Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
: человек собирается завтра
съездить на могилу отца; вот завтра настает, он отправляется в путь, но у
самой станции вдруг поворачивается и идет в гости к собутыльнику. Можно ли
сказать, что этот человек поступил импульсивно? А что, если это был не
импульс, а месть собственной воле, гораздо более продуманная, чем
первоначальное намерение съездить на кладбище?
Непосредственным поводом к моему побегу послужил разговор, состоявшийся
у меня накануне с Учителем. Он впервые прямо сказал:
- Было время, когда я собирался назначить тебя своим преемником. Время
это прошло, так и знай.
Хотя настоятель никогда раньше не говорил со мной на эту тему, я давно
уже ждал подобного приговора и был к нему готов. Решение Учителя вовсе не
стало для меня громом средь ясного неба, я не остолбенел от ужаса и не
содрогнулся от горя. Тем не менее впоследствии я предпочитал думать, что
именно слова настоятеля явились толчком к моему бегству.
Убедившись после эксперимента с открыткой, что настоятель затаил на
меня зло, я намеренно стал хуже учиться. После первого курса я был лучшим
в группе по китайскому и истории, набрав по этим предметам восемьдесят
четыре балла ; по результатам года я оказался двадцать четвертым из
восьмидесяти четырех студентов.
Прогулял я всего четырнадцать занятий из четырехсот шестидесяти.
По итогам второго года я оказался уже тридцать пятым из семидесяти
семи, но окончательно распустился на третьем курсе: теперь я стал
прогуливать лекции просто так, безо всякой особенной причины, хотя денег
на то, чтобы с приятностью проводить свободное время, у меня не водилось.
Первый семестр начался как раз вскоре после истории с открыткой.
После окончания полугодия в храм пришла жалоба из деканата, и Учитель
сурово меня отчитал. Досталось мне и за плохие отметки, и за прогулы, но
больше всего разъярило настоятеля то, что я пропустил занятия по
дзэн-буддистскому воспитанию, на которые по программе и так отводилось
всего три дня. Курс по дзэн-буддизму преподавался в университете точно так
же, как в других духовных академиях и семинариях, лекции по нему читались
последние три дня в конце каждого семестра, перед самыми каникулами.
Чтобы сделать внушение. Учитель вызвал меня в свой кабинет, что
случалось не так уж часто. Осыпаемый упреками, я стоял и молчал.
Настоятель ни словом не коснулся истории с открыткой и давнего скандала
с проституткой, хотя я в глубине души ждал этого разговора.
С той поры Учитель стал относиться ко мне с подчеркнутой холодностью.
Выходит, я своего добился, ведь именно к этому я стремился. Можно сказать,
я одержал своего рода победу, а понадобилось для нее всего лишь немного
лености. За один только первый семестр третьего курса я пропустил
шестьдесят занятий - в пять раз больше, чем за весь первый курс.
Прогуливая лекцию, я не читал книг, не предавался развлечениям (у меня
просто не было на это денег), а разговаривал с Касиваги или чаще всего
слонялся в одиночестве, без всякого дела. Мной владела апатия, я почти все
время был один и почти все время молчал - этот период учебы в университете
так и запомнился мне как эпоха бездействия. Можно сказать, что я сам
устраивал себе занятия по дзэн-буддистскому воспитанию - только на свой
собственный манер, и скуки во время этих "занятий" я не ведал.
Иногда я садился на траву и часами наблюдал, как муравьи деловито тащат
куда-то крошечные кусочки красной глины. Причем муравьи не вызывали у меня
ни малейшего интереса. Или я мог бесконечно долго смотреть, как вьется дым
из трубы заводика, находившегося по соседству с университетом. И дым и
завод тоже были мне абсолютно безразличны... Я сидел, всецело погруженный
в самого себя. Частицы, из которых состоял окружавший меня мир, то
остывали, то нагревались вновь. Я не могу подобрать нужных слов:
мир словно покрывался пятнами, а потом вдруг делался полосатым.
Внутреннее и внешнее неторопливо и бессистемно менялись местами:
мое зрение фиксировало бессмысленный окрестный пейзаж, и он проникал
внутрь меня; те же его детали, что не желали становиться частицей моего
существа, назойливо сверкали где-то вне моего "я".
Это мог быть флаг на заводском корпусе, грязное пятно на заборе или
старая деревянная сандалия, валявшаяся на траве. Самые различные образы
рождались во мне и тут же умирали. Или то были неясные, бесплотные
воспоминания? Самое важное и самое ничтожное имели здесь равные права:
какое-нибудь крупное событие в европейской политике, о котором я накануне
читал в газете, неразрывно было связано с той же выброшенной сандалией.
Однажды я надолго задумался, глядя на острый стебелек травы.
Нет, "задумался", пожалуй, не то слово. Странные, мимолетные эти мысли
то обрывались, то снова, наподобие песенного припева, возникали в моем
сознании, которое в эти минуты пребывало где-то на грани жизни и небытия.
Почему травинке необходимо быть такой острой? - думал я. Что, если б ее
кончик вдруг затупился, она изменила бы отведенному ей виду и природа в
этой своей ипостаси погибла бы? Возможно ли погубить природу, уничтожив
микроскопический элемент одной из гигантских ее шестерней?.. И долго еще я
лениво забавлялся, размышляя на эту тему.
Прослышав о том, что настоятель сурово отчитал меня, обитатели храма
стали в моем присутствии вести себя вызывающе. Мой давний недоброжелатель,
завидовавший тому, что я попал в университет, теперь победоносно ухмылялся
мне прямо в лицо. За все лето и зиму я не перемолвился ни с кем из монахов
ни единым словом. А в день, предшествовавший побегу, рано утром, ко мне
заглянул отец эконом и сказал, что я должен идти к Учителю.
Это было девятого ноября. Я готовился идти на занятия и уже переоделся
в студенческую форму.
Беседа со мной была настоятелю тягостна, и его лицо, вечно светящееся
довольством, странным образом сжалось. Учитель смотрел на меня с
отвращением, словно на прокаженного, и видеть это было приятно. Все-таки я
добился от него хоть какого-то живого, человеческого чувства.
Впрочем, настоятель тут же отвел взгляд и заговорил, потирая руки над
небольшой жаровней. Мягкие ладони, соприкасаясь, издавали едва различимое
шуршание, и тихий этот звук разрушал свежесть осеннего утра. Слишком уж
любовно льнули друг к другу два куска плоти.
- Представляю, как страдает твой бедный отец. Взгляни-ка на это письмо
- снова на тебя из деканата жалуются. Смотри, ты можешь плохо кончить.
Подумай о своем поведении как следует. - И затем Учитель произнес те самые
слова: - Было время, когда я собирался назначить тебя своим преемником.
Это время прошло, так и знай.
Я долго молчал, а потом спросил:
- Значит, вы лишаете меня своего покровительства?
Настоятель ответил не сразу и ответил вопросом:
- А как же иначе могу я поступить, когда ты так себя ведешь?
Я снова промолчал, а когда, заикаясь, заговорил, то уже совсем о
другом. Слова вырвались у меня как бы помимо воли:
- Учитель, вам известно обо мне все. И мне про вас тоже все известно.
- Мало ли что тебе известно! - Настоятель насупился. - Что толку-то?
Это тебе не поможет.
Никогда еще не доводилось мне видеть лица, на котором было бы написано
такое пренебрежение к бренному миру. Настоятель по уши погряз в блуде,
стяжательстве и прочих грехах и при этом всей душой презирал жизнь! Я
почувствовал тошнотворное отвращение, словно коснулся теплого и
розовощекого трупа.
Мной овладело непреодолимое, острое желание бежать как можно дальше от
всего, что окружало меня в обители, - хотя бы на время.
Это чувство не оставило меня и после того, как я покинул кабинет
настоятеля. Ни о чем другом я думать уже не мог.
Я завернул в платок буддийский словарь и флейту, что подарил мне
Касиваги. Этот узелок я прихватил с собой, отправляясь в университет. Всю
дорогу я думал только о побеге.
На мою удачу, свернув к главному корпусу, я увидел ковыляющего впереди
Касиваги. Догнав, я отвел его в сторону и попросил одолжить мне три тысячи
иен, а взамен предложил словарь и им же самим подаренную свирель.
С лица Касиваги исчезло обычное философски-жизнерадостное выражение, с
которым он изрекал свои ошеломляющие парадоксы.
