Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
- Французы на них сидели! - говорит мужик.- А сосна, может, и самого
Преподобного видала.
Дымит самовар на травке. Антипушка с Горкиным делают мурцовку: мнут
толкушкой в чашке зеленый лук, кладут кислой капусты, редьки, крошат
хлеба, поливают конопляным маслом и заливают квасом. Острый запах мурцовки
мешается с запахом цветов. Едим щербатыми ложками, а Федя грызет сухарик.
- Молодец-то чего же не хлебает? - спрашивает мужик.
Говорим - в монахи собирается, постится. Начинает хлебать и Федя.
- То-то, гляжу, чу-дной! Спинжак хороший, а в гульчиках и босой... а
ноги белы. В мо-нахи - а битюга повалит.
Горкин говорит: как кому на роду написано, такими-то и стоит земля.
Мужик вздыхает: у Бога всего много. Федя просит, нет ли сапог поплоше, а
то смеются. Идет за сарай и выходит в брюках, почесывает ноги: должно
быть, крапивой обстрекался. Мужик говорит, что сапоги найдутся.
Пьем чай на траве, в цветах. Пчелки валятся в кипяток - столько их!
От сарая длиннее тень. Домну Панферовну разморило, да и всем дремлется -
не хочется и смородинки пощипать. Мужик говорит, что с квасу это.
- С квасу моего ноги снут. Старуха моя в Москву к дочке поехала, а то
бы она вас "мартовским" попотчевала бы... в ледку у ней засечен. Давеча ты
сказал - богато живу...- говорит мужик Горкину.- Бога не погневлю: есть
чего пожевать, на чем полежать. Сыны в Питере, при дворцах, как гвардию
отслужили, живут хорошо. Хлеба даром и я не ем. А богомольцев не из
корысти принимаю, а нельзя обижать Угодника. Спокон веков, от родителей.
Дорога наша святая, по ней и цари к Преподобному ходили. В давни времена
мы солому заготовляли под царей, с того и Соломяткины. У нас и Сбитневы
есть, и Пироговы. Мной, может, и покончится, а закон
додержу. Кака корысть! Зимой - метель на дворе, на печь давно пора, а тут
старушку божию принесло, клюшкой стучит в окошко - "пустите, кормильцы,
заночевать!". Иди. Святое дело, от старины. Может, Господь заплатит.
Говорит он важно, бороду все поглаживает. Борода у него широкая.
Лицом строгий, а глаза добрые. И такой чистый, в белой рубахе с крапинкой.
Горкин спрашивает, как это он -"царев брат" ?
- Дело это знаменитое. Сама Авдотья Гавриловна Карцева рассказывала,
дом-то ее насупротив, в два яруса. Так началось. Как господа от француза
из Москвы убегали на Ярославль, тут у нас гону было!.. Вот одна царская
генеральша, вроде прынцесса, и поломайся. Карета ее, значит. Напротив дома
Карцевых, оба колеса. Дуняше тогда семнадцатый год шел, а уже ребеночка
кормила. Ну, помогла генеральше вылезть из кареты. Та ее сразу и полюбила,
и пристала у них, пока карету починяли. Писаная красавица была Дуняша, из
наборов избор! А у генеральшиной дочки со страхов молоко пропало, дит„
кричит. Дуняша и стань его кормить, молошная была. Высокая была, и все
расположение ее было могущественное, троих выкормит. Генеральша и упросила
ее с собой, мужу капитал выдала. Прихватила своего и поехала с царской
генеральшей. Воротилась через год, в лисьей шубе, и повадка у ней уж
благородная набилась. С матушкой моей подружки были. Я в шишнадцатом
родился, а у матушки от горячки молоко сгорело... Дуняша и стала меня
кормить со своим, в молоке была. Я ее так и звал - мама Дуня. А в
восемнадцатом годе и случилось... Губернатор с казаками прискакал, и в
бумаге приказ от царской генеральши - с молоком ли Дуня Карцева? А она две
недели только родила. Прямо ее в Москву на досмотр помчали. А там уж
царская генеральша ждет. Обласкала ее, обдарила... А царь тогда Лекеандр
Первый был, а у него брат Миколай Павлыч. Вот у Миколай-то Павлыча сын
родился, а что уж там - не знаю, а только кормилку надо достоверную искать
по всему царству-государству. Царская генеральша и похвались: достану
такую... из изборов избор. Значит, на какой она высоте-то была,
генеральша! Доктора ее обглядели во всех статьях - говорят: лучше нельзя и
требовать. И помчала ее та генеральша с дитей ее в карете меховой-золотой,
с зеркальками... с энтими вот, на запятках-то... помчали стрелой без
передыху, как птицы, и кругом казаки с пиками... В два дни в Питер к
самому дворцу примчали. А Дуняша дрожит, Богу
молит, как бы чего не вышло. Дите ее кормилку взяли... Ну, она тайком его
кормила, ее генеральша под секретом по какой-то лестнице с винтом
вываживала. Сперва в баню, промыли-прочесали, духами душили, одели в
золото - в серебро, в каменья, кокошник огромадный... Как показали ее всей
царской фамилии - шабаш, из изборов избор! Сам Миколай Павлыч ее по щеке
поласкал, сказал: "Как Расея наша! корми Сашу моего, чтобы здоровый был".
А царевич криком кричит, своего требует: молочка хочу! Как его припустили
ко груди-то... к нашей, сталоть, мы-ти-щинской-деревенской, ша-баш! Не
оторвешь, что хошь. Сперва-то она дрожала с перепугу, а там обошлась. Три
генеральши в шестеро глаз глядели, как она дит„ кормила, а царская
генеральша над ними главная. А целовать - ни-ни! "А я,- говорит,-
наклонюсь, будто грудь выправить, и приложусь!" Сама мне сказывала. Как
херувинчик был, весь-то в кружевках. И корм ей шел отборный, и питье самое
сладкое. И при ней служанки - на все. Вот и выкормила нам Лександру
Миколаича, он всех крестьян-то и ослободил. Молочко-то... оно свое
сказало! Задарили ее, понятно, наследники большую торговлю в Москве имеют.
Царевич как к Троице поедет - к ней заезжал. Раз и захотись пить ему,
жарко было. Она ему - миг! - "Я тебя, батюшка, кваском попотчую, у моей
подружки больно хорош". А матушка моя квас творила...- всем квасам квас! И
послала к матушке. Погнала меня матушка, побег я с кувшином через улицу, а
один генерал, с бачками, у меня и выхвати кувшин-то! А царевич и увидь в
окошко - и велел ему допустить меня с квасом. Она-то уж ему сказала, что я
тоже ее выкормыш. А уж я парень был, повыше его. Дошел к нему с квасом, он
меня по плечу: "Богатырь ты!" И смеется: "Братец мне выходишь?" Я заробел,
молчу. Велел выдать мне рубль серебра, крестовик. А генералы весь у меня
кувшин роспили и цигарками заугощали. Во каким я вас квасом-то угостил! А
как ей помирать, в сорок пятом годе было... за год, что ль, заехал к
кормилке своей, а она ему на росстанях и передала башмачки и шапочку, в
каких его крестили. Припрятано у ней было. И покрестила его, чуяла,
значит, свою кончину. Хоронили с альхереем, с певчими, в
облачениях-разоблачениях... У нас и похоронена, памятник богатый, с
золотыми словами: "Лежит погребено тело... Московской губернии крестьянки
Авдокеи Гавриловны Карцовой... души праведные упокояются"...
Слушаю я - и кажется все мне сказкой. Горкин утирает глаза платочком.
Пора и трогаться.
- Каки Мытищи-то,- говорит он растроганно,- и на святой дороге!
Утешил ты нас. Будешь кирпич возить - заходи чайку попить.
Соломяткин дает мне с Анютой по пучочку смородины. Отдает Феде за
целковый старые сапоги, жесткие, надеть больно. Федя говорит - потерплю.
За угощение Соломяткин не берет и велит поклончик Василь Василичу.
Провожает к дороге, показывает на дом царской кормилицы, пустой теперь, и
хвалит нашу тележку: никто нонче такой не сделает! Горкин велит Феде
записать - просвирку вынуть за упокой рабы божией Евдокеи и за здравие
Антропа. Соломяткин благодарит и желает нам час добрый.
Солнце начинает клониться, но еще жжет. Темные боры придвинулись к
дороге частой еловой порослью. Пышет смолистым жаром. По убитым горячим
тропкам движутся богомольцы - одни и те же. Горкин похрамывает, говорит -
квас это на ноги садится, и зачем-то трясет ногой. На полянке, в елках, он
приседает и говорит тревожно: "Что-то у меня с ногой неладно?" Велит Феде
стащить сапог. Нога у него синяя, жилы вздулись. Он валится и тяжело
вздыхает. Мы жалостливо стоим над ним. Антипушка говорит - не иначе, надо
его в тележку. Горкин отмахивает - хоть ползком, а доберется, по обещанию.
Антипушка говорит - кровь бы ему пустить, в Пушкине бабку найдем либо
коновала. Горкин охает: "Не сподобляет Господь... за грех мой!" Мечется
головой по иглам, жарко ему, должно быть. А от ельника - как из печи. И
вс„ стонет:
- За ква-ас на сухариках обещался потрудиться, а мурцовки захотел,
для мамону... квасом Господь покарал...
Домна Панферовна кричит:
- Кровь у тебя з„мкнуло, по жиле вижу! Какую еще там бабку... сейчас
ему кровь спущу!..
И начинает ногтем строгать по жиле и разминать. Горкин стонет, а она
на него кричит:
- Что-о?.. храбрился, а вот и пригодилась Панферовна! Ничего-о, я
тебя сразу подыму, только дайся!
И вынимает из саквояжа мозольный ножик и тряпочку. Горкин стонет: -
- Цирульник... Иван Захарыч... без резу пользовал... пиявки,
Домнушка, приставлял...
- Ну, иди к своему цирульнику, "без ре-зу"!.. Ты меня слушай... я
тебе сейчас черную кровь спущу, дурную... а то жила лопнет!..
Горкин все не дается, охает:
- Ой, погоди... ослабну, не дойду... не дамся нипочем, ослабну...
Домна Панферовна машет на него ножиком и кричит, что ни за что
помрет, а она это дело знает - чикнет только разок! Горкин крестится,
глядит на меня и просит:
- Маслицем святым... потрите из пузыречка, от Пантелеймона... сам
Ераст Ерастыч без резу растирал...
А это доктор наш. Домна Панферовна кричит: "Ну, я не виновата, коли
помрешь!" - берет пузырек и начинает тереть по жиле. Я припадаю к Горкину
и начинаю плакать. Он меня гладит и говорит:
- А Господь-то... воля Господня... помолись за меня, косатик.
Я пробую молиться, а сам смотрю, как трет и строгает ногтем Домна
Панферовна, вся в поту. Кричит на Федю, который все крестится на елки:
- Ты, моле-льщик... лапы-то у тебя... три тужей!
Федя трет изо всей-то мочи, словно баранки крутит. Горкин постанывает
и шепчет:
- У-ух... маленько поотпустило... у-ух... много легше... жила-то...
словно на место встала... маслице-то как... роботает... Пантелемон-то...
батюшка... что делает...
Все мы рады. Смотрим - нога краснеет. Домна Панферовна говорит:
- Кровь опять в свое место побегла... ногу-то бы задрать повыше.
Стаскивают мешки и подпирают ногу. Я убегаю в елки и плачу-плачу, уже
рт радости, Гляжу - и, Анюта в елках, ревет и щепчет:
- По-мрет старик... не дойдем до Троицы... не увидим!..
- Я кричу ей, что Горкин уж ррдит пальцами и нога красная, настоящая.
Бегу к Горкину, а слезы так и текут, не могу унять. Он поглаживает меня,
говорит:
- Напугался, милок?.. Бог даст, ничего... дойдем к Угоднику.
Мне делается стыдно: будто и оттого я плачу, что не дойдем.
А кругом уже много богомольцев, и все жалеют:
- Старичок-то лежит, никак отходит?..
Кто-то кладет на Горкина копейку; кто-то советует:
- Лик-то, лик-то ему закрыть бы... легше отойдет-то!
Горкин берет копеечку, целует ее и шепчет:
- Господня лепта... сподобил Господь принять... в гроб с
собой скажу положить...
Шепчутся-крестятся:
- Гро-ба просит... душенька-то уж чу-ет...
Антипушка плюется, машет на них:
- Чего вы каркаете, живого человека хороните?!
Горкин крестится и начинает приподыматься. Гудят-ахают:
- Гляди ты, восстал старик-то!..
Горкин уже сидит, подпирается кулаками сзади,- повеселел.
- Жгет маленько, а боли такой нет... и пальцами владаю...- говорит
он, и я с радостью вижу, как кланяется у него большой палец.- Отдохну
маленько - и пойдем. До Братовщины ноне не дойти, в Пушкине заночуем уж.
- Сядь на тележку, Го-ркин!..- упрашиваю я,- я грех на себя возьму!
То, что сейчас случилось,- вздохи, в которых боль, тревожно ищущий
слабый взгляд, испуганные лица, Федя, крестящийся на елки, копеечка на
груди...- все залегло во мне острой тоской, тревогой. И эти слова -
"отходит... лик-то ему закрыть бы...". Я держу его крепко за руку. Он
спрашивает меня:
- Ну, чего дрожишь, а? жалко меня стало, а?..
И сухая, горячая рука его жмет мою.
Солнце невысоко над лесом, жара спадает. Вон уж и Пушкино. Надо
перейти Учу и подняться: Горкин хочет заночевать у знакомого старика, на
той стороне Села. Федя Поддерживает его и сам хромает - намяли сапоги
ногу. Переходим Учу по смоляному мосту. В овраге засвежело, пахнет смолой,
теплой водой и рыбой. Выше еще тепло, тянет сухим нагревом, еловым,
пряным. Стадо вошло в деревню, носятся табунками овцы, стоит золотая пыль.
Избы багряно золотятся. Ласково зазывают бабы
- Чай, устали, родимые, ночуйте... свежего сенца постелим, ни
клопика, ни мушки!.. Ночуйте, Право?..
Знакомый старик - когда-то у нас работал - встречает с самоваром. Нам
уже не до чаю. Федя с Антипушкой устраивают Кривую под навесом и уходят в
сарай на сено. Домна Панферовна с Анютой ложатся на летней половине, а
Горкину потеплей надо. В Избе жарко: сегодня пекли хлебы. Старик говорит:
- На полу уж лягте, на сенничке. Кровать у меня богатая, да беда...
клопа сила, никак не отобьешься. А тут как в раю вам будет.
Он приносит бутылочку томленых муравейков и советует растереть, да
покрепче, ногу. Домна Панферовна старательно растирает, потом заворачивает
в сырое полотенце и кутает крепко войлоком. Остро пахнет от муравьев, даже
глаза дерет. Горкин благодарит:
- Вот спасибо тебе, Домнушка, заботушка ты наша. Прости уж за
утрешнее.
Она ласково говорит:
- Ну, чего уж... все-то мы кипятки.
Старик затепливает лампадку, покрехтывает. Говорит:
- Вот и у меня тоже, кровь запирает. Только муравейками и спасаюсь.
Завтра, гляди, и хромать не будешь.
Они еще долго говорят о всяких делах. За окошками еще светло, от
зари. Шумят мухи по потолку, черным-то-черно от них.
Я просыпаюсь от жгучей боли, тело мое горит. Кусают мухи? В
зеленоватом свете от лампадки я вижу Горкина: он стоит на коленях, в
розовой рубахе, и молится. Я плачу и говорю ему:
- Го-ркин... мухи меня кусают, бо-льно...
- Спи, косатик,- отвечает он шепотом,- каки там мухи, спят давно.
- Да нет, кусают!
- Не мухи... это те, должно, клопики кусают. Изба-то зимняя. С
потолка, никак, валятся, ничего не поделаешь А ты себе спи - и ничего,
заспишь. Ай к Панферовне те снести, а? Не хочешь... Ну, и спи, с Господом.
Но я не могу заснуть, А он все молится.
- Не спишь все... Ну, иди ко мне, поддевочкой укрою. Согреешься - и
заснешь. С головкой укрою, клопики и не подберутся. А что, испугался за
меня давеча, а? А ноге-то моей совсем легше, согрелась с муравейков. Ну,
что... не кусают клопики?
- Нет. Ножки только кусают.
- А ты подожмись, они и не подберутся. А-ах, Господи... прости меня,
грешного...- зевает он.
Я начинаю думать - какие же у него грехи? Он прижимает меня к себе,
шепчет какую-то молитву.
- Горкин,- спрашиваю я шепотом,- какие у тебя грехи? Грех, ты
говорил... когда у тебя нога надулась?..
- Грех-то мой... Есть один грех,- шепчет он мне под одеялом,- его все
знают, и по закону отбыл, а... С ба-
тюшкой Варнавой хочу на духу поговорить, пооблегчиться. И в суде судили, и
в монастыре два месяца на покаянии был. Ну, скажу тебе. Младенец ты,
душенька твоя чистая... Ну, роботали мы на стройке, семь лет скоро. Гриша
у меня под рукою был, годов пятнадцати, хороший такой. Его отец мне
препоручил, в люди вывесть. А он, сказать тебе, высоты боялся. А какой
плотник, кто высоты боится! Я его и приучал: ходи смелей, не бось! Раз
понес он дощонку на второй ярусок - и стал. "Боюсь,- говорит,- дяденька,
упаду... глаза не глядят!" А я его, сталоть, постращал: "Какой ты,
дурачок, плотник будешь, такой высоты боишься? полезай!" Он ступанул - да
и упади с подмостьев! Три аршинчика с пядью всей и высоты-то было. Да на
кирпичи попал, ногу сломал. Да, главно дело, грудью об кирпичи-то...
кровью стал плевать, через годок и помер. Вот мой грех-то какой.
Отцу-матери его пятерку на месяц посылаю, да папашенька красенькую дают.
Живут хорошо. И простили они меня, сами на суду за меня просили. Ну,
церковное покаяние мне вышло, а то сам суд простил. А покаяние для
совести, так. А все что-то во мне томится. Как где услышу, Гришей кого
покличут,- у меня сердце и похолодает. Будто я его сам убил... А? ну, чего
душенька твоя чует, а?..- спрашивает он ласково и прижимает меня сильней.
У меня слезы в горле. Я обнимаю его и едва шепчу:
- Нет, ты не убил... Го-ркин, милый... ты добра ему хотел...
Я прижимаюсь к нему и плачу, плачу. Усталость ли от волнений дня,
жалко ли стало Горкина - не знаю. Неужели Бог не простит его и он не
попадет в рай, где души праведных упокояются? Он зажигает огарок, вытирает
рубахой мои слезы, дает водицы,
- Спи, с Господом, завтра рано вставать. Хочешь, к Антипушке снесу,
на сено? - спрашивает он тревожно. Я не хочу к Антипушке.
В избе белеет; перекликаются петухи. Играет рожок, мычат коровы,
щелкает крепко кнут. Под окном говорит Антипушка: "Пора бы и самоварчик
ставить". Горкин спит на спине, спокойно дышит. На желтоватой его груди,
через раскрывшуюся рубаху, видно, как поднимается и опускается от дыхания
медный, потемневший крестик. Я тихо подымаюсь и подхожу к окошку, по
которому бьются с жужжаньем мухи. Антипушка моет Кривую и трет суконкой,
как и в Москве. По той и по нашей сто-
роне уже бредут ранние богомольцы, по холодку. Так тихо, что и через
закрытое окошко слышно, как шлепают и шуршат их лапти. На зеленоватом небе
- тонкие снежные полоски утренних облачков. На моих глазах они начинают
розоветь и золотиться - и пропадать. Старик, не видя меня, пальцем стучит
в окошко и кричит сипло: "Эй, Панкратыч, вставай!"
- Наказал будить, как скотину погонят,- говорит он Антипушке, зевая.-
Зябнется по заре-то... а, гляди, опять нонче жарко будет.
Меня начинает клонить ко сну. Я хочу полежать еще, оборачиваюсь и
вижу: Горкин сидит под лоскутным одеялом и улыбается, как всегда.
- Ах ты, ранняя пташка...- весело говорит он.- А нога-то моя совсем
хорошая стала. Ну-ко, открой окошечко.
Я открываю - и красная искра солнца из-за избы напротив ударяет в мои
глаза.
У КРЕСТА
Я сижу на завалинке и смотрю - какая красивая деревня!
Соломенные крыши и березы - розово-золотистые, и розовые куры ходят,
и розоватое облачко катится по дороге за телегой. Раннее солнце кажется
праздничным, словно на Светлый день. Идет мужик с вилами, рычит: "Ай
закинуть купца на крышу?" - хочет меня пырнуть. Антипушка не дает: "К
Преподобному мы, нельзя". Мужик говорит: "А-а-а...- глядит на нашу тележку
и улыбается,- занятная-то какая!" Садится с нами и угощает подсолнушками.
- Та-ак... к Преподобному идете... та-ак.
Мне нравится и мужик, и глиняный рукомойник на крылечке, стукнувший
меня по лбу, когда я умывался, и занавоженный двор, и запах, и колесо
колодца, и все, что здесь. Я думаю - вот немножко бы здесь пожить.
Поджидаем Горкина, ему растирают ногу. Нога совсем хорошая у него, ни
сининки, но Домна Панферовна хочет загнать кровь дальше, а то воротится.
Прямо - чудо с его ногой. На масленице тоже нога зашлась, за доктором
посылали, и пиявки черную кровь сосали, а больше недели провалялся. А тут
- призрел Господь ради святой дороги, будто рукой сняло. В благодарение
Горкин толь-
ко кипяточку выпил с сухариком, а чай отложил до отговенья, если Господь
сподобит. И мы тоже отказались, из уважения: как-то неловко пить. Да и
какие теперь чаи! Приготовляться надо, святые места пойдут. Братовщину
пройдем - пять верст, половина пути до Троицы. А за Талицами - пещерки,
где разбойники стан держали, а потом просветилось место. А там - Хотьково,
родители Преподобного там, под спудом. А там и гора Поклонная, называется
- "у Креста". В ясный день Троицу оттуда видно: стоит над борами
колокольня, как розовая свеча пасхальная*, и на ней огонечек - крестик. И
Антипушка говорит - надо уж потерпеть, какие уж тут чаи. В египетской-то
пустыне - Федя сказывал - старцы и воды никогда не пьют, а только росинки
лижут.
Приходит Федя, говорит - церковь ходил глядеть и там шиповнику
наломал - и дает нам с Анютой по кустику: "Будто от плащаницы пахнет,
священными ароматами!" Видал лохматого старика, и на нем железная цепь,
собачья, а на цепи замки замкнуты, идет - гремит; а под мышкой у него
кирпич. Может, с