Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Наука. Техника. Медицина
   Политика
      Трубецкой Евгений. Три очерка о русской иконе -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  -
ета. В фигурах евангелистов на царских вра­тах мы можем наблюдать изображение тех чувств, которые вызываются этим открове­нием света в святых, озаренных душах. Тут нам приходится отметить одну из самых па­радоксальных черт русской иконописи. Казалось бы, световая радуга и полуден­ное сияние, окружающее евангелистов, есть прежде всего -- праздник для глаза. И одна­ко, всмотритесь внимательно в позы еванге­листов: всем существом своим они выража­ют настроение человека, который смотрит, но не видит, ибо он весь погружен в слух и в записывание слышанного. Посмотрите на дугообразно согнутые спины этих пишущих апостолов: это -- позы покорных исполни­телей воли Божией, пассивных человеческих орудий откровения. В изображениях еванге­листа Иоанна, наиболее ярких и наиболее мистических изо всех, а потому и наиболее типичных для русского религиозного миро-чувствия, эта черта подчеркивается еще од­ной замечательной подробностью. Иоанн не пишет, а диктует своему учени­ку Прохору. Мы видим у него тот же изгиб спины человека, беззаветно отдающегося откровению. И что же, этот диктующий учи­тель Слова находит себе послушное орудие в лице ученика, который всей своей позой выражает безграничную, слепую покор­ность: это -- как бы человеческое эхо апос­тола, которое безотчетно его повторяет и бес­сознательно воспроизводит, а иногда даже преувеличивает самый изгиб его спины. Но не в одной этой покорности выража­ется психология человеческой души, пере­живающей процесс откровения. Высшим обнаружением этой психологии является, без сомнения, mom внутренний слух, кото­рому дано слышать неизреченное. Этот слух в нашей иконописи передается весьма раз­личными способами. Иногда это -- поворот головы евангелиста, оторвавшегося от рабо­ты, к невидимому для него свету или гению-вдохновителю; поворот -- неполный, слов­но евангелист обращается к свету не взгля­дом, а слухом. Иногда это даже не поворот, а поза человека, всецело углубленного в себя, слушающего какой-то внутренний, неизве­стно откуда исходящий голос, который не может быть локализован в пространстве. Но всегда это прислушивание изображает­ся в иконописи как поворот к невидимому. Отсюда у евангелистов это потустороннее выражение очей, которые не видят окружа­ющего. Самый свет, которым они освещены, по­лучает, через сопоставление с их фигурами, своеобразное символическое значение. Это радужное и полуденное сияние, которое вос­принимается не зрением апостолов, а как бы их внутренним слухом, -- тем самым одухот­воряется: это -- потусторонний, звучащий свет солнечной мистики, преобразившейся в мистику светоносного Слова. Недаром Слово в Евангелии Иоанна именуется све­том, который во тьме светит. В этом отнесении всех красок, составля­ющих красу творения, к потустороннему смыслу вечного Слова заключается источ­ник всей лирики нашей иконописи и всей ее драмы. Навстречу восходящему солнцу Еванге­лия поднимается вся та светлая радость жиз­ни, какая есть в человеке. При свете этих весенних лучей окрыляется и получает бла­гословение свыше самая человеческая лю­бовь. Иконописец не только знает этот чис­тый подъем земной любви, он воспевает ему радостные гимны. Это -- не ночное соловьиное пение, а солнечный гимн жаворонка с его подъемом в темно-синюю высь. На пороге евангельского откровения, в самом преддверии Нового Завета, помеща­ется эта прославленная иконописцем святая, но тем не менее чисто человеческая любовь Иоакима и Анны.6* В богородичных иконах с житием мы находим вокруг главной иконы ряд маленьких изображений, где воспроиз­водится ряд стадий этой любви. Особенно художественны эти воспроизведения в заме­чательной иконе новгородского письма XVI века "Введение во храм с житием" (в москов­ской коллекции А. В. Морозова). Здесь в пер­вом изображении мы видим, как первосвя­щенник изгоняет из храма Иоакима и Анну за бесплодие. В последующих двух изобра­жениях они оба тоскуют порознь -- он в пу­стыне, а она в лесу: там птицы, вьющие гнез­да на древесных ветвях, напоминают ей то самое, о чем она печалится. Но это одиноче­ство в страдании в лесу, как и в пустыне, об-легчается видением ангела-утешителя, воз­вещающего грядущую радость. Потом эта радость сбывается в зачатии пресвятой Богородицы. Замечательно, что наше иконописное искусство, всегда глубо­ко символическое, когда приходится изобра­жать потустороннее, проникается каким-то своеобразным священным реализмом в изоб­ражении этой сбывающейся в посюсторон­ней любви радости. На первом плане мы ви­дим Иоакима и Анну, которые целуются; в некоторых иконах за ними изображается на втором плане двухспальное ложе; а возвыша­ющийся над ложем храм освещает эту суп­ружескую радость своим благословением. Иконописец трогательными чертами подчер­кивает голубиный характер этой любви. В двух старинных иконах псковских храмов в изображении "Рождества Пресвятой Бого­родицы" можно видеть, как Иоаким и Анна ласкают новорожденного младенца и белые голуби слетаются смотреть на семейную ра­дость. А домашние птицы -- гусь и утка, ук­рашающие ту же картину домашнего очага, сообщают ей уютный характер законченной идиллии. Как бы ни было прекрасно и светло это про­явление земной любви -- все-таки оно не до­водит до предельной высоты солнечного от­кровения. За подъемом тут неизбежно следует спуск; как бы высоко ни поднимался в не­бесную синеву этот весенний жаворонок, все же до встречи с солнцем ему далеко; стреми­тельно поднявшись, он вскоре неизбежно нис­падает на землю -- клевать зерно и ростить птенцов для нового полета и подъема, который опять не доведет до цели. Чтобы освободить земной мир от плена и поднять его до неба, приходится порвать эту пленительную цепь подъемов и спусков. От земной любви требу­ется величайшая из жертв: она должна сама себя принести в жертву. Вот почему в нашей иконописи прекрасная идиллия земного по­сюстороннего счастья не переходит грани между Новым и Ветхим Заветом. Это -- как бы пограничное явление -- лирическое вступ­ление к последующей новозаветной драме. Самый подъем земной любви навстречу запредельному откровению здесь неизбеж­но готовит трагическое ее столкновение с иною, высшею любовью, ибо эта высшая любовь в своем роде так же исключительна, как и земная любовь; она тоже хочет владеть человеком всецело без остатка. Иконописец усматривает зарождение этой Арамы в самом начале евангельского благовествования, тотчас вслед за появлением пер­вого весеннего луча Благовещения. Она про­исходит в душе Иосифа -- мужа Марии. Века проходили равнодушно мимо этого старческого образа: его почти не замечали, ибо внимание наблюдателей устремлялось к одному всепоглощающему центру -- к чудес­ному рождению от Девы. Только иконопись русская, следуя весьма несовершенным об­разцам иконописи греческой, проникновен­но заглянула ему в душу и совершила изуми­тельное открытие. Эта иконопись, воспевшая счастье Иоаки-ма и Анны, всем существом своим почувство­вала, что в душе праведного Иосифа живет все то же человеческое, чересчур человечес­кое понимание любви и счастья, усугублен­ное ветхозаветным миропониманием, счи­тавшим бесплодие за бесчестие. Тайна рож­дения "от Духа Свята и Марии Девы" в рам­ки этого понимания не умещается, а для вет­хозаветного миропонимания это -- катаст­рофа, совершенно невообразимый перево­рот космический и нравственный в одно и то же время. Как же вынести простой, бесхит­ростной человеческой душе Иосифа тяжесть столь безмерного испытания! В стране, где за бесплодие выгоняют из храма, голос с неба призывает его быть блюстителем девства обрученной ему Марии. Русский иконопи­сец, у которого оба эти мотива сталкиваются иногда буквально на одной доске -- в одной и той же иконе с событиями, прекрасно по­нимает, какая буря человеческих чувств дол­жна родиться в этом столкновении Нового Завета с Ветхим. И вот в древних новгородс­ких и псковских изображениях жития Бого­матери мы видим тотчас вслед за Благовеще­нием изображение Иосифа наедине с Мари­ей. В замечательной фреске Ферапонтова монастыря эта сцена так и называется -- "бурю внутри имеяй". Но еще замечательнее изображение этой бури в древних новгородских и псковских иконах Рождества Христова. В нижней час­ти иконы, непосредственно под изображени­ем Богородицы, лежащей на ложе, и яслей Спасителя, мы видим Иосифа, искушаемого диаволом во образе пастуха. Пастух указы­вает ему на кривую, суковатую палку; а Иосиф изображается на различных иконах то в состоянии тяжкого раздумья, то сомневающимся и как бы прислушивающимся к искусителю, то с выражением глубокого от­чаяния и ужаса -- почти безумия.6 Смысл этого искушения сводится к про­стому, мужицкому аргументу: "Как из этой сухой палки не может произрасти листвы, так и от тебя -- старика -- не может произой­ти потомства". Так, по апокрифу, говорит диавол Иосифу. Иконописец знает, конечно, об откровении ангела Иосифу -- "не бойся принять Марию, жену твою",7* -- но его жи­тейская мудрость ему подсказывает, что даже душа, услышавшая Божественный гла­гол, еще не свободна от таких искушений. И чем бесхитростнее облик искусителя, тем неотразимее сила его простого житейского довода, порочащего Рождество Христово Русская древняя иконопись это подчеркивает. С удивительным художественным тактотом она умеет прикрыть бесовское личиной пастуха: диавольский характер инсинуации вы дает себя в нем лишь подлым изгибом спины. Среди множества иконописных изображений на эту тему, с которыми мне при­шлось ознакомиться, я знаю только одно (в главке московского Благовещенского собоpa), где у "пастуха" намечаются еле замет­ные рожки. Здесь поразительна не только глубина проникновения в человеческую душу, но в особенности широта художественного обоб­щения и необычайная смелость крылатой мысли, которая поднимается в сверхсовре­менную высь, а потому перелетает через века! В лице Иосифа иконопись угадала не индивидуальную, а общечеловеческую, ми­ровую драму, которая повторялась и будет повторяться из века в век, доколе не полу­чит окончательного разрешения трагическое столкновение двух миров, ибо она -- всегда одна а та же. Уже шесть веков прошло со времени появления лучших новгородских изображений "Рождества", а сущность иску­шения не изменилась. На доводе пастуха ут­верждается в наши дни вся рационалисти­ческая критика, неустанно повторяющаяся: нет иного мира, кроме видимого нами, здеш­него, посюстороннего, а потому нет и иного способа рождения, кроме естественного Рождения от плотских родителей. "Зрак раба", прикрывающий явление Божества, остается, таким образом, неразгаданным попрежнему, а вторжение потустороннего наш мир вызывает все ту же бурю и бунт. Бурю эту с особой силой переживает всякий монах, ради Христа отрекающийся от всякой любви мирской; не потому ли она так непосредственно понятна и близка иконописцу? Так или иначе -- в иконописи отражаетеся та борьба двух миров и двух мирочувствий, которая наполняет собою всю историю человечества. С одной стороны, мы видим миропонимание плоскостное, все сводящее к плоскости здешнего. А с другой, противоположной стороны, выступает то мистическое мирочувствие, которое видит в мире и над миром великое множество сфер, великое многообразие планов бытия и непосредственно ощущает возможность перехода из плана в план. И может быть, самая трогательная, самая привлекательная черта тех иконописных изображений, где выразилось это понимание мира, заключается в любовном, глубоко христианском отношении к тому несчастно­му, который бессилен подняться духом над плоскостью здешнего. В лучших новгородс­ких иконах "Рождества" Богоматерь смотрит не на Младенца в яслях: ее взгляд, полный глубокого сострадания, устремлен сверху вниз на Иосифа и его искусителя. В той жертве, которая требуется от Иоси­фа, есть предвкушение совершенной жерт­вы в ней уже чувствуется зарождающееся в человеке горение ко кресту и пригвождение к нему всех его помыслов. В иконописи это предвкушение грядущего страдания, которое связывается с самым явлением в мир Пред­вечного Младенца, изображается в другом образе, также весьма глубоком и значитель­ном, -- во образе Симеона Богоприимца. По­верхностное, житейское понимание христи­анского откровения видит в его возгласе -- "ныне отпущаеши" только беспредельную радость человека, увидевшего близость спа­сения. Но иконописец, действительно при­нявший Христа в душу, смотрит глубже: он чувствует, как выстрадана та радость о Спа­сении, которая совпадает с радостью челове­ка о близости его земного конца. Он ощуща­ет ту глубину скорби, которая заставляет при­нимать этот конец как избавление. И он по­нимает, что в устах Симеона "ныне отпуща­еши" есть разрешение той бездонной глубины страдания, которая звучит в пророческих словах Богоприимца к Богоматери -- "И тебе самой оружие пройдет душу".8* И оттого-то в лучших новгородских изображениях чер­ты Симеона носят на себе печать сверхчело­веческой неизреченной скорби.7 Это -- Симеон, провидящий Крест. А по­тому, в сравнении с ним, скорбные фигуры, помещаемые иконописцем у подножия кре­ста, несмотря на глубину чувства и высокие художественные достоинства соответствую­щих изображений, едва ли могут дать новые мистические откровения или указания. Нов­городская живопись дала нам великие, гениальные изображения "снятия с креста" и "положения во гроб", о чем я имел уже слу чай говорить в другом месте.8 Но по существу своему скорбь Богоматери и апостолов, изоб­раженная на этих иконах, -- та самая, о ко­торой говорят и которую провидят скорбные черты Симеона. Эта скорбь -- то самое го­рение ко кресту, которое зажигает сердца и тем самым готовит их к принятию солнечно­го откровения. При свете этого пламени от­крывается иконописцу Божий суд над ми­ром. И в его изображении Божьего суда мы узнаем, как он воспринял это откровение; мы увидим, как сам он судит о мире. V Новгородские иконописные изображения Страшного Суда дают нам возможность заг­лянуть в самые глубокие тайники духовной жизни "святой Руси" XV и XVII веков, про­никнуть в самый суд ее совести. И ценность этих ярких, красочных изображений повы­шается тем, что в них человеческая совесть иконописца стремится угадать Божий суд не о каком-либо частном явлении, а о человече­стве, как целом, более того -- о всем мире. Те образы, которыми он олицетворяет этот суд, превосходят глубиной и мощью самые вещие из человеческих слов. В самой исходной точке своего искания иконописец встречается здесь с глубочай­шей нравственной задачей, которая в преде­лах земного существования не поддается окончательному решению. По самой приро­де своей наш мир -- ни рай, ни ад, а смешан­ная среда, где происходит ожесточенная борьба того и другого. Соответственно с этим в мире преобладают не святые и не изверги, а тот смешанный, житейский тип, о котором говорит пословица: "Ни Богу свечка, ни чер­ту кочерга". Как рассудит их Бог в тот миг, когда наступит срок бесповоротного, окон­чательного отделения пшеницы от плевел? То решение, которое здесь дает иконопи­сец, в сущности не есть решение: это необы­чайно широкая и смелая постановка задачи, которая свидетельствует о поразительной глубине жизнепонимания и проникновения в человеческую душу. В замечательном московском собрании икон А. В. Морозова есть две иконы Страш­ного Суда новгородских писем XV и XVI ве­ков. В нижней части того и другого изобра­жения есть как бы пограничный столб, отде­ляющий в иконе десницу от шуйцы, -- райс­кую сторону от адской. К столбу привязана человеческая фигура. Можно много гадать о том, что она изображает. Есть ли это тот тип "славного малого", который не годится в рай, потому что на земле он ни в чем себе не от­казывал, но не годится и в ад, потому что был добр и милостив? Или, быть может, это -- тип человека, не горячего и не холодного, а тепловатого, житейски праведного, корректного, но не любившего по-евангельски! Все догадки в этом роде в большей или меньшей степени правдоподобны, но достоверно лишь одно. Эта фигура олицетворяет тот преоблада­ющий в человечестве средний, пограничный тип, которому одинакова чужда и небесная глубина и сатанинская бездна. Не зная, что с ним делать и как его рассудить, иконописец так и оставил его прикованным посередине к пограничному столбу. А направо и налево от него души определяются каждая к подо­бающей ее облику сфере. Влево от столба -- геенский пламень ми­рового пожара. А вправо от него начинает­ся шествие в рай, переданное способом, ти­пичным для лучших образцов нашей иконо­писи. Мы видим перед собою не только дви­жение тел, сколько в самом деле -- движе­ние душ, переданное поворотом глаз, уст­ремленных вперед -- к цели. Цель эта обо­значается ярко пурпуровой, огненной фигу-Рой, которая с первого взгляда кажется как бы огненным столпом. Но смыкающиеся крылья и пламенные очи, которые из-за них выглядывают, не оставляют сомнения в том, что это -- огненный херувим, стерегущий вход в рай. Пройдя через эту грань, шествие соприкасается с лоном Авраамовым, кото­рое изображается как трапеза трех ангелов являвшихся Аврааму. Здесь совершаете последнее и окончательное преображена праведных душ. Иконописец понимает его по образу превращения куколки в бабочку Коснувшись лона Авраамова, праведные души окрыляются; окруженные золотыми венцами, они грациозным полетом бабочек взмывают вверх, к судящим мир апостолам Там, над головами апостолов, последняя ог­ненная преграда в виде гирлянды пурпуро­вых херувимов. А на самом верху, над херу­вимами, потустороннее, солнечное видение нового неба и новой земли На левой сторо­не иконы в pendant9* к восходящему полету праведных мы видим падение вниз головой темных бесовских фигур в бездонную адс­кую пучину. Глубина мистического проникновения в человеческую душу сказывается и тут. Нис­падающие фигуры в иконе как бы связаны в непрерывную цепь, которая тянется сверху донизу -- до самой глубины ада. Изгибами этой цепи достигается изумитель­ный художественный эффект; но для ико­нописца тут -- дело не в эстетике, а в про­никновении в правду Божьего суда. Он чув­ствует, что бесы не изолированы в своем па­дении; все грехи людские связаны один с другим, всякий порок и всякий грех влечет за собой бесчисленные другие. И все греш­ные души связаны узами общего соблазна, коим одни заражаются от других. Мы име­ем здесь неумолимую-цель греховную, зако­вывающую в вечное рабство, -- в противо­положность свободному полету праведных душ А в середине между этими двумя проти­воположностями извивается колоссальный змей, покрытый бесчисленными кольцами, и каждое кольцо полно каких-то темных фигур, олицетворяющих бесконечную пос­ледовательность грехов лежащего в зле мира. Эти грехи, над которыми еще не свершился суд, еще не отошли в темную область ада; они принадлежат к тому с

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору