Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
ющего мира; в его сегодняшней красоте не было ничего
бренного, преходящего. Так ослепительно Золотой Храм сиял впервые,
отвергая все и всяческие резоны!
У меня задрожали колени - я не преувеличиваю, - а на лбу выступил
холодный пот. Если после первой встречи с Храмом, вернувшись в свою
деревню, я представлял себе отдельные детали и общий облик Кинкакудзи как
бы соединенными некоей музыкальной гармонией, то теперь это сравнение было
неуместно: я слышал лишь полную тишину и абсолютное беззвучие. Ничто здесь
не текло и ничего не менялось. Золотой Храм навис надо мной звенящим
безмолвием, пугающей паузой в гармонии звуков.
"Наша связь оборвалась, - подумал я. - В прах рассыпалась иллюзия,
будто мы живем с ним в одном мире. Все будет как прежде, только еще
безнадежнее. Я - здесь, а Прекрасное - где-то там. И так будет теперь
всегда, до скончания века..."
Поражение в войне означало для меня погружение в пучину отчаяния - по
одной-единственной причине. Я и поныне как наяву вижу нестерпимо яркое
солнце 15 августа сорок пятого года. Говорят, в тот день рухнули все
ценности; для меня же, наоборот, возродилась вечность, воспрянула к жизни
и утвердилась в своих правах. Вечность сказала мне, что Золотой Храм будет
существовать всегда.
Вечность сочилась с небес, обволакивая наши лица, руки, грудь, погребая
нас под своей тяжестью. Будь она проклята!.. Да-да, в день, когда
кончилась война, даже в треске горных цикад я слышал проклятый голос
вечности. Она словно залепила всего меня густой золотистой штукатуркой.
В тот вечер, перед отходом ко сну, мы долго читали сутры, молясь за
здравие императора и за упокой душ погибших на войне. Все военные годы
священникам различных сект и религий предписывалось проводить службы в
обычных одеяниях, но сегодня Учитель обрядился в алую рясу, которая
столько лет пролежала без применения.
Пухлое, в чистеньких морщинках лицо настоятеля светилось свежестью и
довольством. В вечерней духоте шелест его шелковых облачений звучал
прохладно и отчетливо.
После молитв преподобный Досэн собрал всех нас у себя в кабинете и
прочел лекцию.
Темой ему послужил коан "Нансэн убивает кошку" из четырнадцатой главы
катехизиса "Мумонкан". Этот коан (встречающийся и в "Хэкиганроку" : глава
б3-я "Нансэн убивает котенка" и глава 64-я "Дз„сю возлагает на голову
сандалию") издавна считается одним из труднейших.
В эпоху Тан на горе Нанчуань жил знаменитый праведник Пуюаньчаньси,
которого по имени горы прозвали. Наньчуань (в японском чтении Нансэн).
Однажды, когда все монахи обители косили траву, в мирном храмовом саду
невесть откуда появился крошечный котенок. Удивленные монахи долго
гонялись за пушистым зверьком и в конце концов поймали его. Разгорелся
спор между послушниками Восточной и Западной келий - и те и другие хотели
взять котенка себе. Увидев это, святой Нансэн схватил зверька и, приставив
ему к горлу серп, сказал: "Если кто-нибудь сумеет разъяснить смысл этого
жеста, котенок останется жить. Не сумеете - умрет". Монахи молчали, и
тогда Нансзн отсек котенку голову и отшвырнул труп.
Вечером в обитель вернулся Дз„сю, старший из учеников мудреца.
Старец рассказал ему, как было дело, и спросил его мнение. Дз„сю тут же
скинул одну сандалию, возложил ее на голову и вышел вон. Тогда Нансэн
горестно воскликнул: "Ах, почему тебя не было здесь днем!
Котенок остался бы жив".
Вот, в общем, и вся загадка. Самым трудным считался вопрос, почему
Дз„сю возложил на голову сандалию. Но, если верить разъяснениям
преподобного Досэна, в коане не таилось ничего такого уж головоломного.
Зарезав котенка, святой Нансэн отсек наваждение себялюбия, уничтожил
источник суетных чувств и суетных дум. Не поддавшись эмоциям, он одним
взмахом серпа избавился от противоречий, конфликтов и разлада между собой
и окружающими. Поступок Нансэна получил название "Убивающий меч", а ответ
Дз„сю - "Животворящий меч". Возложив на голову столь грязный и низменный
предмет, как обувь, Дз„сю безграничной самоотреченностью этого акта указал
истинный путь Бодисатвы.
Истолковав таким образом смысл коана, Учитель закончил лекцию, о
поражении в войне не было сказано ни слова. Мы сидели совершенно сбитые с
толку. Почему сегодня, в день краха Японии, настоятель выбрал именно этот
коан?
Я спросил Цурукава, когда мы возвращались по коридору в свои кельи, что
он думает по этому поводу. Цурукава лишь покачал головой:
- Ох, не знаю. Чтобы это понять, надо стать священником. Я думаю,
главный смысл сегодняшней лекции заключается в том, что вот, мол, такой
день, а святой отец ни словом не касается самого главного и толкует лишь о
каком-то зарезанном котенке.
Не могу сказать, чтобы я особенно переживал из-за нашего поражения в
войне, но довольное, торжествующее лицо Учителя видеть было неприятно.
Дух почитания своего настоятеля - это стержень, на котором держится
жизнь любой обители, однако за год, что я прислуживал преподобному Досэну,
он не внушил мне ни любви, ни какого-то особого уважения. Впрочем, это
мало меня заботило. Но с тех пор как мать зажгла огонь честолюбия в моей
душе, я, семнадцатилетний послушник, стал временами оценивать своего
духовного отца критически.
Учитель был, безусловно, справедлив и бескорыстен. Ну и что же, думал
я, будь я настоятелем, я мог бы стать таким же. Преподобный Досэн не
обладал тем специфическим чувством юмора, который присущ священникам секты
Дзэн. Даже странно, ведь обычно полные люди любят и понимают шутку.
Мне приходилось слышать, что святой отец - большой охотник до женского
пола. Когда я представлял себе настоятеля, предающегося утехам плоти, мне
становилось одновременно смешно и как-то беспокойно. Что, интересно,
испытывает женщина, прижимаясь к этому розовому, похожему на сдобную булку
телу? Наверное, ей кажется, что мягкая розовая плоть растеклась по всей
Вселенной и похоронила свою жертву в этой телесной могиле.
Меня поражало, что дзэн-буддистский монах вообще может иметь плоть.
Наверное, думал я. Учитель затем и путается с женщинами, чтобы выразить
презрение собственной плоти, избавиться от нее. Но тогда странно, что это
презираемое тело так процветает и совершенно скрывает под собой дух. Надо
же, какая кроткая, послушная плоть - словно хорошо выдрессированная
собачонка. Или, скорее, как наложница, служащая духу святого отца...
Хочу оговорить особо, что означало для меня наше поражение в войне. Я
не воспринимал его как освобождение. Нет, только не освобождение. Для меня
конец войны означал возвращение к вечному, неизменному, к каждодневной
буддийской рутине монашеской жизни.
С первого же дня мира возобновился заведенный веками распорядок:
"открытие закона", "утренний урок", "утренняя каша", "наказы", "постижение
мудрости", "спасительный камень", "омовение", "открытие подушки"... Отец
настоятель запрещал покупать продукты на черном рынке, и поэтому в нашей
жидкой каше рису бывало совсем немного - из пожертвований храму, да еще
благодаря отцу эконому, который доставал его, выдавая за "пожертвования",
на том же черном рынке, чтобы подкормить наши юные, растущие тела. Иногда
мы покупали батат. Каша и батат составляли единственную нашу пищу - и на
завтрак, и на обед, и на ужин, поэтому нам все время хотелось есть.
Цурукава изредка получал из дома посылки с чем-нибудь сладким, и тогда
мы с ним садились ночью на мою постель и устраивали пир. Я помню, как-то
мы сидели так вдвоем; в ночном небе то и дело сверкали молнии. Раз его так
любят родители и если они такие богатые, что ж он не уедет отсюда в Токио,
спросил я.
- Это для воспитания и закалки духа, - ответил Цурукава. - Мне ведь
придется рано или поздно наследовать отцовский храм.
Для моего приятеля не существовало сложных проблем. Он отлично
чувствовал себя в этой жизни - как палочки для еды, лежащие в своем
футляре. Я не отставал от Цурукава и спросил, понимает ли он, что наша
страна вступает в новую эпоху и пока даже представить невозможно, какие
нас ждут перемены. Мне вспомнилась история, которую все обсуждали в школе
на третий день после окончания войны: офицер, директор завода, на котором
мы прежде работали, отвез к себе домой целый грузовик готовой продукции,
прямо заявив, что собирается торговать на черном рынке.
Я так и вижу перед собой этого смелого и жестокого, с колючим взглядом
человека, направляющегося прямым ходом в мир порока.
Дорога, по которой устремился он, уверенно грохоча сапогами,
представлялась мне столь же сумбурной и озаренной багровым полыханием
восхода, как смерть на поле брани. Вот идет он, сгибаясь под тяжестью
ворованного, ночной ветер дует ему в лицо, белый шарф вьется по плечам. С
головокружительной скоростью несется он к гибели. И я слышу, как где-то
вдали невесомо гудит колокол сияющей колокольни всего этого содома...
Подобные поступки были мне чужды - я не обладал ни средствами, ни
возможностями, ни внутренней свободой для их совершения. Однако, говоря
про "новую эпоху", я был преисполнен решимости, хоть и не знал, чего
конкретно надо ждать. "Пусть другие предаются миру зла своими делами и
самой своей жизнью, - думал я, - я же погружусь как можно глубже в тот мир
зла, который недоступен глазу".
Впрочем, первые мои планы проникнуть в мир зла были неуклюжи и
смехотворны: я собирался втереться в доверие к настоятелю, чтобы он
назначил меня своим преемником, а потом взять и отравить его - и тогда уж
Золотой Храм точно будет мой. От этих замыслов у меня делалось даже как-то
спокойнее на душе, особенно когда я убедился, что Цурукава мне не соперник.
- И что же, тебя совсем не тревожит будущее? - спросил я его.
- Ты ни о чем не мечтаешь?
- Нет. Тревожься - не тревожься, мечтай - не мечтай, что от этого
изменится?
В ответе Цурукава не было и тени горечи или бравады. В этот миг
сверкнула молния, осветив тонкие полукружья его бровей - единственную
тонкую деталь округлого лица. Похоже, Цурукава просил парикмахера
подбривать их. От бровей, и без того узких, вообще оставалась одна
ниточка, кое-где виднелся голубоватый след от бритвы.
Увидев эту нежную голубизну, я почувствовал тревогу. Этот юноша, в
отличие от меня, горел светом чистой и ясной жизни, находясь на самой ее
вершине. Пока огонь не догорит, будущее останется от него сокрытым.
Пылающий фитиль будущего плавает в холодном и прозрачном масле. Зачем
такому человеку провидеть свое грядущее, чистое и безгрешное? Если,
конечно, впереди его ждет чистота и безгреховность...
После того как Цурукава ушел к себе, я от духоты никак не мог уснуть. К
тому же я твердо решил не поддаваться дурной привычке рукоблудия, и это
тоже лишало меня сна.
Иногда ночью у меня происходила поллюция. Причем мне не снилось ничего
сексуального. Например, я видел черного пса, бегущего по темным улицам, из
пасти пламенем вырывалось прерывистое дыхание, а на шее у собаки висел
колокольчик.
Колокольчик звенел все громче и громче, и вместе со звуком росло мое
возбуждение; когда же звон доходил до высшей точки, происходило
семяизвержение.
Занимаясь блудом наяву, я рисовал себе разные адские картины.
Еще мне виделись груди Уико, ее бедра. Себя же я представлял крошечным,
безобразным червяком...
Я рывком поднялся с постели, через заднюю дверь Малой библиотеки
прокрался во двор.
За храмом Рокуондзи находился храм Юкатэй, а еще дальше к востоку
высилась гора Фудосан. Ее склоны поросли соснами, меж стволов которых
тянулся к небу молодой бамбук, цвели кусты дейции и дикой азалии. Я
настолько успел изучить эти места, что и темной ночью поднимался вверх по
тропинке не оступаясь. С вершины горы открывался вид на верхнюю и
центральную часть Киото, а вдали синели горы Эйдзан и Даймондзи.
Я карабкался все выше и выше. Из-под ног взлетали, хлопая крыльями,
напуганные птицы, но я не обращал на них внимания, а только следил, чтобы
не споткнуться о какой-нибудь пенек. Мне стало легче - бездумная прогулка
исцелила меня. Наконец я достиг вершины, и прохладный ночной ветер стал
обдувать мое разгоряченное тело.
Открывшаяся взору картина меня поразила. Затемнение было отменено, и
город разливался по долине морем огней. Это зрелище показалось мне чуть ли
не чудом - ведь я впервые после окончания войны смотрел на город сверху.
Светящиеся огни составляли единое целое. Рассыпанные по плоскости, они
не казались ни далекими, ни близкими, а как бы представляли собой огромное
прозрачное сооружение, созданное из горящих точек; гигантская эта
конструкция громоздилась в ночи, светясь причудливыми наростами и
ответвлениями. Так вот он какой, город. Лишь парк вокруг императорского
дворца был погружен во мрак, похожий на черную пещеру.
Вдали, над горой Эйдзан, в темном небе то и дело вспыхивали молнии.
"Это и есть суетный мир, - подумал я. - Вот кончилась война, и под
этими огнями засновали люди, охваченные порочными помыслами. Сонмища
женщин и мужчин смотрят там друг другу в лицо, не чувствуя, как в нос им
ударяет трупный запах их собственных деяний, отвратительных, как сама
смерть. Сердце мое радуется при мысли о том, что все эти огни - огни ада.
Так пусть же зло, зреющее в моей душе, растет, множится и наливается
светом, пусть не уступит оно ни в чем этому огромному сиянию! И пусть
чернота моей души, хранящей огонь зла, сравняется с чернотой ночи,
окутавшей этот город!"
* * *
Теперь, с концом войны, число посетителей в Золотом Храме с каждым днем
росло. Настоятелю удалось добиться от городских властей разрешения
повысить плату за вход, чтобы компенсировать рост инфляции.
До сих пор любоваться Золотым Храмом приходила немногочисленная,
неброско одетая публика - военные в форме, штатские в гражданских кителях.
Но вот в городе появились оккупационные войска, и вскоре разнузданные
нравы суетного мира захлестнули территорию храма. Впрочем, перемены были
не только к худшему, так, возродилась традиция устраивать чайные
церемонии, и в Золотой Храм зачастили женщины в нарядных кимоно, до поры
до времени припрятанных по шкафам. Мы, послушники, в своих убогих рясах
теперь выделялись из толпы; казалось, будто мы вырядились монахами для
потехи или что мы какие-нибудь туземцы из заповедника, наряженные в
национальные одежды, чтобы публика могла посмотреть, как жили наши далекие
предки. Особенно своим видом мы веселили американцев: те бесцеремонно
дергали нас за рукава ряс и покатывались со смеху. Или, сунув немного
денег, брали наши одеяния напрокат - сфотографироваться на память. Наш
экскурсовод не знал иностранных языков, поэтому иногда вести американских
гостей по территории стали отправлять меня или Цурукава, хотя мы
объяснялись по-английски с грехом пополам.
Пришла первая послевоенная зима. В пятницу вечером вдруг повалил снег и
не прекращался всю субботу. Днем, в школе, я с наслаждением предвкушал,
как пойду любоваться заснеженным Золотым Храмом.
Снег все шел и шел. Я свернул с дорожки для посетителей и как был, в
резиновых сапогах, с ранцем через плечо, отправился к берегу Зеркального
пруда. В воздухе носились легкие и быстрые снежинки.
Как прежде, в детстве, я поднял лицо к небу и открыл рот пошире.
Снежинки ударялись о мои зубы, и мне казалось, что я слышу легкий звон,
будто подрагивают листочки фольги; я чувствовал, как снег падает в тепло
полости рта и тает, соприкасаясь с его красной плотью.
Мне представился клюв феникса, застывшего над Вершиной Прекрасного,
горячий, гладкий рот золотой сказочной птицы.
Когда идет снег, мы снова чувствуем себя детьми. Да и потом, мне ведь
было всего восемнадцать. Что же странного, если мою душу охватило детское
возбуждение?
Присыпанный снегом Золотой Храм был невыразимо прекрасен.
Открытый ветрам, он стоял в пленительной наготе: внутрь свободно
задувало снег, жались друг к другу стройные колонны.
Почему не заикается снег? - подумал я. Иногда, ложась на ветви аралии и
осыпаясь затем вниз, он действительно словно начинал заикаться. Снег
окутывал меня облаком, плавно скользя с небес, и я забыл о душевных своих
изъянах, сердце мое забилось в чистом и ровном ритме, как если бы меня
обволакивала чудесная музыка.
Из-за снегопада трехмерный Кинкакудзи утратил объемность, в нем больше
не ощущалось вызова окружающему миру, Храм стал плоским, превратился в
свое собственное изображение. Обнаженные ветви деревьев на лесистых
склонах почти не задерживали снег, и лес казался еще более голым. Лишь на
хвое растущих кое-где сосен лежали роскошные белые шапки. На льду пруда
намело сугробы, но почему-то не везде, "а только местами - большие белые
пятна, разбросанные по поверхности, напоминали облака с декоративного
панно. Среди сугробов затерялись островок Авадзи и скала Кюсанхаккай, и их
молодые сосны, казалось, каким-то чудом пробились сквозь лед и наст
заснеженной равнины.
Лишь крыши верхнего и среднего ярусов Храма - Вершины Прекрасного и
Грота Прибоя - да еще маленькая кровля Рыбачьего павильона отливали
белизной, стены же, сложные переплетения досок на фоне снега, казались
черными. Мне доподлинно было известно, что в Храме никто не живет, но
очарование этих черных стен было столь велико, что я усомнился: а вдруг
все-таки живет? Так мы, разглядывая картину на шелке художника китайской
Южной школы, где изображен какой-нибудь замок в горах, придвигаемся
поближе, пытаясь угадать, кто скрывается за его стенами. Но если бы я
захотел приблизиться к этому Храму, мое лицо уперлось бы в холодный шелк
снега.
Двери Вершины Прекрасного, обращенные к заснеженным небесам, были и
сегодня настежь. Я представил, как снежинки пролетают через узкое
пространство покоев, ударяются о дряхлую позолоту стен и застывают узорами
золотистой изморози.
В воскресенье утром меня позвал наш старик экскурсовод. Время осмотра
еще не наступило, но у ворот уже стоял американский солдат.
Старик жестом попросил его подождать и пошел за мной, "знатоком"
английского. Как ни странно, иностранный язык давался мне легче, чем
Цурукава, и, говоря по-английски, я никогда не заикался.
Перед воротами храма я увидел армейский джип. Вдребезги пьяный
американец стоял, опираясь о столб ворот. Он взглянул на меня сверху вниз
и насмешливо улыбнулся.
Храмовой двор, засыпанный свежим снегом, сиял ослепительной белизной.
На меня в упор посмотрело молодое, в розовых складках жира лицо,
обрамленное этим нестерпимым сиянием, и дохнуло белым паром и перегаром.
Мне стало немного не по себе, как всегда, когда я пытался представить, что
за чувства могут жить в существе, настолько отличающемся от меня по
размерам.
Я взял себе за правило никому и ни в чем не перечить, поэтому, несмотря
на ранний час, согласился провести американца по территории, попросив
только уплатить за вход и экскурсию. К моему удивлению, смертельно пьяный
детина безропотно заплатил. Потом обернулся к джипу и буркнул: "А ну
давай, выходи" - или что-то в этом роде.
Снег блестел так ярко, что в темноте кабины ничего разглядеть было
нельзя. Под брезентовым верхом шевельнулось что-то белое - будто кролик в
клетке.
На подножку джипа высунулась нога в узкой туфле на высоком каблуке. Я
удивился, что она голая, без чулка, - было очень холодно.
Появилась женщина, обычная проститутка из тех, что путаются с
американской солдатней, - это было видно с первого взгляда, яркокрасное
пальто, того же пылающего цвета лакированные ногти. Полы пальто
распахнулись, и промелькнула грязноватая ночная рубашка из дешевой
материи. Женщина тоже была абсолютно пьяна, глаза ее смотрели мутно.
Парень хотя бы не забыл одеться, она же просто накинула на рубашку пальто
и обмотала шею шарфом - видимо, только что вылезла из постели.
В белом свете снега женщина казалась мертвенно-бледной. На бескровном
лице неживым пятном алели намазанные губы. Ступив на землю, женщина
чихнула - по тонкому носу пробежали морщинки, пьяные, усталые глаза на миг
уставилис