Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
дала ни малейшего значения этому эпизоду. А ведь
это была страшная месть! Мой возлюбленный, мой "Феб" недалеко
ушел от нравов и обычаев тех мест, всего этого мира, хотя и
принадлежал к научному кругу: работал в филиале Белорусской
академии наук старшим научным сотрудником. Был он членом партии
и с партийным билетом он старательно пробивал себе дорогу
вверх.
На следующий день Он увидел на моей шее здоровенный синяк!
И к этому же времени ему, по-видимому, пришла пора порвать
связь со мною, -- как неестественно затянувшийся эпизод.
Появление синяка на моей шее как ничто другое обеспечивало ему
этот разрыв. Предстояло лишь объяснение.
-- Что это у тебя?
-- Где, я ничего не вижу.
-- На шее. Посмотрись в зеркало.
-- А-а-а!.. Ах, сукин сын!.. Я не виновата... это -- щипок
пальцами! Я -- не виновата!
-- Та-ак! все ясно! На дальнейшие наши отношения я ставлю
точку.
Через несколько дней он уехал в какую-то свою
командировку. Еще через несколько дней, травимая хозяйкой
квартиры (она почему-то сильно ревновала Его ко мне), я
переехала на другую квартиру. Я переехала... Куда? Туда, где
нету Его, где мрак и холод, как в могильном склепе... туда, где
по углам я вижу не людей, а каких-то нетопырей, филинов... где
в ушах моих без конца будет раздаваться хохот и "Ты еще
вспомнишь меня!.." против чего я окажусь совершенно бессильна и
беззащитна... Беззащитна?
В моем воспаленном мозгу вдруг вспыхнула мысль --
отомстить! Отомстить ему -- главному виновнику моих бедствий,
надругавшемуся над моей наивной доверчивостью, а главное -- над
моей любовью. Ведь я все-все рассказала ему, как другу, как
брату и единомышленнику -- даже о своем аресте в Москве и о
причине этого ареста. Ведь он же знал, знал хорошо -- кого он
собирался обмануть и бросить!
Надо отомстить, но как? Мне кажется, я нашла бы в себе
силы -- нажать гашетку револьвера. Но где его достать? У нас
они не продаются, ношение их -- преследуется законом... И
только не преследуется этим законом -- зло, творимое с одной
стороны, безнаказанные преступления, спокойно идущие по земле в
поисках очередной жертвы; никто и ничто не преследуется в самом
главном, в самом главном вопросе -- в стихии обманов,
коварства, злых умыслов... ибо слишком тяжелы последствия во
всем том, что так легковесно зовется -любовью.
Если бы был спасительный револьвер, он совершил бы два
нужных действия: прекратил бы шествие по преступной дорожке
самоуверенного, жестокого наглеца и не допустил бы последующих
нечеловеческих страданий моих в будущем. В нем, в револьвере
должно быть заложено две пули...
Но наступила и передышка в моем метущемся сознании,
загорелась далекая звездочка в темном небе моей жизни: я
поняла, что буду матерью. На первых порах волна небывалого
счастья залила всю мою душу. Я -- не одна! Я -- не одна! Я рожу
себе друга, он будет безраздельно мой, только мой! Я буду жить
для него. Кто посмеет отнять у меня мое дитя? Пусть попробуют!
Загрызу молодыми зубами матери-волчицы; буду сильнее волчицы и
нежнее кошки-матери! Я отдам ему все свои богатства, все самое
бесценное, что есть во мне -- свою душу, свою преданность, свою
силу! Мне есть для кого жить, мне есть для чего жить.
И он -- мой Феб -- потускнел вдруг, стал в два раза
меньше, чем был, и посторонился, сполз с небосвода, который
загораживал своей тучнеющей фигурой, своей смазливой
физиономией. Я знаю: только сознание будущего материнства не
дало мне погибнуть в то время.
Я сказала ему об этом, я говорила ему об этом, и во всем
моем существе дрожал-трепетал смех от радости, что теперь не он
на меня смотрит сверху вниз, а я на него. Только он, кажется,
ничего не понял. Он весь как-то растерялся, обмяк, залепетал
вдруг:
-- Брось. Зачем тебе это? Ты еще так молода, тебе в театре
расти надо, а ты?.. Сделай операцию, скорее, не запускай.
Деньги -- на вот, возьми.
Я сказала: "Нет, этого не будет".
-- Но почему же? Почему? Ведь все так делают, к чему тебе
ребенок?
-- Он, ребенок, тебе так же нужен, как и мне. Тебе 33
года! Довольно тебе кататься на саночках, пора и повозить их.
-- Ах. так! Я -- откажусь. Я не допущу! Это -- шантаж, ты
поплатишься за это. Ищи отца своему ребенку, а я тебя знать не
знаю и знать не хочу!
-- Алесь, опомнись! Что ты говоришь!.. Ты отнял себя у
меня, бросил меня, как ненужную вещь, а теперь ты хочешь отнять
у меня последнее, что связывает меня с жизнью -- моего ребенка!
Этого не будет, и ты -- преступник -- скоро сам поймешь, что ты
натворил. Я заставлю тебя понять!
После долгой паузы он сказал мне последние пошлые слова:
-- Перестанем ссориться. Ну, я прошу тебя -- сделай
операцию. Еще не все потеряно, я -- вернусь к тебе, мы еще
будем счастливы. Я не люблю детей, пойми это, да и тебе он не
нужен...
Я пошла прочь от него. Я не переставала ужасаться: какой
же это зверь! ничего нет в душе его человеческого, его чувства
даже нельзя перевести на человеческий язык, этих слов еще нет ж
лексиконе. А ведь с точки зрения большинства обывателей, он
вполне хороший человек. На работе он преуспевает, состоит в
коммунистической партии, скромен, внешне -- хорошо одет и
красив. Да, он был очень красив. Тонкий прямой нос, прекрасные
зубы, волосы густые, почти черные, брови -- то, что называют
соболиные -- густые и летящие. И только глаза -- серые,
большие, с густыми ресницами -- эти глаза нередко его выдавали:
было в них что-то холодное, хулиганское, отталкивающее,
затаенно-циничное. Я, впрочем, не видела ни его красоты, не
замечала его холодных, отталкивающих глаз. Я -- любила! а
любовь, говорят, слепа.
Окружение мое -- театральные кумушки -- они сами сказали
мне о моей беременности. 0пытные, они как-то по глазам, но
цвету лица, по свойству -- часто пить воду, догадались раньше,
чем я, что со мною. И они пригласили меня обратиться к услугам
врачей, и чем скорее, тем лучше. Я наотрез, коротко и ясно
бросила: "Нет, этого не будет!" Тогда меня начали всячески
стыдить и усовещивать: "Театр, милая, это не богадельня. Здесь
иждивенцам не дают долго сидеть. Придет время -- вытурят тебя
из театра и из квартиры. Что ты будешь делать с лялькой на
руках?"
(В это же время на сцене нашего театра шла пьеса Шкваркина
"Чужой ребенок", в которой воспевалась мораль свободной от
предрассудков девушки, которая объявила себя беременной не
будучи таковой, чтобы проверить нравы своих поклонников.
Поклонники же, случайно узнав, что Маня-героиня всех
обманывает, все вдруг оказались на высоте небывалой: стали
просить руку героини -- Мани. И всем все очень нравилось -- и
исполнителям, и автору, и зрителям!) Я снова ответила коротко:
"Нет! Я оставляю ребенка. А вам всем должно быть стыдно -- одно
пропагандировать со сцены, а в жизни..." Тогда меня напоследок
подвергли еще такой анатомии: "Что вы хотите от нее? У нее,
по-видимому, было уже немало абортов, а теперь врачи ей
отказали в этой возможности, вот она и вынуждена родить. И эти
слова были сказаны актрисой, исполняющей роль Мани Карауловой
-- советской девушки, с красивой и свободной от предрассудков
душой. Я ответила ей: "Нет! Вы заблуждаетесь. И не провоцируйте
меня больше, мне -- стыдно за вас!"
Как это ни странно, но мужчины театра, в том числе и мои
"женихи" были куда сдержаннее!
Собственно говоря, ничего героического, как и ничего
ужасающего в моем поведении не было. Просто я шла естественным
путем самой природы и своей свободной совести. Вот это-то и
было недозволенно в мире совершенной лжи, когда говорили --
одно, думали -- другое, а делали -- третье. А я органически не
могла поступать как принято. Я шла напролом, как по
непролазному колючему кустарнику в заболоченной местности.
Слава Богу, кустарник мне был где по колено, где по грудь, а
если бы выше головы -- я бы не вылезла.
Однажды мне зачем-то необходимо было увидеть "Его".
Заметалась я: как увидеть? Где? Я знала, какой дорогой он ходит
домой с работы -- через железнодорожный виадук, другого пути
нету. Вечером я встала около выхода с виадука на дорогу. Я
простояла 4 часа! В двенадцатом часу ночи он появился --
спускался с лестницы вниз. Ночь была темная, безлунная, и
воздух позднего лета -- южный воздух, пряный, душный, все еще
наполненный дневной пылью, вызывал у меня легкое
головокружение. Волнение же мое превратилось а нервную дрожь.
Он поравнялся со мною -- и не увидел меня, не заметил. Я
окликнула его: "Алесь!.."
-- Аа-а -- это ты? -- отозвался он, повернувшись на звук
моего голоса. -- Что тебе надо от меня? Зачем ты здесь маня
караулишь?
-- Алесь, -- заговорила я, -- я не видела тебя три месяца.
Мне так надо поговорить с тобой... -- Он рванулся и зашагал к
дому. Я догнала его и схватила за руку, -- Алесь!..
-- Отстань!.. -- и он толкнул меня с такою силою, что я
полетела на пыльную дорогу. Я ободрала себе колени... Сидя на
дороге, я крикнула ему вдогонку: "3апомни эту ночь, Алесь!
Отныне я буду мстить тебе, чем только смогу, вплоть до
убийства!.."
Ты уже и так опозорила меня на весь город -- отозвался он
в ответ.
Значит, так выходило, по мнению его самого и всего этого
мирка, в котором он родился и вырос: начинающая актриса в
дешевеньком театрике, (непременно -- девица легкого поведения),
как назойливая муха, прицепилась к большому, настоящему
человеку. Он -- преуспевающий инженер -- химик, член партии,
холостой красавец -- такого, как он, разве можно "опозорить",
то есть полюбить его и понести от него ребенка?! Нет, подожди,
я должна все это осмыслить, успокоиться и -- перешагнуть через
него и через весь этот душный микро-мирок!
Я собралась с духом и написала огромное письмо в газету
"Правда".
..."и это в стране победившего социализма! -- восклицала я
в этом письме, -- в моей стране я не нахожу места, где
преклонить голову, не нахожу места, где я могу родить
свободного гражданина для свободного государства!.." Ну и так
далее. Это письмо еще не было местью моему "Фебу". Я этим
письмом утверждала своего будущего ребенка, искала места для
него в этом мире. Но получилось так, что резолюция на этом
письме гласила: "Разобраться и привлечь к ответственности отца
ребенка".
Кто-то там, "на верхах" услышал меня и понял, и поверил
мне, и посочувствовал мне. Завертелось колесо моей истории. В
том-то и состоит несчастье нашего мира, что не всякая женщина
может написать о себе, о своей тяжелой беде, не может крикнуть
во весь свой голос: "Пустите меня с моим ребенком в дом, где
живут благополучные люди! Не дайте мне потонуть в плевках и
злословии преуспевающих обывателей! Заставьте нести хоть
какую-нибудь ответственность отца моего ребенка!"
Большей частью -- о, слишком большей! -- люди молчат о
себе, и, может быть молчат еще потому, что по лживым рельсам
лживой дороги -- катит поезд, битком набитый благополучно
улыбающимися физиономиями; катит поезд весь обвешанный
плакатами, призывами, лозунгами... Где же тут протолкаться со
своим горем, когда и горя-то у нас уже не может быть -- в
стране победившего социализма.
Колесо завертелось. Вызвали меня и его на партколлегию в
институт. За столом, я запомнила, председательствовал пожилой
человек с белой, как лунь, головой, с крупными чертами лица,
одетый в широкую блузу. Я, с замирающим от волнения сердцем,
присела на поданный мне стул. От непомерного волнения у меня
шумело в ушах и пересохло в горле, и я почти ничего не понимала
из того, что говорилось обо мне. И все же я запомнила обрывки
диалога -- председателя и моего "Фэба".
Председатель -- ...так чей же это ребенок?
Фэб -- Ребенок не мой...
Пред. -- Чей ребенок, я вас спрашиваю?!
Фэб -- Не мой. Понимаете, она актриса. А что можно ожидать
от женщины с подобной профессией. Сама сцена обязывает...
лгать, понимаете.
Пред. -- Ах, так ты еще и клевещешь? Обыватель ты,
мещанин, да ты и ногтя ее не стоишь! (ко мне) Не бойтесь,
девушка, не падайте духом. А если он еще попытается вернуться к
вам -- гоните его! (ему) На кого ты клевещешь? А? На наших
работников искусства?.. Вот оно -- письмо этой женщины, -- он
ударил ладонью о мое письмо, лежащее перед ним на столе, --
такие письма пишутся кровью сердца! Оно не может лгать! Так чей
же это ребенок?
Фэб -- Ну, мой. Только вы напрасно так берете ее под
защиту. Она в 32 году была арестована по политической статье!..
За столом произошло некоторое замешательство. Политических
обвинений боялись все; боялись больше чумы, больше смерти.
Знали, что попадающие "туда" обратно почти не возвращались. Я
встала и дала объяснение: как я в училище своем на
политзанятиях вступилась за Украину, умирающую от голода и
разорения, за что меня и посадили, а потом выгнали из тюрьмы за
несовершеннолетием.
Председатель: -- Раз она на свободе -- значит, она была не
виновата. А тебе лучше было и промолчать об этом. В общем,
будешь ей помогать до родов, чтобы она нужды не знала. Слышишь?
Об остальном мы сами позаботимся.
Мы вышли. В передней он кому-то сказал: "Слава богу, билет
не отняли". В дверях я ему коротко бросила в спину:
"Пре-да-тель!"
И -- все. Мой "Фэб" был посрамлен, оплеван. Успел показать
самую гущу своей трусости и подлости -- предательство, но --
выстоял! Выстоял и партбилет сохранил. А предательством -- да
его никто и не заметил как предательство. Может быть, за
исключением седого председателя. А картина-то была потрясающая:
Я из глубокой ямы выкарабкивалась наверх, на землю, я уже
цеплялась пальцами за край земли, уже пыльцы мои находили, за
что им зацепиться и тут Он, мой "Фэб", понял все, оценил и
начал сильно и быстро бить меня -- каблуками по пальцам!
В России политика всегда была смертоносным оружием. В эти
мои годы политика стала еще страшнее. Ею люди стали
пользоваться, как револьвером или ядом, когда нужно было убрать
противника с дороги. Будь то неугодная женщина, или опасный
конкурент по работе, или даже сосед по квартире; (кому-то
понравилась чужая квартира, этот "кто-то" берет лист бумаги и
пишет политический донос на владельца квартиры. Владельца --
сажают, а квартира переходит во владение доносчика. А оттуда,
куда попадает оболганный человек, как с "того света", возврата
не может быть).
Но добился мой обидчик только одного -- сохранил свой
партийный билет, опубликовав мой "политический" арест. Я иного
и часто думала тогда: за что он так жестоко и деятельно
возненавидел меня? И мне казалось, что он не сам действует,
кто-то руководит им, кто-то наговаривает ему в ухо: "Не
уступай! Не сознавайся ни в чем. Сознаешься -- все пропало!
Алиментов не минуешь. А жениться -- боже тебя сохрани..."
Одного я в толк не могла взять: Мой "Фэб" был намного ниже меня
в общем развитии. Мой душевный мир, мое сознание были для него
темны и непонятны. Почему же я смотрела на него, как на
божество? Чем он покорил меня, что я постоянно думала только о
нем, только его ждала, только его видела во сне? И тогда и
теперь я так полагаю, что сие есть великая тайна! Как и тайной
является то, что он до звериной жестокости возненавидел меня. И
как всегда в таких случаях он, несомненно хотел моей смерти,
таково свойство примитивной мужской психологии: в смерти того,
кто помешал жить, встал на пути, находить свой личный покой.
А мне, доставило ли мне успокоение то, что его так
унизили, так резко осадили, обозвав его мещанином и пошляком?
Нет, не было во мне торжества победы, радости отмщения. Я
только была страшно взволнована, так взволнована, что лица
людские плавали вокруг меня, как в тумане. Я понимала одно, что
я по-прежнему остаюсь одинокою и что я никогда больше не увижу
свою мечту, своего "Фэба". И теперь мне кажется, что настоящей
разрядкой в этой драке должен бы быть револьвер с двумя пулями,
а не партийная коллегия.
Жизнь моя заметно улучшилась. Кто-то действительно
хлопотал за меня. В театре прекратилась травля; выдали мне
ордер на пошив пальто, на туфли. Жила я в доме у одних
старичков -- евреев. Дом был большой, а их только двое. Жила я
в крошечной проходной комнатке. Увидели старички свою большую
опасность -- мой живот, увидели и переполошились: не уйду я от
них! А с ребенком меня и выгнать нельзя. И эти наивные люди
взяли и спрятали мой паспорт. Две недели я искала его,
измучилась вся. Знала, что паспорт лежал на столике, и вот --
нет его нигде. А ведь за утерянный паспорт платить надо.
Наивные старики думали так: спрячем паспорт, она и уедет
куда-нибудь, потому как без паспорта не будет ее милиция
держать в городе. И пошла я в горсовет -- о беде своей
рассказать, посоветоваться -- как быть. А в горсовете моя
история была очень хорошо известна (город небольшой -- в нем
все все знали) И говорят мне там горсоветчики: "А мы вам
комнатку подыскали, в частном доме, на улице Полесская.
Переходите, устраивайтесь". Я растерялась, спрашиваю: "Кому и
чем обязана я!" А мне отвечают: "За вас институт хлопочет".
Прихожу я к своим старикам, рассказываю, что, мол, комнату
мне дают. Ну и паспорт мой был тотчас найден. Вот счастье-то!
(чисто еврейское счастье -- потерять, потом найти). Но прежде
чем перейти на новую квартиру, я почему-то временно оказалась
поблизости от стариков, на квартире еще у одной еврейки --
Баси. Это была молодая, очень красивая женщина -- мать двоих
очаровательных ребятишек. Бася -- юрист по образованию, но не
работающая, а живущая на иждивении своего мужа. Квартира у Баси
была просто роскошная, в коврах, шкафы -- полные хрусталя; а на
кухне такая посуда, такая утварь, какую я еще не видела в своей
жизни. Но все это добро находилось в таком запустении, в таком
упадке, какого я тоже никогда не видывала. Грязь, пыль,
клопы... ужас! Я сразу же принялась приводить в божеский вид.
Три дня я мыла, скоблила, выбивала, чистила. Бася мне не
помогала, но не покидала меня ни на шаг. Она все время
разговаривала. И у нее было что послушать! Веселая болтовня,
приправленная бойкими анекдотами и ее собственным остроумием,
создавали хорошее настроение, и я хохотала до слез! Вечером,
когда я уже заканчивала уборку, я увидела чумазую 3-х летнюю
девочку Баси -- Дорочку, которую мать загоняла спать в
великолепную постель из атласа и пуха. Я сказала Басе, что
девочку надо выкупать, такой ее нельзя класть в постель. Не
долго думая, Бася сейчас же схватила Дорочку и посадила ее,
голенькую, в огромный эмалированный таз. Дальше Бася схватила
какую-то ветошку, не то губку, и не переставая что-то увлеченно
рассказывать, стала растирать ребенка этой губкой. И -- о,
боже! девочка мгновенно стала превращаться... в негритенка!
Губка была густо смочена то ли гуталином, то ли сажей.
Покатываясь со смеху, я схватила со стола бутылку с постным
маслом и стала превращать девочку в белую расу. Ни до, ни после
я не встречала женщин подобных Басе! По исключительному
неряшеству, по острот