Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Наука. Техника. Медицина
   История
      Шмелев Иван. Богомолье -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  -
Спроси-ка бабушку... она все знает. От ее шепота и мне делается страшно, а Домна Панферовна так храпит, будто ее уже зарезали. И начинает уже темнеть. - Ты не бойся,- шепчет Анюта, озираясь, зачем-то сжимает щечки ладошками и хлопает все глазами, боится будто,- молись великомученице Варваре. Бабушка говорит,- тогда ничего не будет. Вот так: "Святая великомученица Варвара, избави меня от напрасныя смерти, от часа ночного обстоянного"... от чего-то еще?.. Ты спроси бабушку, она все... - А Горкин,- говорю я,- больше твоей бабушки знает! Надо говорить по-другому... Надо - "всякаго обуревания и навета, и обстояния... избавь и спаси на пути-дороге, и над постое, и на... ходу!" Горкин все знает! - А моя бабушка костоправка, и животы правит, и во всяких монастырях была... Горкин умный старик, это верно... и бабушка говорит... У бабушки ладанка из Иерусалима с косточкой... от мощей... всегда на себе носит! Я хочу поспорить, но вспоминаю, что теперь грех,- душу надо очистить, раз идем к Преподобному. Я иду в свою комнатку, вижу шарик от солитера, хрустальненький, с разноцветными ниточками внутри... и мне вдруг приходит в голову удивить Анюту. Я бегу к ней на цыпочках. Она все сидит, поджавши ноги, на сундуке. Я спрашиваю ее, почему не спит. Она берет меня за руку и шепчет: "Бою-усь... разбойников бою-усь..." Я показываю ей хрустальный шарик и говорю, что это волшебный и даже святой шарик... будешь держать в кармане - и ничего не будет! Она смотрит на меня, правду ли говорю, и глаза у ней будто просят. Я отдаю ей шарик и шепчу, что такого шарика ни у одного человека нет, только у меня и есть. Она прячет его в кармашек. Я не могу заснуть. На дворе ходят и говорят. Слышен голос отца и Горкина. Отец говорит: "Сам завтра провожу, мне надо по делам рано!" Лежу и думаю, думаю, думаю...- о дороге, о лесах и оврагах, о мосточках... где-то далеко-далеко - Угодник, который теперь нас ждет. Все думаю, думаю - и вижу...- и во мне начинает петь, будто не я пою, а что-то во мне поет, в голове, такое светлое, розовое, как солнце, когда его нет на небе, но оно вот-вот выйдет. Я вижу леса-леса и большой свет над ними, и все поет, в моей голове поет... Красавица зорька... В небе за-го-ре...лась... Из большого ле...са... Солнышко-о... выходит... Будто отец поет?.. Кричат петухи. Окна белеют в занавесках. Кричат на дворе. Горкин распоряжается: - Пора закладать... Федя здесь?.. Час нам легкой, по холодку и тронемся, Господи, благослови... Отец кричит - знаю я - из окна сеней: - Пора и богомольца будить! Самовар готов?.. До того я счастлив, что слезы набегают в глазах. Заря,- и сейчас пойдем! И отдается во мне чудесное, такое радостное и светлое, с чем я заснул вчера, певшее и во сне со мною, светающее теперь за окнами,- Красавица зо-рька В небе за-го-ре...лась... Из большого ле...са Солнышко-о выходит... МОСКВОЙ Из окна веет холодком зари. Утро такое тихое, что слышно, как бегают голубки по крыше и встряхивается со сна Бушуй. Я минутку лежу, тянусь; слушаю - петушки поют, голос Горкина со двора, будто он где-то в комнате: - Тяжи-то бы подтянуть, Антипушка... да охапочку бы сенца еще! - Маленько подтянуть можно. Погодку-то дал Господь... - Хорошо, жарко будет. Кака роса-то, крыльцо все мокрое. Бараночек, Федя, прихватил?.. Это вот хорошо с чайком. - Покушайте, Михал Панкратыч, только из печи выкинули. Слышно, как ломают они бараночки и хрустят. И будто пахнет баранками. Все у крыльца, за домом. И Кривая с тележкой там, подковками чокает о камни. Я подбегаю к окошку крикнуть, что я сейчас. Веет радостным холодком, зарей. Вот какая она, заря-то! За Барминихиным садом небо огнистое, как в пожар. Солнца еще не видно, но оно уже светит где-то. Крыши сараев в бледно-огнистых пятнах, как бывает зимой от печки. Розовый шест скворешника начинает краснеть и золотиться, и над ним уже загорелся прутик. А вот и сараи золотятся. На гребешке амбара сверкают крыльями голубки, вспыхивает стекло под ними: это глядится солнце. Воздух... пахнет как будто радостью. Бежит с охапкой сенца Антипушка, захлопывает ногой конюшню. На нем черные, с дегтя, сапоги - а всегда были рыжие,- желтый большой картуз и обвислый пиджак из парусины, Василь Василича, "для жары"; из кармана болтается веревка. - Дегтянку-то бы не забыть!..- заботливо окликает Горкин,- поилка, торбочка... ничего словно не забыли. Чайку по чашечке - да и с Богом. За Крестовской, у Брехунова, как следует напьемся, не торопясь, в садочке. И я готов. Картузик на мне соломенный, с лаковым козырьком; суровая рубашка, с петушками на рукавах и вороте; расхожие сапожки, чтобы ноге полегче, новые там надену. Там... Вспомнишь - и дух захватит. И радостно, и... не знаю что. Там - все другое, не как в миру...- Горкин рассказывал,- церкви всегда открыты, воздух - как облака, кадильный... и все поют: "И-зве-ди из темницы ду-шу моюууу!.."* Прямо душа отходит. Пьем чай в передней, отец и я. Четыре только прокуковало. Двери в столовую прикрыты, чтобы не разбудить. Отец тоже куда-то едет: на нем верховые сапоги и куртка. Он пьет из граненого стакана пунцовый чай, что-то считает в книжечке, целует меня рассеянно и строго машет, когда я хочу сказать, что наш самовар стал розовый. И передняя розовая стала, совсем другая! - Поспеешь, ногами не сучи. Мажь вот икорку на калачик. И все считает: "Семь тыщ дерев... да с новой рощи... ну, двадцать тыщ дерев..." Качается над его лбом хохол, будто считает тоже. Я глотаю горячий чай, а часы-то стучат-стучат. Почему розовый пар над самоваром, и скатерть, и обои?.. Темная горбатая икона Страстей Христовых стала как будто новой, видно на ней распятие. Вот отчего такое... За окном - можно достать рукой - розовая кирпичная стена, и на ней полоса от солнца: оттого-то и свет в передней. Никогда прежде не было. Я говорю отцу: - Солнышко заглянуло к нам! Он смотрит рассеянно в окошко, и вот - светлеет его лицо. - А-а... да, да. Заглянуло в проулок к нам. Смотрит - и думает о чем-то. - Да... дней семь-восемь в году всего и заглянет сюда к нам в щель. Дедушка твой, бывало, все дожидался, как долгие дни придут... чай всегда пил тут с солнышком, как сейчас мы с тобой. И мне показывал. Маленький я был, забыл уж. А теперь я тебе. Так вот все и идет...- говорит он задумчиво.- Вот и помолись за дедушку. Он оглядывает переднюю. Она уже тусклеет, только икона светится. Он смотрит над головой и напевает без слов любимое - "Кресту Твоему... поклоня-емся, Вла-ды-ыко-о"...* Солнышко уползает со стены. В этом скользящем свете, в напеве грустном, в ушедшем куда-то дедушке, который видел то же, что теперь вижу я, чуется смутной мыслью, что все уходит... уйдет и отец, как этот случайный свет. Я изгибаю голову, слежу за скользящим светом... вижу из щели небо, голубую его полоску между стеной и домом... и меня заливает радостью - Ну, заправился? - говорит отец.- Помни, слушаться Горкина. Мешочек у него с мелочью, будет тебе выдавать на нищих. А мы, Бог даст, догоним тебя у Троицы. Он крестит меня, сажает к себе на шею и сбегает по лестнице. На дворе весело от солнца, свежевато. Кривая блестит, словно ее наваксили; блестит и дуга, и сбруя, и тележка, новенькая совсем, игрушечка. Горкин - в парусиновой поддевке, в майском картузике на бочок, с мешком, румяный, бодрый, бородка - как серебро. Антипушка - у Кривой, с вожжами. Федя - по-городскому, в лаковых сапогах, словно идет к обедне; на боку у него мешок с подвязанным жестяным чайником. На крыльце сидит Домна Панферовна, в платочке, с отвислой шеей, такая красная,- видно, ей очень жарко. На ней серая тальма балахоном, с висюльками, и мягкие туфли-шлепанки; на коленях у ней тяжелый ковровый саквояж и белый пузатый зонт. Анюта смотрит из-под платочка куколкой. Я спрашиваю, взяла ли хрустальный шарик. Она смотрит на бабушку и молчит, а сама щупает в кармашке. - Матерьял сдан, доставить полностью! - говорит отец, сажая меня на сено. - Будьте покойны, не рассыпим,- отвечает Горкин, снимает картуз и крестится.- Ну, нам час добрый, а вам счастливо оставаться, по нам не скучать. Простите меня, грешного, в чем согрубил... Василь Василичу поклончик от меня скажите. Он кланяется отцу, Марьюшке-кухарке, собравшимся на работу плотникам, скорнякам, ночевавшим в телеге на дворе, вылезающим из-под лоскутного одеяла, скребущим головы, и тихому в этот час двору. Говорят на разные голоса: "Час вам добрый", "Поклонитесь за нас Угоднику". Мне жаль чего-то. Отец щурится, говорит: "Я еще с вами штуку угоню!" - "Прокурат известный",- смеется Горкин, прощается с отцом за руку. Они целуются. Я прыгаю с тележки. - Пускай его покрасуется маленько, а там посадим,- говорит Горкин.- Значит, так: ходу не припущай, по мне трафься. Пойдем полегоньку, как богомолы ходят, и не уморимся. А ты, Домна Панферовна, уж держи фасон-то. - Сам-то не оконфузься, батюшка, а я котышком покачусь. Саквояжик вот положу, пожалуй. Из сеней выбегает Трифоныч, босой,- чуть не проспал проститься,- и сует посылочку для Сани, внучка, послушником у Троицы. А сами с бабушкой по осени побывают, мол... торговлишку, мол, нельзя оставить, пора рабочая самая. - Ну, Господи, благослови... пошли! Тележка гремит-звенит, попрыгивает в ней сено. Все высыпают за ворота. У Ратникова, напротив, стоит на тротуаре под окнами широкая телега, и в нее по лотку спускают горячие ковриги хлеба; по всей улице хлебный дух. Горкин велит Феде прихватить в окошко фунтика три-четыре сладкого, за Крестовской* с чайком заправимся. Идем не спеша, по холодочку. Улица светлая, пустая; метут мостовую дворники, золотится над ними пыль Едут решета на дрожинах: везут с Воробьевки на Болото* первую ягоду - сладкую русскую клубнику: дух по всей улице. Горкин окликает: "Почем клубника?" Отвечают: "По деньгам! Приходи на Болото, скажем!" Горкин не обижается: "Известно уж, воробьевцы... народ зубастый" На рынке нас нагоняет Федя, кладет на сено угол теплого "сладкого", в бумажке. У басейны Кривая желает пить. На крылечке будки, такой же сизой, как и басейна, на середине рынка, босой старичок в розовой рубахе держит горящую лучину над самоварчиком. Неужели это Гаврилов, бутошник! Но Гаврилов всегда с медалями, в синих штанах с саблей, с черными, жесткими усами, строгий. А тут - старичок, как Горкин, в простой рубахе, с седенькими усами, и штаны на нем ситцевые, трясутся, ноги худые, в жилках, и ставит он самоварчик, как все простые. И зовут его не Гаврилов, а Максимыч. Пока поит Антипушка, мы говорим с Максимычем, Он нас хвалит, что идем к Троице-Сергию,- "дело хорошее", говорит, сует пылающую лучину в самоварчик и велит погодить маленько - гривенничек на свечки вынесет. Горкин машет: "Че-го, со-чтемся!" - но Максимыч отмахивается: "Не-э, это уж статья особая",- и выносит два пятака. За один - Преподобному поставить, а другую... "выходит, что на канун... за упокой души воина Максима". Горкин спрашивает: "Так и не дознались?" Максимыч смотрит на самоварчик, чешет у глаза и говорит невесело: - Обер проезжал намедни, подозвал пальцем... помнит меня. Говорит: "Не надейся, Гаврилов, к сожалению... все министры все бумаги перетряхнули - и следу нет!" Пропал под Плевной. В августу месяце два года будет. А ждали со старухой. Охотником пошел. А место какое выходило, Городской части... самые Ряды, Ильинка... Горкин жалеет, говорит: "Живот положил... молиться надо". - Не воротишь...- говорит в дым Максимыч, над самоварчиком. А я-то его боялся раньше. Слышу, кричит отец, скачет на нас Кавказкой: - Богомольцы, стой! Ах, Горка... как мне, брат, глаз твой ну-жен! рощи торгую у Васильчиковых, в Коралове... делянок двадцать. Как бы не обмишулиться! - Вот те раз...- говорит Горкин растерянно,- давеча-то бы сказали!.. Как же теперь... дороги-то наши розные?.. - Ползите уж, обойдусь. Не хнычешь? - спрашивает меня и скачет к Крымку, налево. - На вот, не сказал давеча! - всплескивает руками Горкин.- Под Звенигород поскакал. Ну, горяч!.. Пожалуй, и к Савве Преподобному доспеет*. Я спрашиваю, почему теперь у Гаврилова усы седые и он другой. - Рано, не припарадился. А то опять бравый будет. Иначе ему нельзя. Якиманка совсем пустая, светлая от домов и солнца. Тут самые раскупцы, с Ильинки. Дворники, раскорячив ноги, лежат на воротных лавочках, бляхи на них горят. Окна вверху открыты, за ними тихо. - Домна Панферовна, жива?.. - Жи-ва... сам-то не захромай...- отзывается Домна Панферовна с одышкой. Катится вперевалочку, ничего. Рядом, воробушком, Анюта с узелочком, откуда глядит калачик. Я - на сене, попрыгиваю, пою себе. Попадаются разнощики с Болота, несут зеленый лук молодой, красную, первую, смородинку, зеленый крыжовник аглицкий - на варенье. Едут порожние ломовые, жуют ситный, идут белые штукатуры и маляры с кистями, подходят к трактирам пышечники. Часовня Николая Чудотворца, у Каменного моста, уже открылась, заходим приложиться, кладем копеечки. Горкин дает мне из моего мешочка. Там копейки и грошики. Так уж всегда на богомолье - милостыньку дают, кто просит. На мосту Кривая упирается, желает на Кремль глядеть: приучила так прабабушка Устинья. Москва-река - в розовом туманце, на ней рыболовы в лодочках, подымают и опускают удочки, будто водят усами раки. Налево - золотистый, легкий, утренний храм Спасителя, в ослепительно золотой главе: прямо в нее бьет солнце. Направо - высокий Кремль, розовый, белый с золотцем, молодо озаренный утром. Тележка катится звонко с моста, бежит на вожжах Антипушка. Домна Панферовна, под зонтом, словно летит по воздуху, обогнала и Федю. Кривая мчится, как на бегах, под горку, хвостом играет. Медленно тянем в горку. И вот - Боровицкие ворота. Горкин ведет Кремлем. Дубовые ворота в башне всегда открыты - и день, и ночь. Гулко гремит под сводами тележка, и вот он, священный Кремль, светлый и тихий-тихий, весь в воздухе. Никто-то не сторожит его. Смотрят орлы на башнях. Тихий дворец, весь розовый, с отблесками от стекол, с солнца. Справа - обрыв, в решетке, крестики древней церковки, куполки, зубчики стен кремлевских, Москва и даль. Горкин велит остановиться. Крестимся на Москву внизу. Там, за рекой, Замоскворечье, откуда мы. Утреннее оно, в туманце. Свечи над ним мерцают - белые колоколенки с крестами. Слышится редкий благовест. А вот - соборы. Грузно стоят они древними белыми стенами, с узенькими оконцами, в куполах. Пухлые купола клубятся. За ними - синь. Будто не купола: стоят золотые облака - клубятся. Тлеют кресты на них темным и дымным золотом. У соборов не двери - дверки. Люди под ними - мошки. В кучках сидят они, там и там, по плитам Соборной площади. Что ты, моя тележка... и что я сам! Остро звенят стрижи, носятся в куполах, мелькая. - Богомольцы-то,- указывает Горкин,- тут и спят, под соборами, со всей России. Чаек попивают, переобу- ваются... хорошо. Успенский, Благовещенский, Архангельский... Ах и хорошие же соборы наши... душевные!.. Постукивает тележка, как в пустоте,- отстукивает в стенах горошком. - Во, Иван-то Великой... ка-кой!.. Такой великий... больно закинуть голову. Он молчит. Мимо старинных пушек, мимо пестрой заградочки с солдатом, который обнял ружье и смотрит, катится звонкая тележка, книзу, под башенку. - А это Никольские ворота,- указывает Горкин.- Крестись, Никола - дорожным помочь. Ворочь, Антипушка, к Царице Небесной... нипочем мимо не проходят. Иверская открыта, мерцают свечи. На скользкой железной паперти, ясной от скольких ног,- тихие богомольцы, в кучках, с котомками, с громкими жестяными чайниками и мешками, с палочками и клюшками, с ломтями хлеба. Молятся, и жуют, и дремлют. На синем, со звездами золотыми, куполке - железный, с мечом, Архангел держит высокий крест. В часовне еще просторно и холодок, пахнет горячим воском. Мы ставим свечки, падаем на колени перед Владычицей, целуем ризу. Темный знакомый лик скорбно над нами смотрит - всю душу видит. Горкин так и сказал: "Молись, а она уж всю душу видит". Он подводит меня к подсвечнику, широко разевает рот и что-то глотает с ложечки. Я вижу серебряный горшочек, в нем на цепочке ложечка. Не сладкая ли кутья, какую дают в Хотькове? Горкин рассказывал. Он поднимает меня под мышки, велит ширыне разинуть рот. Я хочу выплюнуть - и страшусь. - Глотай, глотай, дурачок... святое маслице...- шепчет он. Я глотаю. И все принимают маслице. Домна Панферовна принимает три ложечки, будто пьет чай с вареньем, обсасывает ложечку, облизывает губы и чмокает. И Анюта как бабушка. - Еще бы принял, а? - говорит мне Домна Панферовна и берется за ложечку,- животик лучше не заболит, а? Моленое, чистое, афонское, а?.. Больше я не хочу. И Горкин остерегает: - Много-то на дорогу не годится, Домна Панферовна... кабы чего не вышло. Мы проходим Никольскую, в холодке. Лавки еще не отпирались,- сизые ставни да решетки. Из глухих, темноватых переулков тянет на нас прохладой, пахнет изюмом и мятным пряником: там лабазы со всякой всячиной. В голубой башенке - Великомученик Пантелеймон*. Заходим и принимаем маслице. Тянемся долго-долго - и все Москва. Анюта просится на возок, кривит ножки, но Домна Панферовна никак: "Взялась - и иди пешком!" Входим под Сухареву башню, где колдун Брюс сидит*, замуравлен на веки вечные. Идем Мещанской - все-то сады, сады. Движутся богомольцы, тянутся и навстречу нам. Есть московские, как и мы; а больше дальние, с деревень: бурые армяки-сермяга, онучи, лапти, юбки из крашенины, в клетку, платки, поневы,- шорох и шлепы ног. Тумбочки - деревянные, травка у мостовой; лавчонки - с сушеной воблой, с чайниками, с лаптями, с кваском и зеленым луком, с копчеными селедками на двери, с жирною "астраханкой" в кадках. Федя полощется в рассоле, тянет важную, за пятак, и нюхает - не духовного звания? Горкин крякает: хоро-ша! Говеет, ему нельзя. Вон и желтые домики заставы, за ними - даль. - Гляди, какие... рязанские! - показывает на богомолок Горкин.- А ушками-то позадь - смоленские. А то тамбовки, ноги кувалдами... Сдалече, мать? - Дальние, отец... рязанские мы, стяпные...- поет старушка.- Московский сам-то? Внучек табе-то паренек? Картузик какой хороший... почем такой? С ней идет красивая молодка, совсем как девочка, в узорочной сорочке, в красной повязке рожками, смотрит в землю. Бусы на ней янтарные, она их тянет. - Твоя красавица-то? - спрашивает Горкин про девочку, но та не смотрит. - Внучка мне... больная у нас она...- жалостно говорит старушка и оправляет бусинки на красавице.- Молчит и молчит, с год уж... первенького как заспала, мальчик был. Вот и идем к Угоднику. Повозочка-то у табе нарядная, больно хороша, увозлива... почем такая? Тележка состукивает на боковину, катится хорошо, пылит. Домики погрязней, пониже, дальше от мостовой Стучат черные кузницы, пахнет угарным углем. - Прощай, Москва! - крестится на заставе Горкин.- Вот мы и за Крестовской, самое богомолье начинается. Ворочь, Антипушка, под рябины, к Брехунову... закусим, чайку попьем. И садик у него приятный. Наш, ростовский... приговорки у него всякие в трактире, росписано хорошо... Съезжаем под рябины. Я читаю на синей вывеске "Трактир "Отрада" с Мытищинской водой* Брехунова и Сад". - Ему с ключей возят. Такая вода... упьешься! И человек раздушевный. - А селедку-то я есть не стану, Михал Панкратыч,- говорит Федя,- поговеть тоже хочу. Куда ее?.. - Хорошее дело, поговей. Пятак зря загубил... да ты богатый. Проходящему кому подай... куда! - А верно!..- говорит Федя радостно и сует старику с котомкой, плетущемуся в Москву. Старичок крестится на Федю, на селедку и на всех нас. - Во-от... спаси тя Христос, сынок... а-а-а... спаси тя...- тянет он едва слышно, такой он слабый,- а-а-а... се-ледка... спаси Христос... сынок... - Как Господь-то устраивает! - кричит Горкин.- Будет теперь селедку тво

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору