Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Миллер Генри. Черная весна -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  -
пробираясь по горным хребтам, когда ранил ступни об острые камни и раковины, переходя вброд медлительные реки, когда в белых от зноя долинах жег меня пот, когда я лизал соленую испарину лимонных полей или корчился в печи огненной, когда было все это, чего мне никогда не забыть и ушедшее теперь? Когда они ехали по этой холодной похоронной улице на катафалке, который я радостно приветствовал, сменил ли я тогда уже кожу? Я был агнцем, но меня превратили в хищного тигра. В редких зарослях я был рожден, закутанный в облако белой шерсти. Одно лишь мгновение пасся я беззаботно, затем ощутил удар лапы. В горячем пламени догорающего дня я слышал дыхание за ставнями; медленно я проходил мимо всех домов, прислушиваясь к толчкам крови. А затем однажды ночью проснулся на жесткой скамье в замерзшем саду на юге. Слышал траурный свист паровоза, видел белый песок дорог, тускло поблескивавших, как проплешины. Если я странствовал по миру, не чувствуя ни радости, ни боли, то это потому, что в Таллахасси из меня вырвали душу. В углу, против сломанного забора, в меня запустили грязные лапы и грязным ножом вырезали все, что было моим -- все святое, интимное, запретное. В Таллахасси из меня вырезали душу; возили по городу и испещряли тигриными полосами. Однажды я с полным правом свистнул удалым посвистом. Однажды я прошелся по улицам, слушая стук крови, пробивавшийся сквозь фильтрованный свет ставен. Теперь внутри меня живет рокот, похожий на рокот карнавала в разгаре. Мои бока взрываются миллионом мелодий шарманки. Я иду по улице ранних мук, где кипит карнавал. Я продираюсь в толпе, расплескивая мелодии, которым выучился. Радостная, праздная греховность качается от тротуара к тротуару. Сплетение человеческой плоти, раскачивающееся, как тяжелый канат. У спиральных висящих садов казино, где вспыхивают коконы неона, поднимающаяся по окаймленной цветами тропинке женщина останавливается на миг, чтобы взять меня на прицел соблазна. Моя голова сама собой качается из стороны в сторону -- дурацкий колокол на колокольне. Когда она уходит, смысл ее слов начинает доходить до меня. Кладбище, сказала она. Вы видели, что они сотворили с кладбищем? Слоняясь потом, как в горячем давильном прессе, -- все окна расшторены, на ступеньках крылец кишит детвора, -- я продолжаю думать над ее словами. Слоняясь, как беззаботный ниггер -- ворот распахнут, пятки скособочены, пальцы ног растопырены, мошонка как 618 тугой мяч. Меня обволакивает теплое южное благоухание, навеваемое крыльями кондора, и добродушная лень. Они сотворили с этой улицей то, что Иосиф сотворил с Египтом. Что они сотворили? Уже не вы, не они. Землю золотых спелых хлебов, краснокожих индейцев и чернокожих негров. Ни кто эти они, ни где их искать, я не знаю. Знаю только, что они взяли землю и заставили ее улыбаться, взяли кладбище и превратили его в плодородное, стонущее поле. Все надгробные плиты сдвинули, все венки и кресты убрали. Рядом с моим домом стонут под тяжестью урожая затопленные чеки; почва жирна и черна, крепкие, упорные мулы, утопая копытами во влажной земле, тянут плуг, что режет ее, словно мягкий сыр. Все кладбище поет -изобильным, тучным урожаем. Поет стеблями пшеницы, кукурузы, ржи, ячменя. Кладбище ломится от съестного, мулы машут хвостами, здоровенные черные негры мычат и поют, пот катится по их ногам. Вся улица ныне живет с кладбищенской земли. Хватает всем. Даже с лихвой. Излишек остается неубранным, остается петь и танцевать, гнить на корню свидетельством греховности и беспечности. Кому могло пригрезиться, что житейская мудрость бедных усопших шельмецов, разлагающихся в своих гробах под каменными плитами, окажется столь плодотворна? Кто мог бы подумать, что у этих тощих лютеран, этих тонконогих пресвитериан останется столь доброе жирное мясо на костях для такого богатого компоста, для такой прорвы червей? Даже сухие эпитафии, высеченные на могильных камнях, обладали животворящей силой. Лежа в сырой земле, эти распутные, блудливые вурдалаки спокойно претворяют свою власть и славу. Нигде в целом мире не видал я столь буйных кладбищенских цветов. Нигде в целом мире -- такого сочного дымящегося навоза. Улица ранних мучений, я обнимаю тебя! Больше нет бледных белокожих лиц, бетховенских черепов, скрещенных костей -- эмблемы смерти, тощих ног. Я не вижу ничего, кроме кукурузы и маиса, золотарника и сирени; я вижу простую мотыгу, мула на борозде, широкие плоские ступни с растопыренными пальцами, меж которых вылезает жирная шелковистая земля. Я вижу красные шейные платки, линялые голубые рубахи, широкополые сомбреро, лоснящиеся от пота. Я слышу жужжание мух и ленивых голосов. Воздух звенит от разлитой в нем беззаботной, беспечной радости; воздух звенит от насекомых, чьи крылышки разносят пыльцу и греховные желания. Я не слышу ни колоколов, ни свистков, ни гонгов, ни скрежета тормозов, только звон мотыги, звук падающих капель пота, жужжание голосов и спокойный шум работы. Я слышу гагару и губную гармонику, мягкий звук там-тама, топот 619 скользящих в танце ступней; я слышу звук опускаемых жалюзи и крик осла из торбы с овсом. Никаких бледных белокожих лиц, благодарение Господу! Кули, черномазый, скво. Все оттенки шоколадного и коричневого, средиземноморский оливковый, гавайский темно-золотой; все чистые цвета и все оттенки цветов смешанных, но никакого белого. Череп и скрещенные кости исчезли вместе с надгробными камнями; белью кости белой расы дали свои плоды. Я вижу, что все, что связано с их именем и памятью о них, стерто с лица земли, и это, это наполняет меня буйной радостью. В открытом поле, где когда-то земля горбилась нелепыми маленькими холмиками, я слоняюсь среди гула голосов, утопая во влажных бороздах ссохшимися ступнями; шагаю по сочным кочанам глины так, что брызги летят, по утрамбованной колесами грязи, по широким зеленым листьям, по раздавленным плодам, терпкому соку маслины. Над жирными могильными червями, загоняя их обратно в землю, шагаю я, и на мне благословение. Как пьяный матрос шатаюсь, мои ноги мокры, руки сухи. Я гляжу сквозь пшеницу на кудрявые облака; мой взгляд скользит по реке, провожая ее низко сидящие суденышки, медленно проплывающий парус и мачту. Я вижу, как солнце тянет широкие лучи и нежно сосет грудь реки. На том берегу торчат шесты вигвамов, лениво вьется дымок. Я вижу томагавк, летящий на знакомые леденящие кровь вопли. Вижу лица, яркие бусы, мягкий танец мокасин, длинные плоские груди и индейского карапуза с косичкой. Делавары и лакаванны, мононгаэла и могауки, шенандоа и наррагансетты, тускаги, оскалуса, каламазу, семинолы и пауни, чероки, великие Черноногие маниту, навахо: подобно огромному красному облаку, подобно огненному столпу, проходит перед моими глазами видение отверженного величия нашей земли. Я не вижу латышей, хорватов, финнов, датчан, шведов, ирлашек, итальяшек, китаез, поляков, лягушатников, Гансов, мойш. Я вижу иудеев, сидящих в своих вороньих гнездах, запекшиеся лица сухи, как пергамент, головы усохшие и бескостные. Вновь сверкает томагавк, летят скальпы и по старому руслу реки катится яркое клокочущее облако крови. От горных склонов, из огромных пещер, топей и флоридских болот течет поток забрызганных кровью людей. От Сьерр до Аппалачей земля дымится от крови убитых. С меня содран скальп, клочья серого мяса свисают на уши; мои ступни обрублены, бока пронзены стрелами. На пастбище, против сломанной ограды я валяюсь и мои внутренности валяются возле меня; весь искромсан и залит кровью дивный белый храм, который был обтянут кожей и мышцами. 620 Ветер несется по моей поврежденной прямой кишке, вопит, как шесть десятков белых прокаженных. В моих пустых потрохах брызжет белое пламя, струя голубого огня, искры сварки. Мои руки выдернуты из суставов. Мое тело -- гробница, в которой шарят вурдалаки. Я набит необработанными самоцветами, источающими ледяной блеск. Солнце вонзает лучи, словно копья, мне в раны, самоцветы вспыхивают, желудок вопит. Я не знаю, день сейчас или ночь; раскинутый над миром шатер падает, как оболочка аэростата. Сквозь жар крови я чувствую холодное прикосновение: шайка китайцев; они тащат меня по горлу реки, ослепшего и беспомощного, захлебывающегося, хватающего ртом воздух, вопящего от бессилия. Вдалеке слышится шум ледяной воды, вой шакалов под елями; в зеленой тьме леса движется пятно света вешнего, синильного света, высвечивающего снег и ледяную глубь потока. Ласкающее слух, приглушенное булькание, тихое смятение, будто ангел, простерши крылья и поджав ноги, проплыл под мостом Сточнь1е канавы забиты снегом Зима Слепит низкое полуденное солнце. Я иду по улице мимо многоквартирных домов За час или два, пока солнце висит в небе, все превращается в воду, все плывет, течет, журчит. Между краем тротуара и сугробами бежит ручеек чистой голубой воды. Бежит и во мне ручеек, переполняет узкое русло вен. Чистый, голубой поток, омывающий меня изнутри с головы до пят Я совсем растаял, я переполнен льдисто-голубым весельем. Я иду по улице мимо многоквартирных домов, льдисто-голубое веселье переполняет мои узкие вены. Зимний снег тает, вода в канавах плещет через край. Печаль ушла и вместе с нею радость, растаяла, просачивается тонкой струйкой, утекает в канаву. Неожиданно принимаются звонить колокола, оглушительные похоронные колокола, чьи непотребные, языки своим отчаянным чугунным трезвоном разбивают стеклянные вздутия вен. По талому снегу правит резня: низенькие китайские лошади украшены скальпами, длинными изящно-суставчатыми насекомыми с зелеными жвалами. Перед каждым домом ограда с остриями голубых цветов. По улице ранних мук шествует ведьма, поднимая вихрь, ее широкие юбки развеваются, под кофтой круглятся черепа. Мы в ужасе убегаем от ночи, листаем зеленый альбом с изысканным орнаментом из передних лапок, выпуклых надбровий. Из-под всех гниющих крылец раздается шипение змей, извивающихся в мешке с горловиной, перехваченной веревкой и затянутой узлом. Голубые цветы пят- 621 нисты, как леопарды, раздавлены, обескровлены, земля -- весеннее разноцветье, золотая, цвета костного мозга, светлой костной муки, в небесах три крыла, похоронный марш или белая лошадь нашатырные глаза. Тающий снег продолжает таять, железо покрывается ржавчиной, распускаются листья. На углу, под эстакадой, стоит человек в цилиндре, синем сержевом костюме и льняных гетрах, с холеными седыми усами. Засов откидывается, и на свет являются потекший табак, золотистые лимоны, слоновьи бивни, канделябры. Мойше Пипик, торговец лимонами, отведавший жареных голубей, извлекает из жилетного кармашка пурпурные яйца и пурпурные галстуки, арбузы и шпинат с короткими черешками, волокнистый, подпорченный дегтем. Пронзительный свист насмешников, шлюхи в боа, воняющие лизолом, ватки, пропитанные нашатырем и камфарой, арахисовые скорлупки, треугольные и сморщенные, -- все триумфально катится с утренним бризом. Утренний свет появляется в помятом виде, оконные стекла в грязных разводах, чехлы драные, клеенка выцвела. Идет человек, волосы дыбом, не бежит, не дышит, человек с флюгером, который круто сворачивает за угол, другой, и прибавляет шагу. Человек, который не думает о том, как или почему, а просто идет во тьме беззвездной ночи. Он будит ночь-жалобщицу, маневрируя между ямами и колдобинами, самый полдень в зимнем океане, самый полдень, отдать концы, поднять паруса, право на борт. Флюгер-кораблик снова получил весла, торчащие из бортов, и плывет неслышно. Бесшумно крадется ночь на четвереньках, как ураган. Бесшумно, с грузом карамели и дешевых игральных костей. Сестренка Моника играет на гитаре, ворот блузки распахнут, шнуровка распущена, в ушах широкие плоские серьги. Сестренка Моника вся в пятнах от лимона и камеди, ее глаза белесы, как бельма, мерзки, мерзлы, прищурены, как бойницы. Улица ранних скорбей расширяется, всхлипывают голубые губы, впереди, над ее окровавленной шее болтается в воздухе альбатрос, не клацают ее булыжные зубы. Человек в цилиндре скрипит левой ногой, чуть дальше, направо, кубинский флаг под планширами облеплен лапшой и ошметками апельсинов, дикой магнолией и засохшей зеленой жвачкой из побегов пальмы с известью. Под серебряной кроватью белый горшок из-под герани, утром две полоски, ночью три. Солонки напевают, просят крови. Кровь появляется белыми всплесками, белыми чавкающими выплесками глины с обломками зубов, слизью, осколками костей. Пол скользок от приходящих и уходящих, от блестящих ножниц, длинных ножей, раскаленных и ледяных щипцов. 622 Снаружи по талому снегу разбегается бродячий зверинец; первыми вырываются на волю зебры с ярко-белыми полосами, следом хищные птицы и грачи, за ними акация, потом бабочки. Зелень сверкает драными пятками, иволга кружится и ныряет вниз, ящерица мочится, шакал урчит, гиены воют и хохочут и снова воют. Все бескрайнее кладбище, осторожно сбрызнутое, с хрустом расправляет в ночи свои суставы. Автоматы тоже трещат всей своей тяготящей броней, заржавленными шарнирами, разболтанными болтами, простившиеся с верой в консервацию. Масло расцветает огромными венками-вентиляторами, жирное, олеандровое масло, помеченное лапкой ворона и дважды сращенное палачом Джоном Пеньковая-Петля. Масло блестит в морге, сквозь него сочатся бледные лучи луны, запружены устья рек, подрагивают суда, перекрыты каналы. Коричневым коротконожкам бантамкам надрал хохол красный кукарек, шкурка выдры шарит в пойме. У шпорника сокотеченье. Светятся шурфы магнезии, в небе парит острошпорый орел. Дике и кровава ночь ястребиных когтей, кривых и острых. Дика и кровава ночь хрипящих колоколен и сорванных ставен, и взрывающихся газопроводов. Дика и кровава ночь борющихся тел, поднявшихся дыбом волос, алых от крови зубов и сломанных спин. Мир просыпается, озябший, как заря, и низкое алое пламя ползет над углем ночи. Ломаются гребни в ночи, поют ребра. Дважды заря встает, и вновь скрывается. К запаху талого снега примешивается запах тлена. По улицам раскатывают катафалки, туда и обратно, возницы жуют свои длинные кнуты, белый креп и белью нитяные перчатки. Дальше на север, к белому полюсу, дальше на юг, к красной цапле, сердце бьется мощно и ровно. Друг за другом, блестящими стеклянными зубами они перерезают невидимые нити. Появляется ширококлювая утка и за нею куница, прижимаясь брюшком к земле. Друг за другом они появляются, созванные со всех концов, хвосты облезлы, лапки перепончаты. Они появляются, накатываясь волнами, снижаются, как трамвайные дуги, скрываются под кровать. Грязь на полу, и странные знаки, окна горят, ничего нет, кроме зубов, а потом рук, потом рыжих волос, потом кочевых голов-луковиц с изумрудными глазами -- кометы, что появляются и пропадают, появляются и пропадают. Дальше на восток, к монголам, дальше на запад, к секвойям, сердце ходит ходуном. Головы-луковицы расхаживают, яйца пощелкивают, бродячий зверинец болтается, как корзина впередсмотрящего на мачте. Побережья на 623 мили устланы красной икрой. Буруны швыряют пеной, хлопают длинными бичами. Прибой ревет под зелеными стенами ледников. Быстрее, быстрее вращается земля. Из черного хаоса вырвался свет стеблями иллюминаторов. Из недвижного ничто и пустоты -- нескончаемое равновесие: Из моржового клыка и дерюжного мешка -- эта безумная вещь, называемая сном, который все не кончается, как восьмидневный завод у часов. СТРАНСТВУЯ ПО КИТАЮ В нынешней ситуации одиночество меня не страшит. Когда доходит до худшего. рядом всегда Бог. В Париж, из Парижа, покидаешь Париж или в него возвращаешься, это всегда Париж, а Париж -- это Франция, а Франция -- это Китай. Все, что для меня непостижимо, простирается высочайшей стеной над горами и долинами, в которых проходят мои дни. Под защитой этой стены я могу жить моей жизнью китайца в покое и безопасности. Я -- не путешественник, не искатель приключений. То, что со мной приключалось, приключалось невольно. Долгие годы пребывал я в темном туннеле, прорываясь к воде и свету. Рожденный на Американском континенте, я был не в силах поверить, что на земле существует место, где человек волен быть собой. Силою обстоятельств я стал китайцем -- китайцем в моей собственной отчизне! Стремясь не дать сломить себя мерзостям жизни, в которых я не хотел принимать участия, я пристрастился к опиуму мечты. Так же естественно и неслышно, как сорвавшаяся с дерева ветка падает в Миссисипи, я выпал из потока американского бытия. Я отнюдь не предал забвению испытаний, какие меня постигли, но нет у меня желания ни воскрешать прошлое, ни сожалеть о нем, ни горевать о несбывшемся. Я похож на человека, очнувшегося после долгого сна и обнаруживающего, что он спит. Типичная дилемма предродового периода: живешь еще не родившись, а в момент рождения умираешь. Рождаешься и возрождаешься бесконечно. Рождаешься, бродя по улицам, рождаешься, сидя за столиком кафе, рождаешься, лежа на шлюхе. Повторяешь этот процесс снова и снова. По жизни движешься быстрым шагом, и воздаяние за это -- не просто смерть, но целая череда смертей, сменяющих одна другую. К примеру, не успею я толком 624 почувствовать, что нахожусь на небе, как вдруг врата растворяются и под ногами я чувствую самые натуральные булыжники. Когда это успел я выучиться ходить? И чьими ногами хожу? А вот я направляюсь к могиле, спеша на собственные похороны. Слышу лязг лопат, глухие удары комков земли, падающих на гроб. Едва успеваю сомкнуть веки, едва успеваю вдохнуть запах цветов, в море которых меня утопили, и -- трам-тарарам! -- выясняется, что я пережил очередную вечность. Такого рода обыкновение вдруг исчезать и столь же нежданно возвращаться на землю заставляет меня постоянно быть начеку. Свое тело надо держать в форме, дабы им могли насытиться черви. А душу -- душу надо сохранить незапятнанной для Господа Бога. Нередко в послеполуденный час, сидя за столиком "Ла Фурше", я задаюсь вопросом: "Ну, куда мы сегодня направимся?" А когда наступает вечер, за моими плечами порой путешествие на луну и обратно. Остановившись на перекрестке дорог, я закрываю глаза и по очереди воплощаюсь во все мои разные и бессмертные я. Роняю слезы в стакан с пивом. А ночами, возвращаясь в Клиши, испытываю сходное чувство. Когда бы я ни пришел в "Ла Фурше", я вижу, как от моих ног в разные стороны разбегаются бесконечные дороги, а из моих башмаков вырастают бесчисленные я, обитающие в моем внутреннем мире. Рука в руке провожу я их по тропам, которые некогда исходил один; я называю это самопринудительными экскурсиями в страну жизни и смерти. И беседую с новоявленными компаньонами так же, как разговаривал бы с самим собой, доведись мне родиться и умереть лишь однажды и, следовательно, быть обреченным на полное одиночество. В нынешней ситуации одиночество меня не страшит. Когда доходит до худшего, рядом всегда Бог. Есть что-то магическое в коротком уличном отрезке между Плас Клиши и "Ла Фурше"; почему-то на нем-то и случаются все эти самопринудительные экскурсии. Идти этим путем -- словно двигаться от одного солнцестояния к другому. Скажем, я только что встал из-за столика в "Кафе Веплер", держа под мышкою книгу о Воле и Стиле. Быть может, листая ее страница за страницей, я и понял одну-две фразы, не больше. Может, я за весь вечер прочел одну фразу. Может, я вовсе и не сидел за столиком "Кафе Веплер", а всего-навсего, заслышав музыку, покинул клетку своего тела и принялся мерить четвертое измерение. Куда же меня, спрашивается, понесло? Всего-навсего на самопринудительную прогулку -- коротенькую, длиною в полвека, с успехом вместившегося в миг, пока перевертываешь книжную страницу. 625 Выходя из "Кафе Веплер", улавливаю странный, свистящий шум. Нет нужды оглядываться: я и так понимаю, что меня настигает, несясь за мною вдогонку, собственное тело. Обычно в это время суток вдоль проспекта выстраиваются ассенизационные машины. Через тротуар протягиваются гигантские чавкающие черви резиновых шлангов. Толстые черви всасывают содержимое сточных колодцев. Такова, если м

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору