Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
й вид за собственную внешность,
Александров понял меня и сказал: "Уйду, уйду! А вы, товарищи,
займитесь ею, помогите".
Был еще в этой компакте старик, по фамилии Кабачок -- это
был очень известный то ли на Украине, то ли в Белоруссии --
собиратель народных песен. Песни эти он потом перекладывал на
ноты, оркестровал их и очень удачно вел свой ансамбль народный
песен. И вспомнила я тогда песенку белорусскую "Бывайте
здоровы" на белорусском языке, все слова вспомнила. Говорю я
Кабачку: "Знаете ее? Саккомпанируйте, пожалуйста". И Кабачок
заиграл, не помню только на чем... чуть ли не на гуслях, а я
запела, а больше -- заговорила под музыку. Когда я закончила,
вдруг слышу -- аплодисменты мне дружные со всех стороной все
встали, и улыбаются мне, и поздравляют. Кто-то сказал: "Больше
ничего не надо, вот так и выпустим ее в ближайшем концерте". Я
было запротестовала, но мне дружелюбно ответили: "Так надо. Вы
которых не найти: "Мой ребенок был от мужа, а твой --
И я ушла в свой барак со смятенной душою.
Ближайший концерт не заставил себя долго ждать: в
воскресенье, в выходной день. Кто-то позаботился обо мне, и из
каптерки (где хранятся так же и вещи умерших зэков, но еще не
реализованные) мне принесли длинное шелковое платье какой-то
цыганской расцветки, а так же принесли парусиновые красные
сапоги 40-41 номера, ибо на мои отекшие ноги ничего не
налезало. Уже вечером, уже в репетиционной комнатушке, на меня
напялили весь этот наряд (больше всех около меня хлопотала Ирма
Геккер) и заставили меня распустить волосы по плечам. Голову
мою алой лентой увенчали. И стала я похожа то ли на
цыганку-молдаванку, то ли на русскую деву времен крепостного
права. Э, ладно! Главное -- там, на подмостках! С большим
волнением ожидала я своего выхода: решалась моя судьба!
Вышла я на середину сцены. Оркестранты, милые мои,
улыбаются мне, кивают, -- не робей, мол! Проиграли вступление к
песенке и вдруг... я вступила, не попав в тонику. Батюшки! Мой
слух, мой тонкий музыкальный слух изменил мне... даже
музыкальный слух деформируется от голода. Что делать? Я быстро
взмахиваю руками, тушу оркестр и громко говорю: "Ничего, первый
блин комом, начнем сначала. Оркестр -- подтянись! Будьте же
внимательнее! Начали..." И я дирижирую оркестром. Снова
вступление и снова я не попадаю в тональность. В зале
послышался смех. Тогда я обращаюсь прямо к зрителям: "Ну, что
мне с ними делать? -- показываю на оркестрантов. -- Давайте,
помогите мне разбудить этот ленивый оркестр! Я хлопаю в ладоши
-- зал весело смеется и хлопает вместе со мною. Передний ряд --
сплошное начальство -- тоже смеется. У всех впечатление, что
так все задумано, все ждут продолжения этой кажущейся шутки.
Тогда я решила продолжить игру и обращаюсь прямо к первому
ряду: "А я знаю, чему вы смеетесь. На мне красные сапоги и я
похожа на гусыню, не правда ли?" -- В зале хохот. Жду, пока
стихнет. Потом к оркестру: "Шутки в сторону, давайте, ребята,
по серьезному". И снова полилась музыка. Вступила точно.
Воодушевленная смехом, радушием зала, я уверенно развернулась и
-- пошла прямо на публику:
Б-ы-в-а-й-т-е з-д-о-р-о-в-ы,
Живи-те бо-га-то...
Я втолковывала всем и каждому в отдельности
доброжелательные слова песенки, я говорила слова просто,
правдиво, безо всякой претензии на актерство, на штампованную
эстрадную выразительность. Я как бы обнимала всех в зале от
переполнившего меня чувства -- любви к людям, желания им добра
и счастья. Песня окончилась. Что тут поднялось! Ух ты!.. крики,
хлопки, еще, еще... А я стояла посреди сцены, слегка кивала
головой и протянув вперед руки. Дали занавес. Оркестранты
поздравляли меняли все спрашивали:
-- Это вы нарочно придумали? Это нарочно?
Чуть не плача, я отвечала:
-- Какой к черту нарочно! Голод тюремный слух расшатал!
Разве вы не видели ведь я чуть-чуть не провалилась...
Вот с этого первого выступления на эстраде во мне впервые
пробудилась настоящая артистка. Как это у Пушкина:
На дне Днепра-реки проснулась я русалкою
холодной и могучей!. .
Я не знаю, что это, как это называется, но я и теперь
считаю, что силы, существующие вне нашего сознания --
божественные, что ли, силы для каких-то им одним известным
целей -- вдруг невидимо касаются нас своим дыханием, и мы
воскресаем для маленьких чудес. Почему во мне, в моем умирающем
теле вспыхнул и заискрился этот таинственный огонек, который
был мне не под силу, изнурял меня, но звал к жизни. Жить! Жить!
Чтобы еще и еще раз протянуть руки через рампу к темной массе
людской с невыразимым чувством добра и жалости к ним.
После концерта, по здешним правилам, из кухни принесли
ведерко супу пшенного, густого -- артистов накормить. Эту
обязанность брал на себя зав. клубом (он же завцехом) Лука
Яковлевич Околотенко -- здоровенный украинец с крупными чертами
лица, на котором сверкал серый один-единственный глаз (другой
был навсегда закрыт), но умный и зоркий. Этот Лука раньше был
ни много ни мало председателем горсовета города Одессы.
Принес Лука ведерко с супом и поставил его на стол --
ешьте, кто желает. Все прочие участники концерта, люди уже
поправившиеся от дистрофии, отказались и быстро разошлись по
своим местам. Остались только я, Лука Околотенко и суп на
столе. Он сел за другим краем стола и вперил в меня строгий,
внимательный, серый глаз. А я -- стала кушать суп. В ведерке
его было не менее 7-ми литров. Шло время, я ела, Лука смотрел
на меня. Наконец, в ведерке осталось супа литра 2, а с меня пот
катился градом и я уже ничего уже не видела вокруг себя. Когда
же я потянулась еще раз к ведру, чтобы вычерпать остальной суп,
Лука Яковлевич ухватился за край и сказал: "Довольно! У тебя
скоро суп из глаз потечет". -- Он позвал дневального и
распорядился: "Проводи эту даму в барак, она одна не дойдет".
Как я могла съесть 5 литров супу -- уму не постижимо! Эта
болезнь -- дистрофия, а дистрофик не имеет чувства меры в еде.
(Позже, когда я работала в морге на вскрытии трупов, я узнала,
что дистрофия -- не болезнь, а состояние организма, доведенного
голодом до полнейшего истощения -- когда сгорает не только
жировая ткань, но сгорают мышцы, даже сердечные; сгорают
слизистые прослойки внутри кишок, и даже головной мозг не имеет
резкой границы при переходе серого вещества в белое; кости
становятся хрупкими, как стекло, а кожа на лице покрывается
словно мхом.)
Слава обо мне быстро разнеслась по пересылке. Ничем пока
не занятая, я стала заходить в бараки -- посмотреть,
познакомиться со старостами бараков. Надо сказать, что
старостами бараков назначали людей, просидевших по десять лет и
больше, но не освобожденных по случаю войны. И люди эти были
опытные, умные (иногда из интеллигенции), очень чуткие к
событиям в лагере, тесно связанные друг с другом, с начальством
и со всеми выдающимися лагерными "придурками". И я заходила к
ним в бараки, и меня всегда сажали в уголок и давали миску с
едой. Уж так было заведено -- вытаскивать из когтей дистрофии
тех людей, которые были оставлены в пересылке и чем-либо уже
отличились. Кстати замечу: еще до меня в Марпересылку прибыл с
этапом писатель Кочин (я помню, читала его романы -- "Девки",
"Лапти"), и ему также хотели оказать помощь при пересылке.
Кочин гордо отказался и ушел с ближайшим этапом в тяжелую
командировку. Почему он так поступил? И причем здесь гордость?
Непонятно. Также куда-то быстро канул кинорежиссер Эггерт
("Медвежья свадьба" -- фильм много нашумевший в свое время).
В Марпересылке, кроме уютного уголка в клубе, был еще один
не менее уютный уголок, -- это у фармацевта Крутиковой-Завадье,
в ее крохотной аптечке. Была эта аптечка под одной крышей с
клубом и наша репетиционная комнатка отгораживалась от
лаборатории тоненькой стенкой. Фармацевт и полная хозяйка в
аптеке, Крутикова-Завадье была на редкость радушной и
доброжелательной женщиной. Лет 45-ти, полная, красивая,
настоящая дама прошлых дворянских времен, она умела свой
маленький аптечный уголок по вечерам превращать в салон для
таких людей, как профессор Валериан Федорович Переверзев,
литератор Болотский, драматург Карташов и кто-то еще, кого я не
запомнила. Они собирались по вечерам и читали там вслух редкую
здесь художественную литературу. Очень-очень желая попасть на
такой вечер, я упросила Завадье пустить меня туда, к ним.
Добрая душа не устояла перед моей просьбой, хотя у них
строго-настрого запрещалось пускать на эти вечера неизвестных
посторонних людей, ибо вообще всякие сборища в лагере строго
преследовались начальством. Меня пустили, но спрятали, за
большим баком, где получалась аква-дестиллятум. И попросили не
производить шум, не шевелиться, не чихать и громко не вздыхать.
Ладно! И я залезла между баком и стеной. В этот вечер читали
"Амок" Цвейга. Потом Переверзев читал свою, уже здесь
написанную работу о творчестве Пушкина. Я сидела в своем углу и
не верила своему счастью! Ну, как же: ведь на свободе я никогда
бы не встретила таких людей, а здесь -- вот они, живут в одной
плоскости со мною. такие же бесправные и несчастные люди, с
которыми я могу встречаться каждый день! Правда, счастье это
было счастьем полевой мыши, пришедшей в гости к домашней мыши,
где было все, что душе угодно, но только с условием -- не
попадаться в капканы, обильно расставленные вокруг.
Первое мое знакомство с Сергеем Карташовым произошло так:
Я встретила в зоне Любу Говейко (она уже работала врачей) и
Люба подвела меня к какому-то бараку, открыла дверь и тихонько
пихнула меня туда, сказав: "Иди, там ты увидишь то, что тебе
нужно". Я вошла, присмотрелась, но вокруг -- ни души. Только на
верхних нарах сидел небольшой человечек, по-турецки скрестив
босые ноги. Я вскарабкалась к нему на нары и спросила: "Вы
кто?" Он ответил: "Карташов". Я спрашиваю: "Писатель? --
понятно. А пьесу "Наша молодость" вы написали, да?" -- Он
кивнул головою. Тогда я процитировала из этой пьесы:
Она: -- А мировая революция когда будет?
Он: -- (злобно) В среду!
Карташов и я рассмеялись. Он спросил меня: "В каком году
вы ее видели во МХАТе?" Я сказала: "В 1932 году, один раз..."
-- "Сейчас 1942 год. Ну и память же у вас!.." -- Это верно,
память у меня была феноменальная, но на далекое прошлое.
Мы разговорились. Карташов оказался крупным эрудитом по
многим и многим вопросам в искусстве. Память же у него тоже
была необъятная! Только потом я встретила Сергея в клубе на
репетиции, где он ни в чем не принимал участия. Изредка потом я
встречалась с Сергеем -- поболтать о литературе. Мне
запомнилась на лице его -- на щеке -- была крупная родинка, а
когда он говорил, то сильно грассировал букву "р". Вот по этим
двум приметам я узнала Сережу много лет спустя в поселке
Маклаково (на Енисее). На скамейке у барака сидел древний
старик и смотрел неподвижными глазами в одну точку. Я
остановилась и крикнула: "Сергей Карташов! Ты ли это?" -- Он
повернул ко мне лицо, долго смотрел на меня, потом сказал:
"Уходите, я вас не знаю". Как я узнала потом, Карташов страдал
тяжелой формой паранойи.
И еще много лет спустя я слушала эту пьесу по радио, и как
раз я снова услышала этот диалог: -- "А мировая революция когда
будет?" -- "В среду!" -- Только по окончании диктор сказал:
"Пьеса "Наша молодость" написана по мотивам Финна..." -- и все!
В это время Сергей Карташов давно уже покоился на маклаковском
кладбище.
Поправлялась я бурно, рывками. Приток лишнего питания,
появившиеся витамины (нам давали -- хвою в жидком виде и
дрожжи) снова вывихнули мне сердце, и я снова налилась водою.
Но как-то быстро я сумела справиться с этим рецидивом и снова
восстановилась настолько, что могла выступать на сцене.
Однажды меня все-таки включили в список на этап -- в
какую-то далекую командировку, где требовались рабочие на
сельхозработы. Этапы формировались всегда в бане, где за столом
восседала комиссия из будущих наших хозяев, наших теперешних
хозяев и врачей -- тех и наших. Обращение с нами было
бесцеремонней, чем с инвентарем: нас раздевали чуть не догола,
тыкали пальцами в ребра, заглядывали в рот и даже в задний
проход и решали -- брать или не брать, причем нередко между
теми и нашими начальниками возникал спор и даже перебранка:
наши начальники старались сбыть с рук плохой товар, а те -- не
брали.
Когда очередь дошла до меня, то вольная врачиха с чужого
лагпункта крикнула мне: "А ну, спусти чулок и надави пальцем
ногу выше щиколотки!" -- Я, конечно, надавила и палец мой
погрузился в рыхлую ткань на целых два сустава.
-- И такую доходягу вы хотите отправить к нам на работу?
-- закричала вольная врачиха с чужого лагпункта -- Да она у нас
в пути подохнет! А ну, вон отсюда!" -- крикнула она на меня.
Дважды повторять ей не пришлось, ибо у меня откуда только силы
взялись!.. я схватила свое отребье и была такова. В барак, под
нижние нары забилась и долго-долго сидела там, уткнувшись носом
в темноту, едва переводя дыхание. Слава Богу -- пронесло!
Этапов боялись все зэки, очень боялись. Да и было чего бояться.
Нередко ослабленные люди не выдерживали пешего перехода в
40-50, а то и в 120 километров и умирали на ходу -- падали на
дороге, останавливая весь этап, и покидали этот свет и эту
жизнь под невообразимый мат конвойщиков и собачий лай. Иногда
бывало, что начальник конвоя приказывал пристрелить упавшего,
ибо он еще дышал и оставить его на дороге было опасно -- а ну
-- сбежит! -- и начальника конвоя будут судить. Казалось, что
вся эта осатаневшая система лагерей больше всего опасалась
побегов. Видимо, вожди и организаторы этих преступлений --
боялись огласки, ибо очень хорошо ведали, что творили! Людей --
истребляли. Но люди все же самозащищались, так, в Марперпункте
были созданы негласные группы из влиятельных и сильных зэков,
занявших ответственные посты -- на кухне, в хлеборезке, в
санчасти, в каптерках, в конторе -- бухгалтеры, нарядчики и
пр., и вот эти-то люди занимались спасением и восстановлением
вновь прибывших с этапами более или менее значительных людей --
врачей, инженеров, артистов, писателей. Так и я была спасена,
попав в число нужных людей. Меня сберегла санчасть, где
работала Тамара, а она хорошо помнила, что я чуть-чуть не
погибла из-за ее неосторожности.
Сценическая моя популярность в это время выросла
невероятно -- меня стал знать весь Марперпункт -- от последнего
работяги до высшего начальства. На сцене я выступала с такой
наэлектризованностью, с таким подъемом всех своих душевных сил,
что меня стали воспринимать, как какое-то маленькое чудо. При
встречах со мной в зоне люди называли меня именами исполняемых
мною песенок или ролей -- то "Морячкой", то "Русалкой", то
"Огоньком" называли и всегда приветливо улыбались. А я бродила
по зоне, по чужим баракам, как по какому-то нереальному миру и
крошечная частичка безумия осела в моих глазах, в походке, в
улыбке на долгое время. Мое состояние было похоже на состояние
человека, находящегося под влиянием наркотика, и люди это
замечали, и жалели меня, и никогда не издевались надо мной,
считая чуть-чуть ненормальной. Вот эта самая ненормалинка и
спасла мне жизнь в первые годы моего пребывания в лагерях. А к
тому же Марпересылка была местом исключительно ослабленного
режима, где начальство глядело на нас, как на транзитных
пассажиров и допускало даже совместное нахождение мужчин и
женщин в одной зоне.
Режиссер Александров затеял постановку Пушкинской драмы
"Русалка". Долго наблюдая меня, Александров решил, что это я и
есть Наташа-русалка. И он дал мне эту роль. Сам он взял роль
Мельника, а роль князя досталась молодому парню Феликсу -- он,
кажется, учился в театральной студии. Были у меня, однако,
конкуренты на роль Русалки, и по здешним нормам -- довольно
способные. Начались репетиции. И начались мои раздоры с
Александровым. Я говорила ему, что не надо, не надо исполнять
роль Наташи в псевдоклассической манере -- завывать, заламывать
руки и метаться по сцене с пафосом, подобным истерическому
припадку. Но милый, старый Александров по-другому понимал
исполнение сильно драматических ролей и мы, с ним чуть не
разошлись. Однако, я знала, что на сцене я потяну свою роль
так, как подскажет мне данная минута, как заговорит мое сердце
и душа. Я не заботилась во время репетиций ни о чем; только по
ночам, лежа на нарах без сна, я четко и ясно видела, что надо
делать, как себя вести. Я видела себя-Наташу в мельчайших
изгибах, во всех голосовых модуляциях, в каждом шага и жесте.
Ох, мне ли было не понять всю глубину Наташиных страданий,
когда ее бросил с будущим ребенком ее возлюбленный! У таких
трагедий -- нету дна, ударившись о которое можно всплыть на
поверхность. Эту душевную боль никогда и ничем не измерить и не
охватить. Здесь впору только очнуться на дне реки-Днепра.
Милая Ирма Геккер смастерила мне из каких-то списанных
старых простыней сарафан, который символически раскрасила под
речные водоросли. Бусы-ожерелье, весьма искусно были сделаны
чьими-то умелыми руками из паечного хлеба... Все было готово!
Перед началом спектакля я помолилась Александру Сергеевичу и
попросила Его -- поднять меня хоть на секунды на высоту своего
вдохновения...
И тогда я поняла, что никакие оковы, никакие режимы -- не
в силах удержать, смять, выхолостить творческий дух
человеческий: Как будто именно для меня были написаны эти
строки:
"На дне реки-Днепра очнулась я
русалкою -- холодной и могучей"...
Спектакль окончился. Что это было? -- Шум, крики, долгое
хлопанье в ладоши, чьи-то поцелуи и крепкие объятья -- в общем
-- слава! Я -- счастлива была. Ведь то, что мне не пришлось
совершить там, на так называемой воле, мне суждено было сполна
получить здесь -- признание себя и любовь к себе. Получить
здесь, как насмешку, как иронию судьбы... Фейерверк проблистал,
осветил меня на мгновенье и -- ... Пошла я в свой барак --
полутемный, сырой -- на свои доски без матраца (в изголовье --
пара подшитых валенок) -- не спать, а слушать сонные вскрики и
стоны своих товарок по несчастью и -- долго-долго вновь
переживать все только что пережитое.
Я надолго укрепилась в Марпересылке. На работу меня все
еще не выгоняли -- из-за сердца. И я стала пристальнее
всматриваться в окружающих меня женщин.
(64-65 годы, Ленинград)
Конец первой части.