Сузившиеся, затуманенные глаза пристально взглянули на меня.
- А ты помнишь, что говорил Лаэрту отец? "В долг не бери и взаймы не
давай; легко и ссуду потерять, и друга" .
- У меня, в отличие от Лаэрта, отца нет, - ответил я. - Не хочешь, не
давай.
- Разве я сказал, что не дам? Ну-ка, пойдем потолкуем. Да и потом, я не
уверен, что наскребу три тысячи.
Я чуть было не заявил Касиваги, что учительница рассказала мне, как он
вытягивает у женщин деньги, но сдержался.
- Прежде всего надо решить, как поступить со словарем и флейтой, -
сказал Касиваги и вдруг направился назад, к воротам. Я пошел за ним,
укорачивая шаги, чтобы его не обгонять. Разговор зашел об одном нашем
сокурснике, президенте студенческого клуба "Слава", арестованном полицией
по подозрению в подпольном ростовщичестве. В сентябре его выпустили из-под
стражи, но с подмоченной репутацией ему приходилось теперь нелегко.
Последние полгода Касиваги очень интересовался этим субъектом, и он часто
фигурировал в наших беседах. Мы оба считали его сильной личностью и,
конечно, не могли и предположить, что через какихнибудь две недели
"сильная личность" покончит с собой.
- А зачем тебе деньги? - внезапно спросил Касиваги. Это было настолько
на него не похоже, что я удивился.
- Хочу съездить куда-нибудь.
- А ты вернешься?
- Наверно...
- И от чего же ты хочешь сбежать?
- От всего, что меня окружает. От запаха бессилия, которым несет тут со
всех сторон... Учитель тоже бессилен. Абсолютно. Я теперь понял это.
- И от Золотого Храма сбежишь?
- И от него.
- Он что, тоже бессилен?
- Нет, Храм не бессилен. Какое там. Но в нем корень всеобщего бессилия.
- Понятно. Именно так ты и должен рассуждать, - весело прищелкнул
языком Касиваги, дергаясь всем телом в обычном своем нелепом танце.
Он отвел меня в промерзшую насквозь антикварную лавчонку, где мне дали
за свирель всего четыреста иен. Потом мы зашли к букинисту и за сто иен
продали мой словарь. За остальными деньгами надо было идти к Касиваги
домой.
У себя в комнате Касиваги неожиданно заявил: флейта и так не моя, я ее
просто возвращаю, а словарь он вполне мог бы получить от меня в подарок, -
значит, вырученные пятьсот иен по праву принадлежат ему. Он добавит еще
две с половиной тысячи, и получится, что он мне дал ровнехонько три тысячи
иен. За ссуду с меня будет причитаться по десять процентов в месяц - это
же сущий пустяк, прямо благодеяние по сравнению с тридцатью четырьмя
процентами, которые брал президент "Славы".
Касиваги достал листок бумаги, тушечницу и с важным видом записал
условия сделки, а потом потребовал, чтобы я приложил к расписке большой
палец. Думать о будущем мне было противно, я безропотно окунул палец в
тушечницу и шлепнул им по бумаге.
Сердце мое билось учащенно. Засунув за пазуху три тысячи иен, я вышел
из дома Касиваги, сел на трамвай, доехал до парка Фунаока и взбежал по
каменной лестнице храма Татэисао. Мне хотелось купить омикудзи , чтобы
определить маршрут своего путешествия. Справа от лестницы высился еще один
синтоистский храм - ярко-красный ‚ситэру-Инари, перед дверями которого
стояли друг напротив друга два каменных лиса-оборотня, окруженные золотого
цвета решеткой.
Каждый лис держал в зубах по. бумажному свитку, острые уши сказочных
зверей были изнутри выкрашены в тот же кровавый цвет.
Было холодно, то и дело начинал дуть ветер; солнце светило тускло,
слабые его лучи просеивались сквозь ветви деревьев - казалось, что
каменные ступени лестницы слегка припорошило пеплом.
Когда я оказался наверху и вышел на широкий двор храма Татэисао, мое
лицо после быстрого подъема было мокрым от пота.
Прямо передо мной начиналась новая лестница, ведущая к святилищу.
Двор храма был вымощен каменными плитами. Над лестницей шумели кронами
невысокие сосны. Справа я увидел небольшой домик с почерневшими от времени
деревянными стенами, над дверью висела табличка "Научный центр по
исследованию судьбы". Между домиком и святилищем притулился приземистый
сарай с белыми оштукатуренными стенами, за ним торчали верхушки
криптомерий, а еще дальше, под холодным небом, испещренным
ослепительнобелыми облачками, высились горы, подступившие к городу с
запада.
Главным божеством Татэисао считался дух Нобунага , а вторым - дух его
старшего сына Нобутада. Храм был строг и незамысловат, монотонность
цветовой гаммы нарушали только красные перила балюстрады, окружавшей
святилище.
Я поднялся по ступенькам, сотворил поклон и взял в руки деревянный
шестиугольный ящичек, стоявший по соседству с ларцом для пожертвований. В
дне ящичка была прорезь, и, когда я потряс его, оттуда выскочила маленькая
бамбуковая палочка, на которой чернело выведенное тушью число 14.
"Четырнадцать, четырнадцать..." - бормотал я, спускаясь по лестнице
назад, к домику. Слово застревало на языке, и постепенно в его звучании
мне стал чудиться какой-то смысл.
Я подошел к двери "научного центра" и постучал. Ко мне вышла немолодая
женщина. Видимо, я оторвал ее от стирки или мытья посуды - она тщательно
вытирала руки полотенцем. Взяв у меня десятииеновую монетку, она
равнодушно спросила:
- Какой номер?
- Четырнадцать.
-- Посидите пока.
Я присел на краешек веранды и стал ждать. Я прекрасно сознавал
бессмысленность веры в то, что мою судьбу могут определить эти мокрые
мозолистые руки, но ведь я и пришел сюда, чтобы отдаться на волю
бессмысленного случая, это вполне меня устраивало. Из-за двери донеслось
лязганье ключа, который никак не хотел поворачиваться в каком-то замке,
потом раздалось шуршание бумаги.
Наконец дверь приоткрылась, в щель просунулось свернутое трубочкой
предсказание.
- Вот, пожалуйста. - И дверь снова захлопнулась.
На бумаге еще остались мокрые следы от пальцев. Я развернул и прочитал.
"Номер 14. Несчастье", - значилось там. А ниже: "Если ты останешься здесь,
тебя поразит гнев восьмидесяти божеств.
Пройдя испытание пылающими камнями и жалящими стрелами, принц Окуни
покинул край сей, как указывали ему духи предков.
Сокрыться, бежать втайне от всех".
В комментарии объяснялось, что смысл пророчества таков:
берегись всевозможных напастей и тревог. Предсказание нисколько меня не
испугало. Внизу, где были перечислены различные жизненные ситуации, я
нашел пункт "Путешествие": "В дороге жди несчастья. Опасней всего
северо-запад".
Ну что ж, решил я, значит, путь мой лежит на северо-запад.
* * *
Поезд на Цуруга отправлялся в 6.55 утра. Подъем в храме был в половине
шестого. Десятого ноября я прямо с утра оделся в студенческую форму, но
это никому не показалось подозрительным. К тому же за последнее время все
обитатели храма привыкли делать вид, что не замечают моего существования.
Разбредясь по окутанному предрассветными сумерками храму, монахи и
послушники занялись обычной утренней уборкой, на которую отводился один
час.
Я подметал храмовый двор. Замысел мой был прост: сбежать прямо отсюда,
не обременяя себя поклажей, - р-раз, и меня нет, меня унесли духи.
Помахивая метлой, я не спеша продвигался по усыпанной гравием дорожке,
которая смутно белела в полумраке. Еще чуть-чуть - и метла упадет наземь,
я испарюсь, и в серых сумерках останется одна лишь эта дорожка. Да, именно
так и произойдет мое исчезновение.
Вот почему не стал я прощаться с Золотым Храмом. Необходимо было, чтобы
я сгинул в мгновение ока, перестал существовать для всего, что меня здесь
окружало, в том числе и для Кинкакудзи.
Ритмично работая метлой, я стал постепенно двигаться по направлению к
воротам. Сквозь переплетения сосновых веток было видно, как мерцают в небе
утренние звезды.
Сердце билось все сильнее. Пора! Слово это звенело в воздухе, трепетало
крылышками у самого моего уха. Пора бежать, бежать от постылых будней, от
тяжких оков Прекрасного, от прозябания и одиночества, от заикания, от
ненавистной этой жизни!
Метла выпала из моих рук - естественно и закономерно, словно
срывающийся с ветки плод; метла канула в темную траву. Я осторожно
прокрался к воротам, вышел на улицу и пустился бежать со всех ног. К
остановке подошел первый трамвай. В вагоне было всего несколько
пассажиров, - судя по виду, рабочих. Яркий электрический свет омывал мое
лицо, и мне казалось, что никогда еще не бывал я в таком светлом и
радостном месте.
Я помню свое путешествие до мельчайших деталей. Куда держать путь, я
уже решил. В том городке я однажды побывал - еще гимназистом, на
экскурсии. Однако теперь, когда цель была близка, мной все сильнее
овладевало возбуждение, вызванное побегом и обретенной свободой; казалось,
что поезд сейчас умчит меня в какието неведомые дали.
Дорога была мне знакома, она вела в те края, где я появился на свет, но
даже ржавый, дряхлый вагон и тот представлялся мне сегодня необыкновенным
и свежим. Вокзальная суета, свистки паровоза, даже хриплое рычание
вокзального громкоговорителя, разрывавшее утреннюю тишину, - все вызывало
единое постоянное крепнущее чувство; мир представал передо мной в
ослепительно поэтическом сиянии. Взошло солнце и разделило длинную,
широкую платформу на секторы света и тени. В самых незначительных мелочах
видел я тайные знаки и предвестия судьбы, на милость которой отдавался: в
стуке грохочущих по платформе каблуков, в треске разорвавшегося ремешка на
сандалии, в монотонном дребезжании звонков, в корзинке с оранжевыми
мандаринами, которую тащил мимо вокзальный торговец.
Все сливались воедино, усиливая одно чувство: уезжаю, трогаюсь в путь.
Вот платформа церемонно и торжественно поплыла назад. Я смотрел на нее и
видел, как бесчувственный, плоский бетон озаряется отблеском движения,
отъезда, расставания...
Я доверял поезду. Конечно, это звучит нелепо, но как иначе мог я
ощутить, что невероятное свершилось и я наконец удаляюсь прочь от Киото.
Сколько раз по ночам прислушивался я к паровозным гудкам - за стеной
храмового сада проходила железная дорога. И вот я сам сижу в одном из тех
поездов, что днем и ночью, в одни и те же часы пробегали где-то
невообразимо далеко от меня. Как же это было странно!
За окном вагона показалась река Ходзугава, когда-то давнымдавно вдоль
этих берегов я проезжал с больным отцом. Здесь, к западу от гор Атаго и
Араси, видимо изменявших направление воздушных потоков, был совсем другой
климат, чем в Киото. С октября по декабрь от реки каждый вечер в
одиннадцать поднимался густой туман и до десяти часов утра обволакивал всю
местность плотной пеленой. Туман плыл над землей, в нем почти не бывало
просветов.
Над полями клубилась зыбкая дымка, жнивье отливало бледнозеленой
плесенью. По межам были разбросаны редкие деревья с высоко обрезанными
ветвями. Тонкие стволы надежно защищал толстый слой соломы (у здешних
крестьян это называется "паровая клетка"), и одинокие силуэты, один за
другим выраставшие в тумане, были похожи на призраки живых деревьев. А
иногда на почти неразличимом, размытом фоне полей возле самого окна вдруг
на миг отчетливо возникала какая-нибудь огромная ива, слегка покачивая
висячими влажными листьями.
В момент отправления поезда моя душа трепетала от радости, теперь же в
памяти вставали лица тех, кого я прежде знал и кого не было уже в живых.
Невыразимая нежность охватила меня, когда я стал думать об отце, Уико и
Цурукава. Неужели я способен испытывать любовь только к мертвым? -
подумалось мне. О, насколько проще любить мертвых, чем живых!
В полупустом вагоне третьего класса сидели те самые живые, любить
которых так непросто; они болтали, дымили сигаретами, швыряли на пол
кожуру от мандаринов. На соседней скамейке громко беседовала о своих делах
компания пожилых людей - кажется, служащих какой-то общественной
орган