Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
и и вправду от
себя спрятал, в щель на накат спустил...- "в душу-то от себя схоронил",
сказывал мне тогда, помирал... Тут уж он перед всеми и оправдался: не
проступился, вот! И все так мы обрадовались, панихиду с певчими по нем
служили... хорошо было, весело так, "Христос воскресе" пели, как раз на
Фоминой вышло-то*. Подали тот золотой папашеньке... подержал-подержал...
"Отдать,- говорит,- его на церкву, на сорокоуст! пускай,- говорит,- по
народу ходит, а не лежит занапрасно... это,- говорит,- золотой счастливый,
непропащий!"
Так мне его желалось обменить, для памяти! Да подумал - пущай его по
народу ходит, верно... зарочный он, не простой. И отдали. Так вот теперь и
ходит по народу, нечуемо. Ну, как же его узнаешь... нельзя узнать. Вот те
и рассказал. Вот, значит, и пойду к Преподобному, зарок исполню, Мартына
помяну... Ну, вот... и опять захлюпал! А ты постой, чего я тебе скажу-то...
Я неутешно плачу. Жалко мне и Мартына, что он помер... так жалко! И
что того золотого не узнаю, и что Горкин один уходит...
Приезжает отец - что-то сегодня рано,- кричит весело на дворе:
"Горкин-старина!" Горкин бежит проворно, и они долго прохаживаются по
двору. Отец веселый, похлопывает Горкина по спине, свистит и щелкает.
Что-нибудь радостное случилось? И Горкин повеселел, что-то все головой
мотает, трясет бородкой, и лицо ясное, довольное. Отец кричит со двора на
кухню:
- Все к ботвинье, да поживей! Там у меня в кулечке, разберите!..
И обед сегодня особенный. Только сели, отец закричал в окошко:
- Горка-старина, иди с нами ботвинью есть! Ну-ну, мало что ты обедал,
а ботвинья с белорыбицей не каждый день... не церемонься!
Да, обед сегодня особенный: сидит и Горкин, пиджачок надел свежий и
голову намаслил. И для него удивительно, почему это его позвали: так
бывает только в большие праздники. Он спрашивает отца, конфузливо
потягивая бородку:
- Это на знак чего же... парад-то мне?
- А вот понравился ты мне! - весело говорит отец.
- Я уж давно прндравился...- смеется Горкин,- а хозяин велит -
отказываться грех.
- Ну, вот и ешь белорыбицу.
Отец необыкновенно весел. Может быть, потому, что сегодня, впервые за
столько лет, распустился белый, душистый такой, цветочек на апельсинном
деревце, его любимом?
Я так обрадовался, когда перед обедом отец кликнул меня из залы,
схватил под мышки, поднес к цветочку и говорит: "Ну нюхай, ню-ня!"
И стол веселый. Отец сам всегда делает ботвинью. Вокруг фаянсовой,
белой, с голубыми закраинками, миски стоят тарелочки, и на них все
веселое: зеленая горка мелко нарезанного луку, темно-зеленая горка
душистого
укропу, золотенькая горка толченой апельсинной цедры, белая горка
струганого хрена, буро-зеленая - с ботвиньей, стопочка тоненьких
кружочков, с зернышками,- свежие огурцы, мисочка льду хрустального, глыба
белуги, в крупках, выпирающая горбом в разводах, лоскуты нежной
белорыбицы, сочной и розовато-бледной, пленочки золотистого балычка с
краснинкой. Все это пахнет по-своему, вязко, свежо и остро, наполняет всю
комнату и сливается в то чудесное, которое именуется - ботвинья. Отец,
засучив крепкие манжеты в крупных золотых запонках, весело все размешивает
в миске, бухает из графина квас, шипит пузырьками пена. Жара: ботвинья
теперь - как раз.
Все едят весело, похрустывают огурчиками, хрящами - хру-хру.
Обсасывая с усов ботвинью, отец все чего-то улыбается... чему-то улыбается?
- Так... к Преподобному думаешь? - спрашивает он Горкина.
- Желается потрудиться... давно сбираюсь...- смиренно-ласково
отвечает Горкин,- как скажете... ежели дела дозволят.
- Да, как это ты давеча?..- посмеивается отец,- "делов-то пуды, а она
- туды"?! Это ты правильно, мудрователь. Ешь, брат, ботвинью, ешь - не
тужи, крепки еще гужи! Так когда же думаешь к Троице, в четверг, что ли,
а? В четверг выйдешь - в субботу ко всенощной поспеешь.
- Надо бы поспеть. С Москвой считать, семь десятков верст. К вечерням
можно поспеть и не торопиться...- говорит Горкин, будто уже они решили.
У меня расплывается в глазах: ширится графин с квасом,
ширятся-растекаются тарелки, и прозрачные, водянистые узоры текут на меня
волнами. Отец подымает мне подбородок пальцем и говорит:
- Чего это ты нюнишь? С хрену, что ль? Корочку понюхай.
Мне делается еще больней. Чего они надо мной смеются! Горкин - и тот
смеется. Гляжу на него сквозь слезы, а он подмаргивает, слышу - толкает
меня в ногу.
- Может, и мы подъедем...- говорит отец,- давно я не был у Троицы.
- Вот, хорошее дело, помолитесь...- говорит Горкин радостно.
- Мы-то по машине, а его уж...- глядит на меня отец, прищурясь.- Бог
с ним, бери с собой... пускай потрудится. С тобой отпустить можно.
Верить - не верить?..
- Уж будьте покойны, со мной не пропадет... радость-то ему какая! -
радостно отвечает Горкин, и опять растекается у меня в глазах. Но это уже
другие слезы.
- Ну, пусть так и будет. И Антипа с вами отпускаю... Кривую на
подмогу, потащится. Устанет - поприсядет. Верно, брат... всех делов не
переделаешь. И передохнуть надо...
Верить - не верить?.. Я знаю: отец любит обрадовать. Горкин моргает
мне, будто хочет сказать, как давеча: "А что я те сказал! папашенька
добрый, я его вот как знаю!.."
Так вот о чем они говорили на дворе! И оттого стал веселый Горкин? И
почему это так случилось?.. Я что-то понимаю, но не совсем. И почему все
отец смеется, встряхивает хохлом и повторяет: "Всех делов, брат, не
переделаешь... верно! делов-то пуды, а она - туды!.." Кто же это - она!..
Я что-то понимаю, но не совсем.
СБОРЫ
И на дворе, и по всей даже улице известно, что мы идем к Сергию
Преподобному, пешком. Все завидуют, говорят: "Эх, и я бы за вами увязался,
да не на кого Москву оставить!" Все теперь здесь мне скучно, и так мне
жалко, что не все идут с нами к Троице. Наши поедут по машине, но это
совсем не то. Горкин так и сказал:
- Эка, какая хитрость, по машине... а ты потрудясь Угоднику, для
души! И с машины - чего увидишь? А мы пойдем себе полегонечку, с лесочка
на лесочек, по тропочкам, по лужкам, по деревенькам,- всего увидим.
Захотел отдохнуть - присел. А кругом все народ крещеный, идет-идет. А
теперь земляника самая, всякие цветы, птички тебе поют...- с машиной не
поравнять никак.
Антипушка тоже собирается, ладит себе мешочек. Он сидит на овсе в
конюшне, возится с сапогом. Показывает каблук, как хорошо набил.
- Я в сапогах пойду, как уж нога обыкла,- говорит он весело и все
любуется сапогом, как починил-то знатно.- Другие там лапти обувают, а то
чуни для мягкости... а это для ноги один вред, кто непривычен. Кто в чем
ходит - в том и иди. Ну, который человек лапти носит, ну... ему не годится
в сапогах, ногу себе набьет. А который в сапогах - иди в сапогах. И
Панкратыч в сапогах идет, и я в сапогах пойду, и ты ступай в сапожках, в
рас-
хожих самых. А новенькие уж там обуешь, там щегольнешь. Какое тебе
папашенька уважение-то сделал... Кривую отпускает с нами! Как-никак, а уж
доберешься. Это Горкин все за тебя старался...- уж пустите с нами, уж
доглядим, больно с нами идти охота. Вот и пустил. Больно парень-то ты
артельный... А с машины чего увидишь!
- Это не хитро, по машине! - повторяю я с гордостью, и в ногах у меня
звенит.- И Угоднику потрудиться, правда?
- Как можно! Он как трудился-то... тоже, говорят, плотничал, церквы
строил. Понятно, ему приятно. Вот и пойдем.
Он укладывает в мешок "всю сбрую": две рубахи - расхожую и парадную,
новенькие портянки, то-се. Я его спрашиваю:
- А ты собираешься помирать? у тебя есть смертная рубаха?
- Это почему же мне помирать-то, чего вздумал! - говорит он, смеясь.-
Мне и всего-то на седьмой десяток восьмой год пошел. Это ты к чему же?
- А... у Горкина смертная рубаха есть, и ее прихватывает в дорогу.
Мало ли... в животе Бог... Как это?..
- А-а... вот ты к чему, ловкий какой...- смеется Антипушка на меня.-
Да, в животе и смерти один Господь Бог волен, говорится. И у меня
найдется, похорониться в чем, У меня тоже рубаха неплохая, у Троицы
надену, для причащения-приобщения, приведет Господь. А когда помереть кому
- это один Господь может знать. Ты вон намедни мне отчитал
избасню-крылову... как дуб-то вон сломило в грозу, а соломинке ничего!..
- Не соломинка, а - "Трость" называется!
- Это все равно. Тростинка, соломинка... Так и с каждым человеком
может быть. Ну, еще чего отчитай, избасню какую.
Я говорю ему быстро-быстро "Стрекоза и Муравей"* - и прыгаю. Он вдруг
и говорит:
- Очень-то не пляши, напляшешь еще чего... ну-ка отдумают?..
Это нарочно он - попугать. Очень-то радоваться нельзя, я знаю:
плакать бы не пришлось! Но, будто, и он боится: как бы не передумали.
Утром он сказал Горкину: "Выбраться бы уж скорей, задержки бы какой не
вышло". А ноги так и зудят, не терпится. Не было бы дождя?.. Антипушка
говорит, что дождю не должно бы быть,- мухи гуляют весело, в конюшню не
набиваются,
и сегодня утром большая была роса в саду. И куры не обираются, и Бушуй не
ложится на спину и не трется к дождю от блох. И все говорят, что погода
теперь установилась, самая-то пора идти.
Господи, и Кривая с нами! Я забираюсь в денник, к Кривой, пролезаю
под ее брюхом, а она только фыркает, привыкла. Спрашиваю ее в зрячий глаз,
рада ли, что пойдет с нами к Преподобному. Она подымает ухо, шлепает
мокрыми губами, на которых уже седые волосы, и тихо фырчит-фырчит,- рада,
значит. Пахнет жеваным теплым овсецом, молочным,- так сладко пахнет! Она
обнюхивает меня, прихватывает губами за волосы - играет так. В
черно-зеркальном ее глазу я вижу маленького себя, решетчатое оконце стойла
и голубка за мною. Я пою ей недавно выученный стишок: "Ну, тащися, сивка,
пашней-десятиной... красавица зорька в небе загорелась..."* Пою и
похлопываю под губы - ну, тащися, сивка!.. А сам уже далеко отсюда. Идем
по лужкам-полям, по тропочкам, по лесочкам... л много крещеного народу.
"Красавица зорька в небе загорелась, из большого леса со-лнышко выходит..."
Ну, тащися, сивка!..
- Ну и затейник ты...- говорит Антипушка,- за-тей-ник!.. С тобой нам
не скушно идти будет.
- Горкин говорит...- молитвы всякие петь будем! - говорю я.- Так
заведено уж, молитвы петь... конпанией, правда? А Преподобный будет рад,
что и Кривая с нами, а? Ему будет приятно, а?..
- Ничего. Он тоже, поди, с лошадками хозяйствовал. Он и медведю
радовался, медведь к нему хаживал...* Он ему хлебца корочку выносил.
Придет, встанет к сторонке под елку... и дожидается - покорми-и-и!
Покормит. Вот и ко мне крыса ходит, не боится. Я и Ваську обучил, не
трогает. В овес его положу, а ей свистну. Она выйдет с-под полу, а он
только ухи торчком, жесткий станет весь, подрагивает, а ничего. А крыса
тоже, на лапки встает, нюхается. И пойдет овес собирать. Лаской и зверя
возьмешь, доверится.
Зовет Горкин:
- Скорей, папашенька под сараем, повозку выбираем!
Мелькает белый пиджак отца. Под навесом, где сложены сани и стоят
всякие телеги, отец выбирает с Гор-
киным, что нам дать. Он советует легкий тарантасик, но Горкин настаивает,
что в тележке куда спокойней, можно и полежать, и беседочку заплести от
солнышка, натыкать березок-елок,- и указывает легонькую совсем тележку -
"как перышко!".
- Вот чего нам подходит. Сенца настелим, дерюжкой какой накроем -
прямо тебе хоромы. И Кривой полегче, горошком за ней покатится.
Эту тележку я знаю хорошо. Она меньше других и вся в узорах. И грядки
у ней, и подуги, и передок, и задок - все разделано тонкою резьбою:
солнышками, колесиками, елочками, звездочками и разной затейной штучкой.
Она ездила еще с дедушкой куда-то за Воронеж, где казаки,- красный товар
возила. Отец говорит - стара. Да что-то ему и жалко. Горкин держится за
тележку, говорит, что ей ничего не сделается: выстоялась и вся в
исправности, только вот замочит колеса. На ней и годов не видно, и лучше
новой.
- А не рассыплется? - спрашивает отец и встряхивает, берет под задок
тележку.- Звонко поедете.
- Верно, что зазвониста, суховата. А легкая-то зато кака, горошком
так и покатится.
И Антипушка тоже хвалит: береза, обстоялась, ее хошь с горы кидай. И
Кривой будет в удовольствие, а тарантас заморит.
- Ну, не знаю...- с сомнением говорит отец,- давно не ездила. А
"лисица" как, не шатается?
Говорят, что и "лисица" крепкая, не шелохнется в гнездах, как впаяна.
Очень чудно - лисица. Я хочу посмотреть "лисицу", и мне показывают
круглую, как оглобля, жердь, крепящую передок с задком. Но почему -
лисица? Говорят - кривая, лесовая, хитрущая самая веща в телеге, часто
обманывает, ломается.
Отец согласен, но велит кликнуть Бровкина, осмотреть.
Приходит колесник Бровкин, с нашего же двора. Он всегда хмурый, будто
со сна, с мохнатыми бровями. Отец зовет его - "недовольный человек".
- Ну-ка, недовольный человек, огляди-ка тележку, хочу к Троице с ними
отпустить.
Колесник не говорит, обхаживает тележку, гукает. Мне кажется, что он
недоволен ею. Он долго ходит, а мы стоим. Начинает шатать за грядки, за
колеса, подымает задок, как перышко, и бросает сердито, с маху. И опять
чем-то недоволен. Потом вдруг бьет кулаком в лубок, до
пыли. Молча срывает с передка, сердито хрипит: "Пускай!" - и опрокидывает
на кузов. Бьет обухом в задок, садится на корточки и слушает: как удар?
Сплевывает и морщится. Слышу, как будто - ммдамм!..- и задок уже без
колес. Колесник оглаживает оси, стучит в обрезы, смотрит на них в кулак и
вдруг - ударяет по "лисице". У меня сердце екает - вот сломает! Прыгает на
"лисицу" и мнет ее. Но "лисица" не подает и скрипу. И все-таки я боюсь,
как бы не расхулил тележку. И все боятся, стоят - молчат. Опять ставит на
передок, оглаживает грядки и гукает. Потом вынимает трубочку, наминает в
нее махорки, даже и не глядит, а все на тележку смотрит. Раскуривает
долго, и кажется мне, что он и через спичку смотрит. Крепко затягивается,
пускает зеленый дым, делает руки самоваром и грустно качает головой.
Отец спрашивает, прищурясь:
- Ну, как, недовольный человек, а? Плоха, что ли?
Спрашивает и Горкин, и голос его сомнительный.
- А, как по-твоему? Ничего тележонка... а?
Колесник шлепает вдруг по грядке, словно он рассердился на тележку, и
взмахивает на нас рукою с трубкой:
- И где ее де-лали такую?! Хошь в Киев - за Киев поезжайте - сносу ей
довеку не будет,- вот вам и весь мой сказ! Слажена-то ведь ка-ак, а!.. Что
значит на совесть-то делана... а? Бы-ли мастера... Да разве это те-леж-ка,
а?..- смотрит он на меня чего-то,- не тележка это, а... детская игрушка! И
весь разговор.
Так все и просияли. Наказал - шкворень разве переменить? Да нет, не
стоит, живет и так. Даже залез в оглобли и выкатил на себе тележку. Ну
прямо перышко!
- На такой ездить жалко,- говорит он, не хмурясь.- Ты гляди,
мудровал-то как! За одной резьбой, может, недели три проваландался... А
чистота-то, а ровнота-то какая, а! Знаю, тверской работы... пряники там
пекут рисованы. А дуга где?
Находят дугу, за санками. Все глядят на дугу: до того вся рисована!
Колесник вертит ее и так, и эдак, оглаживает и колупает ногтем, проводит
по ней костяшками, и кажется мне, что дуга звенит - рубчиками звенит.
- Кружева! Только молодым кататься, пощеголять. Картина писаная!..
К нам напрашиваются в компанию - веселей идти будет, но Горкин всем
говорит, что идти не заказано никому, а веселиться тут нечего, не на
ярмарку собрались. Чтобы не обидеть, говорит:
- Вам с нами не рука, пойдем тихо, с пареньком, и четыре дня, может,
протянемся, лучше уж вам не связываться.
Пойдет с нами Федя, с нашего двора, бараночник. Он из себя красавец,
богатырь парень, кудрявый и румяный. А главное - богомольный и согласный,
складно поет на клиросе, и карактер у него - лен. С ним и в дороге
поспокойней. Дорога дальняя, все лесами. Идти не страшно, народу много
идет, а бывает - припоздаешь, задержишься... а за Рохмановом овраги
пойдут, мосточки, перегоны глухие, - с возов сколько раз срезали. А под
Троицей Убитиков овраг есть, там недавно купца зарезали. Преподобный
поохранит, понятно... да береженого и Бог бережет.
Еще с нами идет Домна Панферовна, из бань. Очень она большая, "сырая"
- так называет Горкин,- с ней и проканителишься, да женщина богомольная и
обстоятельная. С ней и поговорить приятно, везде ходила. Глаза у ней
строгие, губа отвисла, и на шее мешок от жира. Но она очень добрая. Когда
меня водили в женские бани, она стригла мне ноготки и угощала моченым
яблочком. Я знаю, что такого имени нет - Домна Панферовна, а надо говорить
- Домна Парфеновна, но я не мог никак выговорить, и всем до того
понравилось, что так и стали все называть - Панферовна. А отец даже
напевал - Пан-фе-ровна! Очень уж была толстая, совсем - Пан-фе-ровна. Она
и пойдет с нами, и за мною поприглядит, все-таки женский глаз. Она и
костоправка, может и живот поправить, за ноги как-то встряхивает. А у
Горкина в ноге какая-то жила отымается, заходит,- она и выправит.
С ней пойдет ее внучка - учится в белошвейках,- старше меня, тихая
девочка Анюта, совсем как куколка,- все только глазками хлопает и молчит,
и щечки у ней румяно-белые. Домна Панферовна называет ее за эти щечки -
"брусничника ты моя беленькая-свеженькая".
Напрашивался еще Воронин-булочник, но у него "слабость", запивает, а
человек хороший, три булочных у него, обидеть человека жалко, а взять -
намаешься. Подсылали к нему Василь Василича - к Николе-на-Угреши молиться*
звать, там работа у нас была, но Воронин и слушать не хотел. Хорошо - брат
приехал и задержал, и поехали они на Воробьевку, к Крынкину, на Москву
смотреть. Мы уж от Троицы вернулись, а они все смотрели Господь отнес.
К нам приходят давать на свечи и на масло Угоднику и просят вынуть
просвирки, кому с Троицей на головке, кому - с Угодником. Все надо
записать, сколько с кого получено и на что. У Горкина голова заходится, и
я ему помогаю. Святые деньги, с записками, складываем в мешочек. Есть
такие, что и по десяти просвирок заказывают, разных,- и за гривенник, и за
четвертак даже. Нам одним - прикинул на счетах Горкин - больше ста
просвирок придется вынуть - и родным, и знакомым, а то могут обидеться:
скажут - у Троицы были, а "милости" и не принесли.
Антипушка уже мыл Кривую и смазал копытца дочерна - словно калошки
новые. Приходил осмотреть кузнец, в порядке ли все подковы и как копыта.
Тележка уже готова, колеса и оси смазаны,- и будто дорогой пахнет. Горкин
велит привернуть к грядкам пробойчики, поаккуратней как,- ветки воткнем на
случай, беседочку навесим,- от солнышка либо от дождичка укрыться. Положен
мешок с овсом, мягко набито сеном, половичком накрыто - прямо тебе
постеля! Сшили и мне мешочек, на полотенчике, как у всех. А посошок
вырежем в дороге, ореховый: Сокольниками пойдем, орешнику там...- каждый
себе и выберет.
Все осматривают тележку, совсем готовую,- поезжай. Господь даст,
завтра пораньше выйдем, до солнушка бы Москвой пройти, по холодочку. Дал
бы только Господь хорошую погоду завтра!
Мне велят спать ложиться, а солнышко еще и не садилось. А вдруг без
меня уйдут? Говорят - спи, не разговаривай, уж пойдешь. Потому и Кривая
едет. Я думаю, что верно. Говорят: Горкин давно уж спит и Домна Панферовна
храпит, послушай.
Я иду проходной комнаткой к себе. Домна Панферовна спит, накрывшись,
совсем - гора. Сегодня у нас ночует: как бы не запоздать да не задержать.
Анюта сидит тихо на сундуке, говорит мне, что спать не может, все думает,
как пойдем. Совсем, как и я,- не может. Мне хочется попугать ее,
рассказать про разбойников под мостиком. Я говорю ей шепотом. Она страшно
глядит круглыми глазами и жмется к стенке. Я говорю - ничего, с нами Федя
идет большой, всех разбойников перебьет. Анюта крестится на меня и шепчет:
- Воля Божья. Если что кому на роду написано - так и будет. Если надо
зарезать - и зарежут, и Федя не поможет. Спроси-ка бабушку, она все знает.
У нас в дерев-
не старика одного зарезали, отняли два рубли. Против судьбы не пойдешь.