Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
а еще раз и говорит:
"Ого, горошина превратилась уже в сливу. Очень больно? Ну,
ладно, садитесь вы на печурку, может в тепле лучше станет". --
Села я на печурку, боль еще страшнее стала. Я держалась изо
всех сил, чтобы не кричать. Через некоторое время я опять:
"Посмотрите, что со мною? Сил моих больше нету, я наверное
умираю..." -- Дневальная поднесла коптилку к моему лицу: --
"Опухоль стала с куриное яйцо, черного цвета с синим
отливом..." -- Я спустилась с печурки и, хватаясь за столбики
нар, дошла до своего места. Я влезла на нары, легла и вдруг
почувствовала, что из щеки моей потекло. Я подложила крапивный
мешок под подбородок, уперлась затылком об большой столб, что
скреплял нары посредине и -- провалилась куда-то. Очнулась я
утром. Боль моя совсем прошла, она прошла, как только прорвался
этот невероятный нарыв, и меня тут же захватил сон.
Уже рассвело, барак гудел людскими голосами. Весь мешок,
что лежал у меня на груди, был мокрый от гноя и крови, и от
меня исходила ужасная вонь, почему я и оказалась в одиночестве,
вокруг меня оказались пустыми два места: справа и слева.
Лежу я и вижу -- вдруг над нарами появилась женская голова
в офицерской шапке с пятиконечной звездочкой во лбу, а потом --
плечи с погонами лейтенанта.
-- Эта, что ли, больная? -- спросила женщина лейтенант.
-- Эта, эта, заберите ее отсюда -- дышать нечем, --
заговорили голоса женщин.
-- Ладно, заберем, -- и женщина-лейтанант исчезла.
Через некоторое время пришли мужики с носилками. и меня
отнесли в больничку. Лагерная больничка -- это такой же
барак-полуземлянка, только там были топчаны, тумбочки,
соломенные матрасы и тонкие одеяла неопределенного цвета. А
температура воздуха там была такова, что в кружке вода
замерзала (это было потому, что не было массы человеческих тел
-- в бараке нас было до 300 человек, которые в основном
обогревали барак). Потом пришел врач -- Владимир Катков --
старичок из зеков, осмотрел меня и сказал: "Остеомиелит
челюсти". Сделал из марли фитиль и вывел его изо рта наружу
через рваную рану, и ушел... леченье на том и закончилось.
Как-то так скоро рана моя стала заживать, и вот уж я была
переведена из больнички в общую зону, в рабочий барак. Опять я
на верхних нарах -- сижу, накрывшись куском одеяла с головой,
сижу и думаю: как, где найти еду. Голод стал меня донимать
страшно! По-видимому мой живучий организм давал сигналы: дайте
пищу, любую, дайте и я выживу, еду дайте! -- А еды-то и не
было! Пайка хлеба съедалась с лету, а баланду всерьез нельзя
было считать за пищу. Бурда из кипятка и каких-то редких
лохмотьев -- очистки должно быть. Боже мой, есть хочу! Все
мысли только о еде.
И вот слезла я с нар однажды рано утром и вышла из барака,
держа миску у груди, и пошла я прямо к кухне. Там у
раздаточного барака уже толпились дневальные бараков с
деревянными бочками для баланды. Ага, здесь кормят, отсюда мы
получаем еду. Значит -- здесь все: еда для зэков всех категорий
и степеней; значит -- здесь и повара, и обслуга; значит, здесь
и тайное воровство, и злоупотребления на полном ходу. Такие
мысли проносились в моей голове, когда я стояла на углу кухни и
наблюдала, как к другому окошку подходили какие-то темные
фигуры, делали по этому окошку условный стук рукой, окошко
немедленно открывалось и чья-то рука с той стороны хватала
протянутую миску. Через несколько мгновений темная фигура
получила миску обратно и быстро исчезла с нею в полумраке.
Затем появилась следующая фигура и сделала точно такой же
ритмический стук по окошку. И все повторилось. Значит весь
секрет в том, чтобы поймать ритмический рисунок --
трам-та-та-та-та-трам. Ну что ж! Попытка -- не пытка. Не убьет
же меня повар за миску какой-то там еды. А по классу ритмики я
не зря получала одни пятерки там -- в театральной студии. Слух
и чувство ритма у меня, как говорили, были абсолютные. И я
подошла к окошку и выстукала точно такой же ритм, какой
полагался. Окошко, словно по волшебству, открылось, и я сунула
в него миску, стараясь не заглядывать в нутро кухни. Миска
чем-то наполнилась и была уже в моих руках, когда вдруг из
окошка выглянула физиономия поваренка. "Стой, стой!..
мать-перемать!" -- кричала мне вослед физиономия. Но мой след
уже простыл. И откуда только прыть взялась! Я уже сидела на
нарах, на своем месте, накрывшись с головой одеялкой, я обеими
руками запихивала в рот... винегрет! Съела я его мгновенно и
тут же заснула крепким сном, положив под голову пустую миску.
Еды, только бы еды -- и мой жизнелюбивый организм
быстрехонько пойдет на поправку. Но -- еды не было... Через эту
мариинскую пересылку шла тьма-тьмущая народа из тюрем, а в
тюрьмах этот народ так отделывали голодом, что оставались одни
тени от людей, и жизнь каждого такого зэка ничего не стоила,
ничего!
В этой марпересылке объявилась моя Тамара, которую угнали
сюда немного раньше, отделив от нашего этапа. Тамара уже
работала врачом в санчасти, уже жила в более привилегированных
условиях -- в отдельной кабинке при амбулатории, но была еще
очень истощена и болела общим фурункулезом. Узнав, что и я
прибыла в Марпересылку, Тамара немедленно приняла меры по
спасению меня. Это она уговорила начальницу санчасти (ту самую,
которая появилась передо мной в погонах лейтенанта -- по пояс,
а потом канула куда-то) -- задержать меня, не этапировать в
инвалидный лагерь Баим, потому что я -- актриса. Начальница
санчасти -- Мария Михайловна Заика, как оказалось, в прошлом
была актрисой цирка, и тяготела к зэкам -- актерам, писателям,
музыкантам, оставляя их при Марпересылке поправляться на легком
труде. М.М.Заика согласилась выполнить просьбу Тамары, и мои
документы были отложены в долгий ящик -- надолго! Для поправки
меня назначили работать на кухню, в корнечистку -- чистить
коренья -- картошку, лук, морковь и пр. Дело в том, что кухня
эта обслуживала не только рядовых зэков (баландой), но и зеков
привилегированных (по лагерному выражению -- придурков, то есть
конторских работников, кухни, хлеборезки, бани, и всех, кто был
не на общих работах) и даже вольнонаемный состав. Само собой,
что в корнечистке были и лук, и картошка и прочие коренья, но
мы забыли их за год пребывания в тюрьме.
Какую же медвежью услугу оказали мне мои доброжелатели,
послав меня работать в корнечистку! Я чистила коренья? Да я их
ела не переставая! Ела в сыром виде и нисколечко не наедалась.
Ела я их до тех пор, пока сердце мое не развалилось, и у меня
образовалась тяжелейшая водянка! Меня снова отправили в
больничку. Водянка сопровождалась ужасной лихорадкой, меня всю
трясло, зуб на зуб не попадал. А в больничке все тот же холод,
и вода замерзает в кружках. Посмотрела я вокруг себя, а на
топчанах лежат вот такие же, как и я, женщины с огромными
животами -- водяночные больные. Умирали же эти больные очень
часто, можно сказать -- редко кто и выживал.
Снова Тамара, должно быть, вмешалась в мою судьбу, и меня
перевели в так называемый, полустационар -- обыкновенный барак
с двумя ярусами нар и, конечно, более теплый, так как людей там
было полно. Но чаша весов моих по-прежнему колебалась между
жизнью и смертью. Меня продолжало лихорадить, отеки еще больше
увеличились, и когда я спускала ноги с верхних нар, то слышно
было, как вода из пор кожи ударялась об посланный листок бумаги
медленными каплями. Палец, нажавший мою ногу выше щиколотки на
два сустава уходил в рыхлую ткань. Лицо мое было так
деформировано, что никто на свете не узнал бы меня теперь. И
все же Мария Михайловна Заика дала указание врачу Трипольских
(старушка была полькой) регулярно давать мне адонис-вераналис и
дегеталис. А до этого, Мария Михайловна принесла мне бутылочку
гемоглобина и тихонько передала мне ее в руки, сказав: "Пейте
по одному глотку через три часа". Эту едва заметную передачу
все же уловила одна, по-видимому, молодая, очень худая женщина.
Когда я осталась одна, она подползла ко мне и громко зашептала
прямо в лицо: "Отдай мне бутылочку! Зачем тебе она, ведь ты все
равно умрешь! А я -- молодая, я -- жить хочу, жить! Отдай же ее
мне, пока еще никто у тебя не отнял..." -- и она стала
выкручивать мне руку и постепенно разжимая мою ладонь, царапая
и насилуя, приближалась к этой бутылочке (я до сих пор чувствую
эти прикосновения, так въелась в память эта рука -- страшная,
как вползающая змея). Женщина отняла гемоглобин и сразу исчезла
из поля зрения.
На другой день пришла Мария Михайловна и спросила меня:
"Пьешь?" -- "Нет", -- отвечала я. -- "Но почему же?" -- "У меня
его отняли". -- Тогда Мария Михайловна велела оказывать мне
помощь только руками врача.
Доктор Трипольских! Как будто ангел-спаситель простер надо
мною крыла. Это она, неугомонная, верная, добрая, появлялась
около меня ровно через три часа с бутылочкой адониса или
дегеталиса. Я порой впадала в полное безразличие ко всему, в
апатию, и мне досаждали вот эти появления врача, и я говорила
тогда: "Уйдите, не мешайте мне, неужели вы не видите, что я
умираю..." Тогда Трипольских вместе с сестрой Марией
Александровной поднимали мою голову и ловко пропускали мне в
рот лекарство. Так ложка за ложкой, ложка за ложкой, и в
какой-то момент мое сердце вдруг шевельнулось во мне и ритмично
застучало. До сих пор оно было словно лягушка в болоте -- то
замрет, то заколыхается, запрыгает совсем невпопад. И меня
лихорадило какими-то приступами, периодически. И когда наступал
этот приступ лихорадки, я почему-то начинала, как заклинание,
громко читать стихи -- то Есенина, то Маяковского, то
Апухтина... Тогда я слышала голос моего врача: "Это --
деменсия. Это пройдет, если жива останется". Пить и только пить
я хотела непрестанно. Вода не попадала в кровь, проходила под
кожу. Мне говорили: "Не пей! Вода для тебя сейчас смертельно
опасна", -- и давали мне мокрую марлю в рот. Но воля моя
ослабела и я порой срывалась: сползала с нар, подползала к
бачку с водой, зачерпывала полный ковш и пила, пила до тех пор,
пока кто-нибудь с бранью не вырывал у меня его из рук.
И все же сердце заработало. Меня посадили в удобное
креслице вечером, накрыли с головой одеялом и оставили в покое.
По-видимому, сердце и почки погнали воду куда следует, и я
просидела несколько часов, вода все текла и текла из меня
беспрерывно. Когда же под утро я поднялась -- это было зрелище!
Живот провалился, стал ямою, а ноги, руки и лицо были
по-прежнему раздутыми. Но сердце мое -- заработало! Мое
плебейское русское сердце. Ох, насколько же живуч простой
русский человек! Ведь на меня обрушилось целое государство со
всем своим арсеналом, уничтожающим все живое: и голодом, и
холодом, и отсутствием воздуха, и страшным моральным
воздействием: пытка и уголовниками, и немыслимыми этапами, и
карцерами, и чудовищными сроками заключениями... А я осталась
жива (Всем чертям назло!). Не-ет, Сталин, нет, "отец родной", я
должна тебя пережить, непременно должна! Ведь только твой конец
положит предел всей этой чудовищной уничтожиловке! Это все от
тебя, Сталин, от тебя, дьявол, Цохес-Циннобер, оборотень,
загипнотизировавший мою родину, мой народ, натравивший детей на
отцов, нацию на нацию, простор народ на интеллигенцию... Только
твой конец снимет чары с наших палачей, с наших солдат -- а их
очень-очень много, и все они такие же наши люди, едят такой же
хлеб, говорят на том же языке, что и мы, тем же воздухом дышат.
Почему же они подняли руку на нас? На своих же
соотечественников, на своих отцов и матерей? За что? Что их
заставило открыть сущую войну своему же народу, то есть --
самим себе? Это -- дьявольщина, и Сталин -- имя ей. Его конец
откроет глаза заснувшему тяжелым, неестественным сном народу...
Жизнь медленно-медленно возвращалась ко мне. Я была еще
очень слаба, когда меня перевели уже в рабочий барак, и даже
принесли какую-то работу -- что-то вязать на спицах. Я взяла
нитки, спицы, попробовала начать, но очень быстро устала, нервы
мои не выдержали, я все перепутав, бросила пряжу вместе со
спицами на пол. Врач сказала моим работодателям: "Рано ей еще
давать работу, пусть пока приходит в себя". Меня оставили в
покое с работой. Я стала тихонько бродить, держась за столбики
нар по бараку, потом стала выползать и в зону -- подышать
воздухом. В рабочем бараке я жила, по-видимому, потому, что у
меня была заступа: Тамара и начальница санчасти. Стационары и
полустационары, в которых много, слишком много умирало людей,
морально убили бы меня и мои покровительницы берегли меня от
этого. Тамара продолжала везде и всюду популяризировать меня:
"Приехала актриса -- чуть ли не знаменитая, ее только надо
поставить на ноги".
Ах, Тамара-Тамара! Зачем ты это со мной проделывала, когда
я сама не знала себя, не верила в свои возможности, отвыкнув от
всего театрального!
Надо заметить, что в Марпересылке на очень высокой ступени
стояла художественная самодеятельность. Ворота пересылки день и
ночь принимали этапы. В руки распорядителей этой пересылки
первыми попадали люди всевозможных профессий! Попадали и ученые
-- профессора-медики, профессора-математики, физики, крупные
литераторы (профессор В.Ф.Переверзев) -- и, конечно, шло много
из мира искусства -- музыканты, художники, артисты, балетные
мастера. Этот народ, попав в пересылку, благодаря умелым рукам
нарядчиков, работников 2-ой части и санчасти, оседал в
Марперпункте для восстановления сил и для последующей
демонстрации своих талантов здесь, в пересылке, на крошечной
сцене. Если какой-нибудь артист понравится здешнему начальству
и "придуркам" -- оставят в пересылке, дадут легкую работу и --
давай, выступай -- пой, танцуй, пока не надоешь или не
провинишься в чем-либо. А потом -- в этап. Сиблаговский куст
имел много лагерных точек: Маротделение (л.п. -- состоящий весь
из госпиталей); Баим -- инвалидный л.п., преимущественно для
туберкулезников и венериков; Марогород -- овощной л.п., дальше
шли лагпункты, далеко отстоящие от Мариинска -- Суслово,
Орлово-Розово, Антибес, Ивановка. И все эти крупные л.п. имели
свои филиалы, которые уже разделялись на мужские и женские.
Работы там были исключительно сельскохозяйственные, но для
вольнонаемного состава и начальства везде были созданы
всевозможные мастерские и разные угодья. Работали на вольный
состав и кожевники, и скорняки, и кузнецы, и сапожники, и
просто бесплатная прислуга для жен и детей начальников.
Считалось большой удачей попасть на любую такую работу, лишь бы
не на общие работы -- на поля, на карьеры, или в лес -- где
нету крыши над головой.
Время и окружающие условия стали поторапливать меня: --
давай, тебя ждут! Иначе можешь угодить в инвалидный лагерь, а
там -- пиши пропало!
Однажды меня посетил (я еще в стационаре была) здешний
наиглавнейший "придурок" -- завкухней, некто Александров.
Пожилой мужчина высокого роста с сильным характерным лицом. Он
же был режиссер здешнего клубика, драмой руководил. Клубик этот
тоже имел две стороны медали: днем он был обыкновенным цехом
для прядильщиков и вязальщиков (пряжа из ваты) -- руковичек и
носков, как говорили, для фронта. А вечером на маленькой сцене
этого цеха-клуба давала концерты художественная
самодеятельность, нередко состоящая из профессиональных
работников сцены. В примыкавшей к сцене маленькой, низенькой
комнатенке шли репетиции, и там было всегда хорошо натоплено и
светло от электролампочки.
Посетивший меня Александров деловито справился о моем
здоровье, потом потихоньку сунул мне под подушку завернутый в
бумажку... кусочек сливочного масла. Он тут же приказал мне
накрыть голову одеялом и проглотить это масло. Вскоре он ушел.
Значит -- меня уже знали, меня ждали, а я была форменная
развалина! И вот однажды я сама пришла в этот клуб-барак и
проникла в репитиционную комнатку. Все в той же рваной и
затертой жакетке, в тех же валенках и куском одеяла на голове,
с желтым одутловатым лицом, я была самой типичной доходягой,
или -- фитилем, как здесь принято говорить. И таких вот доходяг
-- темных, безликих, покорных -- нигде не любили и отовсюду
гнали, как бродячих собак. Я встала у двери, боясь шагнуть
дальше. Передо мной сидел музыкальный квартет -- четыре
скрипки, две альтовых и две первых. И они играли марш из балета
"Конек Горбунок". После тюремных страшных камер, после барачных
голых нар и всегдашнего полумрака, после однообразного гула
голосов, иногда прерываемого женскими визгами -- ссорами или
громкой матерщиной надзирателей и самих женщин, вдруг попасть в
совсем иной мир!.. Тепло, уютно, и люди -- опрятно одетые, с
нормальными лицами, приветливо улыбающиеся -- чудеса! Мне
особенно запомнилась 2-ая скрипка -- Ирма Геккер. В соразмерной
гимнастерке, высокая, худенькая она необыкновенно хороша собой!
После перенесенного тифа -- у Ирмы отрастали каштановые крупные
завитки волос. Брови -- вразлет, глаза серые, огромные, с
длиннющими ресницами, а на щеках постоянный алый румянец, и две
веселые ямочки; частая улыбка обнажала передние под углом
теснившиеся зубы, так что верхняя губка их с трудом прикрывала.
Ах, как она была хороша, Ирма Геккер! Как я потом узнала, Ирма
работала художником в этой пересылке. И художник она была не
просто профессиональный, а с большим талантом и мастерством.
Этот уголок, этот оркестрик, а главное -- оркестранты с
человеческими лицами так меня поразили, что я молча заплакала.
Ко мне обратились: "Вы кто?" Я ответила, что я К..., назвав
себя по имени. "Нет, мы не о том. Кто вы -- певица? актриса?
Может быть -- танцуете?" -- Я опять не знала, что ответить и
сказала: "Не прогоняйте меня, пожалуйста. Я -- ваша!" -- "Нет,
мы никого не прогоняем, садитесь вот сюда". И я села на лавку.
Репетиция продолжалась, я слушала, как зачарованная. Потом
пришел и Александров. Сказал: "Ну, вот и хорошо! Давайте теперь
познакомлю вас, раз уж вы теперь на своих ногах пришли к нам".
И Александров назвал мне всех находящихся здесь людей. Среди
них были: Юлиан Вениаминович Розенблат -- работник 2-ой части и
душа оркестра -- ударник! (В прошлом он был журналист,
заведовал отделом иностранной хроники в газете "Известия"),
Изик Авербух -- 1-ая скрипка -- из Венгрии, работал теперь в
портновской мастерской, Николай Ознобишин -- 1-ая скрипка --
работал в бухгалтерии пересылки. Был здесь и некий Сергей
Карташов -- драматург, но я была с ним уже знакома. В клубе
Карташов ничего не делал. Он вообще ничего нигде не делал. Он
пообещал начальству написать пьесу о войне, его оставили в
пересылке, но он забыл думать о пьесе. Ему все прощалось по его
безобидности, крайней нищете и юродству. (Большей частью Сережа
появлялся везде босым.) Отсидел он уже больше 10 лет.
-- Что вы можете? -- спросил меня Александров, -- Петь
умеете? -- Я конечно пела, но как? Для домашнего обихода, под
собственный гитарный аккомпанемент.
Я сказала, что я -- актриса драматическая, характерная,
комедийная, но петь -- это не мой жанр, хотя попробовать можно.
Заметив мой крайне смущенны