" - спрашивают. - "Проходящий". - "В баню его..." Тут и начинается. В бане во всю чистую одежу оденут, из бани за стол: ешь чего хочешь, сколько хочешь... Наелся, значит, горницу тебе дадут - отдыхай. Отдохнул, встал, - опять за тобой уход... Садик есть, крылечки везде... Хочешь сядь, хочешь ляжь, - чего хочешь... - Да где это? - сомневалась артель. - А на тракту на большом... - Все тракты нам эти хорошо известны, а дома такого нет, - говорил Иголкин. - Ан вот есть, - слабо защищался "С дуриной". - И ничего с тебя не берут, и уход, и живи сколько хочешь. - Этак бы в этом доме все как есть и жили, голова дурья, - возмущался Иголкин. - Ну что ж... Люди ложь, и я то ж, - кротко соглашался "С дуриной", но потом вспоминал или мост длиною верст в двести, или богача, каждую ночь спускавшего в карты по миллиону, или быка с лошадиной головой. Иголкин был самый бывалый изо всей артели, но родные поля, его поля, где он вырос, крепко держали его в плену, и все, что он видел, кроме них, казалось ему смешным и глупым, просто каким-то неосновательным и ненужным. - А вот там, чуть подальше, - говорил, например, он, - там хохлы идут. Ну, смешные, ну, чудные, - не приведи, прямо, бог! "Хиба ж це" да "хиба ж як" - все у них "хиба"... Шибку за гривенник вставишь, - по-нашему стекло, по-ихнему "шибка"... - ведь вот чудно: как говорить зачнут - ничего не понятно. Вставишь эту самую шибку, - пустяки, гривенник цена, - нет, она тебе, хохлушка эта, хозяйка - "маты" по-ихнему - тащит это самое тебе сала кусок... Ну, огромадный, на себе волокет: "На, ридный"... Возьмешь это, аж досада. "Расточительница ты, скажешь, дома свово". А она-то не понимает, думает, спасибо сказал: "Кушай, ридненький, кушай". - Вот дура! - искренне вставляет артель. У Лобизны голос был корявый, землистый, у "С дуриной" мягкий и слащавый - девичий, у Иголкина крепкий и какой-то глаженый, без зацеп. - А хохлы сами тоже... Петро там какой-нибудь... (У них все на "о" ударяют: Петро, Ивано.) Возьмет кнут, - а они "батиг" зовут, - батиг этот самый возьмет да денег семь целковых, и - идет на ярманку коня покупать... Краюшку хлеба жует - ходит... "Скики цей кинь стоит?" - "Сто рублей". - "Оттож хиба сказилси!" Подался дальше и все краюшку жует. "А цей кинь скики?" - "Двести рублей". - "Сказилси!.." А у него-то всего их и есть семь целковых. Цельный день ходит. Тот сто, тот двести, а он все ходит: хиба сказились... Без цыгана в жисть ничего не купит - вот народ простой. Цыган их в день человек двадцать обдурит: побожится, покрестится: "Эх, птица не лошица, - море перескочит - хвоста не замочит, - бери, - готово дело, вынимай гроши"... Простой народ, страсть!.. Наши спротив его куда-а!.. Поговори ему об чем хорошем, он тебе не только... Он тебе четверть овса насыпит, не то что сала... Вот народ! Так же высмеивались все, кого ни приходилось видеть Иголкину, и больше всего это смешное и было понятно всем. Верблюды вместо лошадей - смешно, соленая вода в море - смешно, горы, на которых и летом снег, - тоже смешно. Все было смешно, что не было этими тихими, как стада, рабочими полями, такими же вальковатыми, сутулыми, как они сами, не спеша уползающими за горизонт. Но смеялись и над Ознобишиным, и, строя ему завод, смеялись и над заводом. По ночам делали бредень из рубах и вылавливали карасей из пруда, обходили как-то и караульщика и собак и воровали огурцы из парников, а по субботам выпрашивали на чай, лукаво снимая шапки, и пили. "ГЛАВА ВТОРАЯ" "I" Когда сказала Анна Ознобишину, что забеременела в седьмой раз, то так это было. Было утро, хорошее строгое утро, какое бывает только в середине мая, и от деревьев у крыльца на песчаные дорожки как упали, так и не сходили тени. Твердое было все и на земле и в небе, готовилось жить долго - тысячу лет. Анна стояла на крыльце, Ознобишин внизу бросал куски белого хлеба красногону Целую. Собака не спеша ловила их яркой пастью и жевала сыто, и сытый вид был у лип и цветочных клумб, у стеклянных шаров, сверкавших на солнце, у новых деревянных сараев и вдали у синих полей. - А ты знаешь... - сказала вдруг Анна и замолчала. - Что знаю? - повернул к ней лицо Ознобишин. - Нет... Потом. - Скажи, что? - Нет... После скажу. Ознобишин пригляделся к ней - к этому проб

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору