Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
х тех красивых
произведеньях, которыми я за двадцать пять лет наполнил его, вспомнил я
утварь, безделушки, резную лестницу, все то, что хозяин, добрый Филберт, мне
заказывал. Вот был чудак! Иногда он меня в бешенство приводил. Однажды,
помнится, он вздумал заставить меня изваять его любовницу в уборах Евы, а
себя в латах Адама, Адама разудалого, резвого, - после внушений змия. И в
гербовой зале я, по прихоти его, должен был так изваять оленьи головы на
щитах, чтобы они походили на благодушных рогачей наших краев! Смеху-то было!
Но черту трудно угодить. Кончил одно, принимайся за другое... И деньги его
видел я редко... Ничего! Он способен был любить прекрасное, будь это дерево
или тело, и в обоих случаях он любил одинаково (так и следует: люби
произведенье искусства, как женщину, сладострастно, всей душой, всеми
чувствами), и хотя он мне и не платил, скупец, зато спас он меня! Тут я
дышу, там - я погиб. Дерево моего былого срублено; но плоды его остались;
они защищены от огня и от стужи. И мне захотелось их повидать, облизать их
как можно скорее, дабы снова почувствовать сладость жизни.
Вошел я в замок. Там хорошо меня знали. Хозяин отсутствовал; но под
мнимым предлогом снять мерку для новых работ я направился туда, где я знал,
что найду своих детей. Уже несколько лет я их не видел. Пока художник все
еще чувствует крепость в чреслах, он творит и забывает о сотворенном.
Впрочем, в последний раз, когда хотел я войти, хозяин мне путь заградил со
странным смешком. Я подумал, что он прячет там потаскушку какую-нибудь, жену
чужую; и, будучи уверен, что она - не моя, я не настаивал. И к тому же не
стоит спорить с причудами этих дородных скотин... Челядь тамошняя и не
пытается понять господина: он-де слегка того...
Итак, я стал храбро подниматься по лестнице огромной. Но не сделал я и
пяти шагов, как, подобно жене Лота, я замер, окаменел. Виноградные грозди,
персиковые ветки, цветущие лианы, которые свивались вокруг перил резных,
были искромсаны размашистыми ударами ножа. Я глазам не поверил, я охапал
ладонями бедных калек: почувствовал я под пальцами глубокие раны их.
Застонав, задохнувшись, я взбежал очертя голову по ступеням: меня потрясало
страшное предчувствие. Но то, что увидел я, превосходило всякое воображенье.
В столовой, в зале гербовой, в опочивальне, у всех выпуклых
истуканчиков на хоромном наряде были отрезаны у кого рука или голень, а не
то - фиговый листок. На пузах баулов, вдоль чувалов, на длинных бедрах
столбов узорчатых - зияли глубокие надписи, выкроенные ножом, - имя хозяина,
какая-нибудь мысль дурацкая или же день и час этого геркулесова труда. В
глубине пространного покоя моя тонкая, голая русалочка, опирающаяся коленом
о шею львицы мохнатой, послужила мишенью: живот ее был пробит пищальными
выстрелами. И везде, где попало, дыры и вырезы, отстроганные щепки, пятна
чернил и вина, усы приклеенные или похабные шуточки... Словом, все то
нелепое, что скука, и одиночество, и дурость, и глупость могут внушить
богатому болвану, который в замке своем уж не знает, что выдумать, и только
и умеет, что разрушать. Будь он рядом, я, пожалуй, убил бы его. Я мычал,
тужился. Долго не мог я говорить. Шея была багровая, и вздулись жилы на лбу.
Вращал я глазами, как рак. Наконец двум-трем ругательствам удалось пройти.
Пора!.. Еще немножко, и я бы лопнул... Втулка выскочила, и уж я, братцы мои,
ух как разошелся! В продолженье десяти минут я, дыханье не переводя, поминал
всех богов и выблевывал свою злобу.
- Ах, пес, - кричал я, - для того ли привел я в берлогу твою моих
дивных детей, чтоб ты мог их ломать, истязать, осквернять, растлевать!
Увы, мои кроткие крошки, рожденные в радости, думал я, будете вы моими
наследниками, создал я вас здоровыми, крепкими, пухлыми, не было в вас
недостатков телесных, вы созданы из дерева, живущего тысячу лет, - а ныне, о
горе, искалечены вы, изуродованы - снизу, сверху, спереди, сзади, с кормы до
носа, с погреба до чердака, покрыты ранами, как шайка старых грабителей по
окончаньи похода! Неужели же я отец всех этих уродов!.. Господи, внемли,
позволь мне (тебе, быть может, молитва моя излишней покажется) не в твой рай
идти после смерти, а в ад, где жарит Дьявол грешные души, - в ад, где буду я
сам вертеть, вертеть на огне убийцу детей моих, на вертел его посадив, как
на кол!
Пока я так плакал, ко мне подошел знакомый слуга, старый Антоша, и
попросил меня перестать... Толкая меня к двери, добряк старался по пути
утешить меня.
- Ну можно ли, - говорил он, - приходить в такое состоянье из-за кусков
дерева? Что б ты сказал, если пришлось бы тебе, как нам, жить бок о бок с
этим безумцем? Пускай забавляется он (это и право его) досками, им же
купленными. Хуже было бы, если б он так поступал с честными людьми, со мной
иль с тобой...
- Эх, - отвечал я, - пусть он дубасит тебя! Неужели ты думаешь, что я
бы не согласился быть высеченным ради одного из этих кусков дерева,
оживленного моими пальцами? Человек - ничто; творчество - вот что свято.
Трижды преступен тот, кто убивает вымысел!..
Многое еще мог бы я сказать, и все с тем же красноречием; но увидел я,
что слушатели мои ничего не поняли и что я казался Антоше не менее безумным,
чем господин его. И когда я обернулся с порога, чтобы в последний раз обнять
взором поле сраженья, смешная сторона положенья (вид моих бедных безносых
богов и глупо-спокойные глаза Антоши, сочувствия полные, и я сам, дурень,
сетующий, разглагольствующий один среди бревен) - вспыхнула передо мной; и,
сразу забыв гнев свой и печаль, я расхохотался в лицо Антоше остолбеневшему
- и был таков.
Я очутился опять на дороге. Я говорил:
- Уж теперь они взяли у меня все. Я гожусь в покойники. Осталась одна
шкура... Да, но в ней, черт возьми, есть кое-что. Некий осажденный, отвечая
тому, который угрожал, если не сдастся он, перебить всех его детей, сказал:
"Как хочешь!.. У меня здесь есть орудие для созданья новых". Так и я не
всего еще лишен, одного у меня отнять они не могли. Мир - равнина
бесплодная, но кое-где колосятся нивы, нами, художниками, взлелеянные. Твари
земные и небесные клюют, жуют, топчут их. Не в силах творить, они только и
делают, что разрушают. Грызите, губите, животные, попирайте мои колосья, - я
взращу иные. Созрели ли они или зачахли, - что мне жатва? В лоне земли
пухнут новые зерна. Я грядущее, а не прошедшее. И если настанет день, когда
сила моя угаснет, отуманятся глаза и не будет у меня ни этих ноздрей
мясистых, ни той бездны, в которую вино вливается, ни языка моего
неугомонного, - когда у меня уже рук не будет, и ловкость пальцев и живая
бодрость моя исчезнут, когда я буду очень стар, без жара в жилах, без
здравого смысла... в тот день, Персик мой, меня не будет в живых. Нет,
будьте покойны! Можете ли вы вообразить себе Персика, который бы не
чувствовал, не творил, Персика, который не смеялся бы, не жил полной жизнью?
Не можете, а не то - выскочил он из шкуры своей. Тогда сожгите ее. Оставляю
вам свое лоскутье...
Продолжал я идти по направленью к Клямси. И вот, достигнув вершины
холма (шел я поступью молодецкой, играя палкой; по правде сказать, я
чувствовал себя уже утешенным), увидел я белокурого человечка, который плача
бежал мне навстречу; это был Шутик, мой маленький подмастерье, мальчуган лет
тринадцати; он, бывало, во время работы обращал больше внимания на мух
порхающих, нежели на труд, и на дворе был чаще, чем дома; там попрыгивал он
да косился на икры проходящих девиц. Я его, беспечного, угощал
подзатыльниками день-деньской. Но он ловок был, как мартышка, пальцы его
были так же хитры, как и он сам, работали искусно; и я любил, несмотря ни на
что, его вечно разинутый рот, острые зубки, впалые щеки, лукавые глаза и
вздернутый нос. Он это знал, нахал. Напрасно я кулак поднимал, громыхал: он
видел смех в глазу у Юпитера. Получив удар, только встряхивался,
равнодушный, как ослик, и потом начинал снова, лай не лай. Это был
совершенный негодяй.
Поэтому я был немало удивлен, видя, что плачет он, как водометный
тритон; крупные, грушевидные слезы вытекали, капали из глаз его, из носа.
Вот бросается он ко мне, целует куда попало, воя и обливая слезами грудь
мою. Я ничего не понимал.
- Эй, пусти, что с тобою. Пусти же меня. Нужно сморкаться, сопляк,
раньше чем лезть целоваться.
Но вместо того, чтобы перестать, он, обхватив меня, соскальзывает, как
по стволу сливному, к ногам моим и заливается пуще прежнего. Я начинаю
тревожиться:
- Будет, будет, мальчишечка! Вставай! Что случилось? Беру его за руки,
поднимаю... гопки!.. и вижу, что рука у него перевязана; кровь выступала
сквозь тряпки, ресницы его были опалены, одежды изорваны. Я сказал (уже
забыл я о своем горе):
- Проказник, что ты еще натворил?
Он простонал:
- Ох, хозяин, беда какая!
Посадил я его рядом с собой на откосе, спросил:
- Ответишь ли наконец?
Он воскликнул:
- Все сожжено.
И снова брызнули водопады слез. Тогда только я понял, что все это
большое горе было из-за меня, из-за пожара, и несказанно тепло стало на
сердце.
- Бедняжка, вот из-за чего ты плачешь!
Он сказал (показалось ему, что не понял я):
- Мастерская сгорела!
- Вестимое дело! Знаю я, знаю новость твою. За один час мне о ней уши
прожужжали. Что же реветь? Беда как беда.
Он облегченно взглянул на меня. Но, видно, очень было ему грустно.
- Ты, значит, любил свою клетку, дрозд, мечтавший только, как бы
вылететь из нее? Э, да я подозреваю, что ты сам, мошкара, плясал с другими
вокруг костра? - (Я и первому слову не верил.)
Он с возмущеньем ответил:
- Это неправда, это неправда! Дрался я. Мы сделали все, что могли,
чтобы огонь потушить, но было нас только двое. И Конек, больной (это был мой
другой подмастерье) соскочил с постели, хотя его и трясла горячка, и встал
вместе со мной перед дверью. Поди ж, устой! Экие звери! Они налетели толпой,
смели нас, сшибли, растоптали, смяли. Мы напрасно лягались, кулачились; они
перешли через нас, как река, когда открыто творило. Конек на ноги встал,
побежал за ними: они его чуть не убили. Я же, пока боролись они, шмыгнул в
мастерскую горящую... Господи, что за огнище!.. Там сразу все занялось, это
было как светоч смоленый, который кажет язык свой белый и красный,
свистящий, и в лицо плюется вам дымом да искрами. Плакал я, кашлял, уж тело
мое начинало шипеть. "Шутик, сказал я себе, ты пойдешь на жаркое! Чего там,
посмотрим еще!" Я разбежался и, как в Иванову ночь, прыгнул... скок!
Штаны прожжены, поджарен бок... Падаю я в трескучую кучу щепок... Так!
Подскочил, боднулся и растянулся, головой уткнувшись в верстак. Оглушило
меня. Но очнулся я скоро. Слышал я, - пламя вокруг так и храпит, а на улице
эти разбойники пляшут. Подняться пробую, падаю снова, ушибся я здорово; на
четверенки встаю и в пяти шагах вижу маленькую вашу святую Магдалину: огонь
уже лизал ее тоненькое, голенькое тело, волосы распущенные на плечиках
пухленьких...
"Стой!" - крикнул я и побежал, схватил, погасил ее чудные, вспыхнувшие
ноги, прижал ее к сердцу; я уж не знаю, не знаю, что делал, целовал ее,
плакал, шептал: радость моя, я держу, я держу тебя, нет, ты не бойся, я
крепко держу, ты не сгоришь, даю тебе слово. И ты тоже должна мне помочь. Мы
спасемся, милая... Дольше мешкать нельзя было... Грох!.. рушится потолок.
Невозможно вернуться тем же путем. Мы стояли у оконца крутлого, выходящего
на реку; пробиваю стекло кулаком, мы проходим насквозь, как через обруч: как
раз места хватило. Я скатываюсь, я ныряю на дно Беврона. По счастью, дно от
поверхности недалеко, и, так как жирно и мягко оно, Магдалина, упав, шишек
себе не наделала. Я был менее счастлив: ее не выпустил я, я барахтался, в
иле захлебывался. Выпил, наелся я больше, чем нужно. Словом, я вылез, вы
видите нас. Хозяин, простите, что всего я не спас.
Развязав благоговейно свой узел, из свернутой куртки вытащил он
Магдалину; ноги ее обгорели, но улыбались, как прежде, глаза
невинно-задорные. Я так умилен был, что слезы (хоть я не рыдал ни над
мертвой женой, ни над внучкой больной, ни над потерей добра и слепым
избиеньем творений моих), слезы брызнули.
И, обнимая обоих, о третьем я вспомнил, спросил:
- А Конек?
Шутик ответил:
- С горя он помер.
На колени я встал, посреди дороги, землю поцеловал.
- Спасибо, мой сын.
И, взглянув на ребенка, слепок державшего в раненых сжатых руках, я
сказал небесам, на него указав:
- Вот из работ моих самая лучшая: души, которые я изваял. Их не возьмут
у меня. Дерево можете сжечь! Душа - навеки моя.
БУНТ
Конец августа
Когда прошло волненье, я сказал Шутику:
- Нуте-ка! Что сделано - сделано. Посмотрим, что остается сделать. Я
заставил его рассказать все, что в городе произошло за те две недели, пока я
отсутствовал. - Говори ясно и коротко, без лишней болтовни: что прошло, то
прошло; главное, знать настоящее наше положение.
Я узнал, что над Клямси царят чума и страх, страх пуще чумы: ибо
последняя, по-видимому, уже отправилась искать счастье в иных краях, уступив
место разбойникам, которые, привлеченные запахом, поспешили вырвать у нее
добычу. Они были хозяева положения. Сплавщики, проголодавшись и обезумев от
страха заразы, не мешали им или же поступали так же. Законы онемели. Те,
которые должны были их блюсти, рассеялись.
Из четырех наших шеффенов один умер, двое бежало; стряпчий задал
лататы. Начальник замка, старик смелый, но одержимый подагрой, однорукий, со
вспухшими ногами и телячьими мозгами, достиг лишь того, что на шесть кус-
ков разорвали его. Оставался последний шеффен - Ракун; под напором этих
вырвавшихся зверей он, вместо того чтобы их отбить, решил (из страха, из
слабости, из хитрости), что благоразумнее будет им уступить; и к тому же он,
не признаваясь себе в этом (я знаю его, я разгадал), норовил натравить свору
поджигателей на тех, счастье которых злило его, или на тех, которым он хотел
отомстить. Я понимал теперь, отчего дом мой избрали в первую голову!.. Я
спросил:
- А другие, мещане-то, что они поделывают?
- Бебекают, - отвечал Шутик, - они ведь овцы; ждут у себя, чтоб пришли
их резать. Нет у них больше ни пастуха, ни собак.
- А я-то, Шутик, на что? Посмотришь-ка, дружок, остались ли у меня
зубы. Пойду к ним, малыш.
- Хозяин, что может сделать один?
- Отчего же не попробовать...
- А коль мерзавцы эти поймают вас?
- Больше нет у меня ничего. Наплевать мне на них. Поди ж, причеши
облысевшего дьявола!
Он заплясал:
- Весело-то как будет! Финти-фирюльки, люльки, пульки, тара-тарарусы,
вот как, вот как!
И, на бегу вскинув обожженные руки, он перекувырнулся и чуть не
растянулся на дороге. Я принял вид строгий.
- Эй, мартышка, - сказал я, - не дело этак вертеться, уцепившись
хвостом за ветку! Стой! остепенимся... Надо слушаться.
Он слушал с горящими глазами.
- Ты не долго будешь смеяться. Вот: иду я один в Клямси, иду теперь же.
- Ая! Ая!
- Тебя же я посылаю в Дорнси предупредить господина Николу, нашего
шеффена, человека осторожного, с добрым сердцем и с еще лучшими ногами,
любящего себя нежней, чем сограждан своих, но больше себя самого любящего
свое добро, - что завтра утром собираются пить его вино. Далее, склонив путь
в Сардий, ты найдешь в голубятнике своем Василия Куртыгу, стряпчего, и
передашь ему, что в Клямси дом его будет непременно сожжен, разграблен и
прочее, если не вернется он до ночи. Он вернется. Вот и все. Ты сам найдешь,
что сказать, и без уроков моих знаешь, как врать.
Мальчик почесал у себя за ухом:
- Трудность не в том. Не хочется мне вас покидать.
- Спрашиваю ли я тебя, что хочешь ты и чего не хочешь? Я хочу, я. Ты
должен слушаться.
Он упорствовал. Я сказал:
- Будет!
И видя, что он, малыш, беспокоится о судьбе моей:
- Я тебе не запрещаю бежать бегом. Когда все исполнишь, ты сможешь меня
нагнать. Лучший способ помочь мне - это подвести подкрепление.
- Я приведу их, - сказал он, - будут нестись они, Куртыга и Никола,
сломя голову, обливаясь потом, задыхаясь; коль нужно будет, привяжу им к
хвосту кастрюлю!
Он полетел как пуля, потом остановился опять.
- Хозяин, скажите мне толком, что хотите вы предпринять!
С важным, таинственным видом я отвечал:
- Я уже знаю! - (Душа вон, ничего я не знал!)
x x x
Вечером около восьми я прибыл в Клямси. Под золотыми облаками село
красное солнце. Ночь только-только начиналась. Что за славная летняя ночь!
Но некому было наслаждаться ею. Ни зевак, ни сторожей у городских ворот.
Входишь как на пустую мельницу. На большой улице тощая кошка грызла корку;
увидя меня, ощетинилась, потом улепетнула. Дома, зажмурясь, казали
деревянные мертвые лица. Ни звука. Я подумал: "Все они умерли. Я пришел
слишком поздно".
Но вот почуял я, что за ставнями слушают уши звон шагов моих. Я стал
стучать, кричать:
- Отворите! Дверь и не дрогнула. Подошел я к другому дому. Постучал
снова ногой и дубиной. Изнутри мне послышалось - будто шурк мышиный. Тогда я
понял.
- Зарылись они, несчастные! Шут их дери, покусаю им ляжки!
Кулаком, каблуком я стал барабанить по ставням книжной лавки:
- Эй, братец! Эй, Денис Сулой, сукин сын! Все раскатаю, коль не
откроешь. Открой, каплун, я - Николка Персик.
Тогда (как будто от прикосновения феиной волшебной палочки) все ставни
растворились, и я увидел на подоконниках, по бокам улицы, словно ряды
луковиц, растерянные лица, уставившиеся на меня. Они глядели, глядели,
глядели... Я и не знал, что я так прекрасен; ощупал я себя. Расплылись
сморщенные их черты. Они, казалось, довольны были.
"Добрые люди! Как любят они меня!" - подумал я, не признаваясь себе в
том, что радость их была внушена моим успокоительным присутствием в сей час,
на сем месте.
Тогда-то завелась беседа между Персиком и лукавцами. Все говорили
сразу; и, один против всех, я держал ответ.
- Отколе? Что делал? Что видел? Что хочешь? Как мог ты войти? Где ты
пролез?
- Стойте, стойте! Не горячитесь. Я рад заметить, что язык-то у вас
остался, хоть душа ушла в пятки, а пятки - в землю вросли; Эй, что вы там
делаете? Выходите-ка, полезно вдыхать свежесть вечернюю. Штаны, что ли,
украли у вас, что вы сидите дома?
Но вместо ответа они спросили:
- Персик, на улицах, пока шел ты сюда, кого ты встретил?
- Дураки, кого же я встретить мог, раз вы все взаперти?
- А буяны?
- Буяны?
- Они грабят, сжигают.
- Где же?
- В Беяне.
- Так пойдем задержать их! Что же вы притаились в курятне?
- Мы свой дом сторожим.
- Коль хотите свой дом оберечь, помогайте чужим.
- Мы в первую очередь, ибо спешим. Всякий свое добро защищает.
- Да, я знаю погудку: люблю я соседей своих, но нет мне дела до них.
Слепцы! Вы играете на руку разбойникам. После соседей вы попадетесь. Каждый
пройдет через это.
- Шеффен Ракун нам сказал, что лучшее в данном случае - притулиться до
тех пор, пока порядок не будет восстановлен.
- Кем?
- Господином Невером