Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
обычном артистическом
индивидуализме, он не выдержал бы долго: сошел бы с ума еще до того, как
умер. Чуть-чуть спасла его нелепейшая надежда на чудо, что-де были когда-то
несколько случаев нежданного самоизлечения. Может быть, он и не сошел бы с
ума, но, вероятно, непрерывно, до самого последнего часа (а говорили, что он
мог бы протянуть еще полгода) выл бы, неподвижно глядя в одну точку, никуда
не двигаясь. И возможно, это было бы лучше сумасшествия. Но так как была
надежда на "чудо", он мог порой выходить в "мир":
что-то пришептывать, дрожать, плакать, бормотать. Раза два он даже пел.
В общем, в таком состоянии он попал из больницы домой, в свою комнату в
Гнездниковском переулке. Был он совершенно беспомощен, и из-за истерики и
надрыва забыл даже как заботиться о себе. Отец его уже давно проводил время
в глубоком запое, вне Москвы, а старушка-мать сама была еле жива от горя. Но
она, конечно, приползала помогать ему...
В глубине души Максим все-таки осознавал, что в этот окончательный ужас
его ввергла мысль, что смерть - абсолютный конец. Это была последняя точка,
которая выводила его из себя и от которой можно было действительно
помешаться. Пройдут миллионы лет - и тебя не будет, никогда больше, одна
черная яма. Навсегда. Если бы не эта мысль, то не было бы у него этого
жуткого, нечеловеческого воя среди ночи. Когда изнутри что-то
приближалось... Да, конечно, в любом случае было бы отчаяние, слезы, страх
за уходящую жизнь, но при отсутствии этой мысли не было бы последней точки,
последнего ужаса, сводящего с ума: конец всему.
Итак, он был отрезан от реальности духовного надсмертного мира - а одной
"веры" как утешения было недостаточно: она тотчас улетучивалась, когда
наступал ужас. И ему никто не мог помочь: ни мать, ни друг, ни государство,
ни наука. Весь наш век, путы, проникшие в подсознание с детства - разрушили
все прежние основания, хотя бы для так называемой "наивной" веры, которая
исходила из источников уже потерянных, и которая была бы теперь для него как
дар свыше. И поэтому, чтобы победить этот мир, ему нужно было пройти иной,
огромный духовный путь, изменить сознание, вступить в контакт с высшей
реальностью, познать и понять (в глубинном смысле этих слов) слишком многое.
Но как и большинство современных людей, он был близок к черте, за которой
начинается тотальная обреченность.
...Кате Корниловой выпало на долю одной из первых в Москве услышать
страшную весть о Максиме и принять ее на себя. Она любила его живопись, и
где-то он ей нравился сам - у них были добрые дружеские отношения, которые,
однако, легко могли перерасти во что-то еще более нежное...
Утром после бурного и сумасшедшего вечера, она встала бодрая, веселая и с
легкой головной болью. Катя жила в отдельной квартире вместе с шестилетней
дочерью.
Девочки как раз не было дома - ее забрала к себе бабушка. С мужем Катя
развелась
- но он помогал ей.
Не успела она выпить заветного пивка из холодильника, чтобы опохмелиться,
как посыпались телефонные звонки: от поклонников, от друзей, из "кругов".
После этого она выяснила для себя более четко, где она была и кто провожал
ее домой.
В 11 часов утра к ней должен был заехать по небольшому делу ее знакомый,
довольно необычный человек из круга каких-то скрытых искателей мудрости
(восточного плана).
Человек этот, лет 30, по имени Юрий Валуев, пришел вовремя, не опоздал, и
даже принес с собой пива. Она приготовила утомленному искателю истины
яичницу с колбасой... Они уютно и спокойно обговорили все и медленно вышли
на улицу - это был новый район Москвы: свежесть, зелень, снующие люди,
голоса.
Говорили они о чём-то далеком, и пьяные не обижались на них. Неожиданно
Катя спросила:
- У тебя не бывает такого состояния: внезапно вспыхивает "Я", это
необыкновенно... не чувство личности, а то, что стоит за... Просто чистое!
Я! Я есть Я! Но мое Я!
Он бросил взгляд на нее.
- Я думаю, что такая тайна, - быстро сказала она и посмотрела на него,
как будто дальше нельзя было говорить.
Он странно молчал.
- О, Юра, какое это торжество, ошеломление... Один раз у меня это было
вечером на улице... Я не могла идти... Что-то во мне возникло: как солнце, и
я мысленно кричала: Я... Я... Я!.. Я есть! Мне странен был даже звук
собственных шагов... И я могла сойти с ума, от того, что я - это я... То
Я... И я чувствую: это такая безмерная ценность, такая чудовищная, ни с чем
не сопоставимая ценность, которую мы даже не в состоянии осознать в обычном
состоянии... Это трудно передать в словах... Я начала шататься от счастья...
нет, больше, чем от счастья. Счастье - это смешно по сравнению с этим. От
того, что Я, есть, что Я есть Я!
Она выговорила все это и опять взглянула на него, и, увидев на его лице
какое-то молниеносное внутреннее подтверждение, сразу замолчала. Только одно
слово сорвалось с его губ, как трепет, идущий из бездны, и она еле-еле
расслышала его:
и было это слово "бессмертие". Одно только слово, слаще которого нет
ничего ни на небе, ни на земле.
И больше они не говорили об этом, точно заключив молчаливый союз.
В центре Москвы она покинула Юрия, направляясь к своим дальним знакомым -
по делу, и касалось оно организации выставки художников-неконформистов. Катя
попадала в разные компании, то в кафе, то на квартиры. Гул голосов так и
стоял в ее ушах, и она совсем забылась в этом крике и в хлопотах. Наконец
она очутилась в мастерской двух ее знакомых художников. И тут она услышала
эту страшную весть:
о Максиме.
Художники, приятели Радова, проявили явную растерянность. Они узнали о
Максиме прямо от его родственников и сомневаться было нельзя.
Убитой Кате вдруг показалось, что молодые люди почему-то струсили.
- Неужели вы не пойдете его навестить? - спросила она.
Они сидели за круглым столом.
- Конечно, пойдем, - ответил один из художников. - Но я просто не знаю,
что говорить. Если он при смерти, и знает об этом, что сказать? Что делать?
...Он же мой друг... А я не смогу ничего... Буду что-то бормотать, глупо
улыбаться, мне будет стыдно смотреть ему в глаза...
- Этого я не вынесу. Я тут же сбегу. Лучше вообще не ходить, - перебил
другой художник.
- Ну и трусы же вы, - удивилась Катя.
Ее охватила щемящая жалость к Максиму, даже капли пота выступили на лбу.
Парадокс ситуации и ужас перед ней ошеломлял и мучил одновременно. И
странно:
Максим вдруг стал в ее глазах роднее и значительней. Все ее внутреннее
внимание сосредоточилось на нем. "Сможет ли он это выдержать? - подумала
она. - И что было бы со мной, если бы я была на его месте?" Стало жутко. И в
то же время появилась упорная мысль: надо что-то делать. Резко поднявшись
из-за стола, не прощаясь, она вышла на улицу. И вот в этом-то состоянии она
оказалась у Олега, когда он с Берковым принимал книжников...
Олег и Берков знали Максима гораздо меньше, чем Катя. И она не ждала от
них чересчур личной реакции. Так и произошло. Книжники, которые знали Радова
поближе, среагировали однако еще хуже - во всяком случае так почувствовала
Катя.
Может быть, ей просто нужно было сейчас нечто большее, чем человеческая
реакция, тем более человеческое в такие моменты бывает иногда и подленьким:
слава Богу, что не я.
Она вопросительно посмотрела на Олега, и сказала:
- Я боюсь, сейчас некоторые разбегутся от него.
- Ничего себе! - был ответ.
- Надо ему помочь. Я пойду к нему завтра. Одна.
- Я довольно плохо с ним знаком, - проговорил Олег. - Но если я буду
нужен, зови. Единственное, что я сейчас могу сделать, это поговорить с одним
медицинским светилом, как ни странно, моим поклонником - он даже помогал мне
с работой в смысле переводов.
На следующий день Катя ехала к Максиму со смешанными чувствами: страха,
жалости, стыда и чуда, но главным было желание помочь найти выход. Был
серенький, неуютный, дождливый денек, словно закутывающий людей в слезы
жалких чертенят.
Люди куда-то спешили, и уличной сутолоке не было конца: гудки машин,
беготня, встречи, распахнутые двери магазинов. Какой-то малыш орал так, что
Катя испугалась его крика.
И вот она у знакомого дома. Все как обычно: даже появилась из парадной
двери, торопясь, соседка Максима - он жил с нею в двухкомнатной квартире.
Дома ли он?
Может, ничего и не было?
Уже по его лицу она поняла, что все было. И сразу нервно настроилась на
обман (и самообман): еще ничего не потеряно, надо лечиться.
Он все объяснил ей, и она сникла, хотя какая-то фантастическая надежда у
него была. Но у нее уже нет. Она не знала, что сказать, и совсем
растерялась. Не спросить же: не сходить ли мне за покупками для тебя? Да он
и не нуждается ни в чем. Хотя Максим был один в комнате, чувствовалось, что
за ним ухаживают: все было чисто и прибрано, впрочем, с какой-то
неестественной аккуратностью. Это поразило Корнилову, ей показалось, что в
этой излишней опрятности есть что-то не от мира сего. Почему-то ей бросился
в глаза бритвенный прибор.
Максим был бледен, изможден, еле волочился, но постель была убрана, и
отдыхал он, очевидно, на диване. Он не смотрел ей в глаза.
Она, наконец, спросила:
- К тебе приходят?
- Приходят, - призрачно ответил он.
Фигурка Кати с отливающими золотом волосами поникла; она застыла в
нерешительности и раздумьи. Но что-то поднималось в душе.
И вдруг Максим заплакал. Это было так страшно, что хотелось завыть.
Он сидел на диване, закрыв лицо руками, и она слышала:
- За что?.. За что?.. За что?..
Катя, собрав все силы, подошла и быстро обняла его:
- Это тайна, Максим. Ты понимаешь, что это тайна?! А не слепая
случайность. Ты не исчезнешь... И когда-нибудь узнаешь все.
Но он рыдал и словно не слышал ее. Его отчаяние передавалось ей,
пронизывая ее до последней кровинки. Надо было сопротивляться. Вот стакан
воды. Она присела рядом с ним на пол, на корточки. И начала что-то говорить,
полушепотом, чувствуя, что слова ее бессмысленно утопают в его душе, ставшей
ужасом.
Вдруг ослепительная догадка пронзила ее.
- Максим! - закричала она и встала. - Ты потерял... Ни за что!
Ее расширенные глаза прямо смотрели на Максима, пытаясь найти его взгляд
и влить, влить в него надежду.
Но в его глазах она не увидела ничего... Они превратились в одни слезы
и... в пустоту, стоящую за ними. Это не были уже глаза.
И вдруг какое-то легкое успокоение, вернее отупение, мелькнуло в них.
Может быть, это была простая реакция: от усталости. Всего лишь от усталости.
Немыслимо все время быть в отчаянии.
Но она ухватилась за эту усталость.
- Во-первых, Максим, не все еще потеряно физически. Ведь были же случаи
выздоровления. Были. Были... - быстро и упорно повторяла она, только для
того, чтобы настойчивым напоминанием об этом, никогда почти не сбывающемся
шансе, вернуть ему хотя бы способность мыслить. А потом перейти к главному,
что поразило ее: его отчаяние было настолько полным, ужасающим и
нечеловеческим, что было ясно - он потерял веру в Бога; просто, может быть,
забыл о ней. Никогда в жизни она не видела такого отчаяния, или
действительно человек может вдруг превратиться в один темный, утробный,
жутко-бесконечный вой, обращенный в никуда?
Она тут же вспомнила, ей приходилось видеть умирающих, и молодых, и
неверующих, но такого отчаяния не было ни у кого из них; правда, они обычно
умирали несравненно хуже верующих, причем часто тупо, как будто
действительно уходили в небытие. "Так в чем же дело, одним простым неверием
тут не объяснишь", - лихорадочно думала она. И опять догадка пронзила ее:
"это потому, что он слишком любит себя! Да, конечно, такого сочетания перед
лицом гибели не выдержит никто:
безнадежное неверие и сильнейшая любовь к себе!" Она застонала, и темная
судорога теплого ужаса прошла по телу. Быстро подбежала, точнее бросилась к
Максиму, и опять обвила его руками.
- Слушай, Максим, - зашептала она, нервно дыша, приблизив свое лицо
вплотную к его глазам, словно объясняясь в любви. - С тобой что-то
произошло... Ты как будто потерял веру. Веру в себя, в Бога и в то, что душа
бессмертна. Если это так, то всему конец. Ты должен вернуть эту веру.
Максим отшатнулся.
А у нее в голове стояло: "Если он не придет к вере, то сойдет с ума...
Невозможно так любить себя и жить с мыслью, что ты исчезнешь навсегда".
Тем временем она услышала слабый ответ Максима:
- Я не знаю... У меня все вылетело из головы... Я верующий, крещеный,
но...
Ничего во мне нет сейчас... Я знаю только, что меня тащат в черную яму...
Я не хочу! Не хочу! - опять вздрогнул он, и ей передалась эта судорога,
переходящая в оргазм смерти, который рядом с оргазмом любви.
И тогда в бешенстве сопротивления она начала говорить. Все, что она
слышала, знала, понимала и с тем же яростным внутренним убеждением и верой,
которые жили в ней - она пыталась передать ему.
Но эта убежденность наталкивалась на пустоту. Правда, Максим перестал
рыдать и как будто начинал успокаиваться, но может быть совсем от другого. И
ее слова не доходили до глубин его сознания, он повторял их, бормоча, и
соглашался с ними, но это почти ничего не меняло в его состоянии. В мертвом
отупении он смотрел на нее, но все-таки это было лучше голого отчаяния. Вид
его был до безумия болезненный и измученный. Казалось, он не узнавал сам
себя.
Но вскоре эта ее атака по крайней мере хоть на поверхности успокоила его.
Да, и ее присутствие, конечно, тоже помогло. Хотя взгляд Максима по-прежнему
оставался мертвым и тупым; но в застывании, а не в крике и в ужасе. А
Катенька тем временем хлопотала дальше: вынула из сумки бутылочку хорошего
вина.
- Тебе можно немного? - спросила она.
Он махнул рукой: немного можно.
Она налила ему капельку, просто для бодрости, налила чуть-чуть и себе.
Взяла и включила приемник. Из него полился веселый нелепый марш, и она
раздраженно переключила станцию, найдя, наконец, то, что хотела: красивую,
легкую музыку.
И сама она, усмиренная, села рядом с ним на стул, закурив - курение ему,
оказывается, не мешало.
А между тем в это самое время к дому, где жил Максим Радин **,
приближался один из самых неуемных поклонников Кати Корниловой - художник
Глеб Луканов.
Приближался пьяненький, раздрыганный, потерявши кепку, с намерением
устроить здесь большой скандал.
А случилось вот что.
Глебушка еще с вечера узнал - от одного из заботливых в этом отношении
людей - что Катя собирается посетить Максима Радина. Узнал он также, что
Максим умирает, но не принял это всерьез. Возможно потому, что был
пьяненький, и до невероятия ревнивый в тот момент. Он даже не понял, что
Радин "умирает", ему почудилось, что Максим всего лишь "хочет умереть".
- Я и сам хочу умереть! - заорал он. - Уже давно! Тоже мне удивил! Что за
способ!
И выскочил на улицу. Обычно тихий и благостный, он впал в крайне мрачное
переживание, а потом - в полное буйство. И изменился на глазах. Виной всему
была его ревность и желание понять до конца свой роман с Катей.
Правда, в отношении Максима Радина он был почему-то особенно
чувствителен.
Во-первых, тут была ревность художника к художнику: хотя Радин не был так
знаменит, как Глеб, но Луканов чувствовал, что звезда Максима восходит.
Может быть, поэтому он с особенной тревогой переживал все нюансы Катиного
отношения к Максиму, хотя видел, что там нет прямой любви, но ему казалось,
что все-таки есть какая-то затаенная духовная привязанность, готовая вот-вот
перейти в любовь. Он прощал Кате мужскую часть ее свиты: они в его глазах
были относительно "снижены", не "творцы", кроме того он знал, что это нечто
"сестринское". (В глубине души он все-таки опасался всяких таких
"сестринских" отношений. "Сегодня сестренка, а завтра Бог знает что, -
угрюмо думал он. - Знаем мы"). В конце концов он мог бы простить Кате и
обыкновенного любовника, если тот был действительно "обыкновенный".
Но когда появлялся поклонник с претензиями на особые духовные отношения -
это совершенно выводило Глебушку из себя. И поэтому он особенно сильно
ревновал ее к Максиму.
Он знал, что Катя давно не посещала Радина, и это неожиданное и
"страстное" (так ему сказали) решение Кати посетить Максима взволновало его
до крайности.
Замечание же, что Радин "умирает", не только не утихомирило его, но
наоборот - обозлило необычайно. "Что же это такое, - думал Глебушка, бредя
по кривым московским улочкам, - нарочно ее завлекает. Картин ему мало,
теперь он хочет умереть. На жалость бьет. Хорош гусь. Так бы каждый ее
завлекал. Ну, я ему устрою баню!" Вечер у него прошел в тоске, водке и
окаянстве. "Окаянством" он называл последнюю фазу своего пьяного падения:
когда рушились самые заветные устои сознания, и он мог голый плясать на
улице. Ему все это прощалось: даже официальное советское начальство по
искусству подозревало, что он - большой художник.
Наутро Глебушка очнулся в вытрезвителе. Это было то самое утро, когда
Катя спешила к Радину. Местный начальник долго грозил ему пальцем, но
документы вернул и из вытрезвителя выпустил. Сначала настроение у него было
самое благое и покаянное: он готов был упасть к ногам Кати, чтобы она, его
царевна Анастасия, в русской короне, в жемчугах и ожерельях, источающая
любовь и милосердие к московскому народу, простила бы его, грязного и
заблудшего бродягу. Ведь и "Настенька" (так называл Глебушка подлинную
царицу Анастасию) любила юродивых, и безумных среди них, и кормила и поила
весь люд московский почти из своих рук. И она не отделяла себя от них в те
блаженные времена, которые кончились так грозно. И молилась за них; и
поэтому народ плакал так, когда она умерла, точно предчувствуя будущую беду.
И кроме того, он не только юродивый, но и великий художник земли русской, и
если даже Катя-Анастасия видела его вчера полуголым, когда он лихо плясал
свое около памятника Гоголю, то все равно она должна его простить.
Такие мысли проносились в голове Глебушки, когда он, одетый и смиренный,
тихо опохмелялся двумя кружками пива у любимого ларька недалеко от
вытрезвителя.
Но часа через два прежняя ярость и изумление овладели им.
И подходил он к дому Радина вконец рассвирепевшим и распоясанным. Это
было, правда, уже после двенадцати кружек пива.
Приход Глеба совершенно ошеломил Катю и Радина. Они, еще в прежнем, но
уже уходящем напряжении сидели за столом.
Глеб был неузнаваем. Даже Катя никогда не видела его таким.
Он почему-то снял ботинок. И закричал, указывая на бутыль:
- Винцо распиваете... И закусочка тут... Потом он подошел к Кате и кротко
сказал ей:
- Катя, я тоже хочу умереть. Возьми меня, мертвого...
И он застыл на минуту, с ботинком в руке, и без оного на одной ноге.
Катя сразу догадалась, в чем дело. С другой стороны - Максим умирал. Это
был кошмар.
Вдруг Глеб очнулся от своего застывания и мгновенно ударил Максима
ботинком по лицу. Тот закричал и полез давать отпор. Упала и разбилась
тарелка, полетел кувшин, зашатался стол... В ужасе Катя пыталась унять
Глеба, остановить его. Но он, точно в бредовом сне, упрямо бросался на
умирающего, и Максим отчаянно, из последних сил защищался.
Видеть это было невозможно: боль пронизывала все ее существо, и Катя,
бро