Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
колесом; и архиерей, сопровожденный
двумя попами (один - длинный, как день без хлеба, другой - плоский, как хлеб
без дрожжей), напевал глубоким басом каждые десять шагов обрывок молитвы, но
не утомлял себя, давал петь другим и спал на ходу, шевеля губами и сжав руки
на брюхе.
Наконец толпище народа цельным куском катилось сзади, как тесто густое
и мягкое, как жирный поток. А мы были - творило.
Вышли мы из города. Прямо на луг отправились. Ветер кружил листья
яворов. По дороге полки их мчались на солнце. И медленная река увлекала их
золотые латы. У ворот три стражника и новый начальник замка притворились,
что нас не хотят пропустить. Но кроме последнего, только что прибывшего в
город наш и все принимающего за чистую монету (несчастный прибежал из замка
сломя голову и теперь яростно таращил глаза), все мы, словно воришкой на
рынке, действовали по соглашенью. Все-таки побранились мы, потолкались: это
входило в наш уговор, мы играли честно; но очень было трудно смех удержать.
Однако не следовало слишком растягивать шутку: Калабрия и вправду начинал
кипятиться; святой Никола на кончике своего жезла становился угрожающим; и
свечи так и тряслись в руках, притягиваемые спинами стражников. Тогда голова
выступил, снял колпак и крикнул:
- Шапки долой! В тот же миг упала завеса, скрывающая статую под
балдахином. - Сторонись! Идет герцог!
Сразу шум затих. Святые Никола, Илья, Викентий, Иосиф и Анна - все в
струнку вытянулись; стражники и дебелый начальник, без шапки, растерянный,
уступили дорогу; и тогда выдвинулся, покачиваясь над носителями, увенчанный
лаврами, в ухарской шапке, со шпагой на брюхе - подобие герцога нашего.
Надпись, составленная Деловым, так нарекала его во всеуслышанье; но по
правде сказать (и это самое смешное), мы, не имея ни времени, ни средств
придать сходство портрету, просто-напросто взяли с чердака ратуши старую
статую (так никто и не знал, кого она изображала и кем была изваяна); на
подножии можно было только прочесть полустертое имя: Вальтазар). Но не все
ли равно? Вера спасает. Изображенья святых Ильи, Николы или Иисуса Христа -
точны ли? Стоит только верить, чтобы видеть во всем то, что хочешь видеть.
Нужен бог? Для меня достаточно, пожалуй, куска дерева, где бы мог я его
поселить, его и веру мою. Нужен был герцог в этот день. Мы его и нашли. Меж
склоненных знамен прошествовал он. Луг ему принадлежал, он на него и ступил.
А мы все, отдавая ему должное, сопровождали его; развевались знамена,
трещали барабаны, гремели трубы, пели попы. Что ж тут дурного? Один только
холуй герцога, жалкая душонка, ни рыба ни мясо, стоял в стороне, но и ему
пришлось решиться. Он должен был либо задержать герцога, либо присоединиться
к его свите. Избрал он второе.
Все шло хорошо, как вдруг у самой цели дело чуть не рухнуло. При входе
святой Илья толкнул Николу, а святой Иосиф огрызнулся на свою тещу. Каждый
пройти хотел первым, не думая ни о возрасте, ни о вежливости. И так как в
этот день все были готовы к бою и настроены воинственно, руки у нас
зачесались. По счастью, я, преданный разом и святому Николе по имени, и
святому Иосифу с Анной по ремеслу, не говоря уже о молочном брате моем -
святом Викентии, который виноград сосет, - я, стоящий за всех святых, с
условием, чтобы они стояли за меня, я приметил телегу, нагруженную гроздями
багряными, и куманька моего Гамзуна, шатающегося подле, и крикнул:
- Друзья? Главного-то и нет между нами. Поцелуемся! Вот тот, который
всех нас объединит, наш единственный, наш хозяин (после герцога, конечно).
Он грядет. Приветствуйте его! Да здравствует Вакх!
И, за ягодицы взяв моего Гамзуна, я взвалил его на телегу, и заскользил
он, перекувыркнулся среди благодати раздавленного винограда. Потом схватил я
поводья, и на Голдовный луг выехали мы первыми; Вакх, купая гузло в красном
соку, дрыгал ногами и хохотал, увитый гроздьями. Все святые, все святые, за
руки взявшись, плясали позади зада Вакха торжествующего. Славно было на
траве! Там, вокруг доброго герцога, скакали мы, ели, играли, отдыхали
день-деньской... И поутру луг был подобен свиному загону. Не осталось ни
былинки. Подошвы наши отпечатались в нежной почве, и следы эти
свидетельствовали об усердии, с которым город чествовал властителя своего.
Он, верно, очень доволен был. Да и мы тоже, черт подери! По правде сказать,
стряпчий, вернувшись на следующий день, нашел нужным возмутиться, укорять,
угрожать. Угроз он не вы- полнил, нашли дурака! Да, но открыл он следствие;
впрочем, он не закрыл его: полезнее оставлять двери открытыми. Никто не
стремился что-либо найти.
***
Таким-то образом мы доказали, что граждане Клямси могут быть покорными
подданными герцога своего и короля и, одновременно, действовать в свою
голову: она у нас дубовая. И это вернуло бодрость городу претерпелому. Мы
себя чувствовали воскресшими. При встрече перемигивались, обнимались,
думали: "Мы еще не выпотрошили свой мешок хитростей. Лучшего-то у нас не
взяли. Все хорошо".
И воспоминанье несчастий наших улетучилось.
ПОД ЧУЖИМ КРОВОМ
Наконец мне пришлось подумать и о жилище будущем. Я откладывал как
можно дольше. Пятишься, чтобы дальше прыгнуть. С тех пор как дом мой
испепелился, я кочевал, приваливая то здесь, то там. Очень многие мне охотно
давали приют на одну, две ночи. Пока воспоминание об ужасе пережитом
тяготело над всеми, собирались мы в стадо, и всякий чувствовал себя у чужих
как дома. Но так не могло продолжаться долго. Опасность удалялась. Тело
каждого вползало обратно в свою раковину. Но у тех не было тела, у тех -
скорлупы. Не мог же я расположиться в харчевне! У меня четыре сына и дочь,
люди степенные, они бы мне этого не позволили. Не то чтоб мои молодцы очень
расчувствовались бы! Но что станет город говорить?.. Однако они не спешили
меня приютить. Я тоже не торопился. Моя откровенность слишком не ладит с их
святошеством. Кто уступит из двух? Бедные малые! Они были, как и я, в
замешательстве. Но им повезло: славная Марфа моя вправду любит меня. Ты
придешь, говорит, во что бы то ни стало... Да, но что скажет зять? Не
очень-то хочет меня он принять, я вполне понимаю его.
И вот с этих пор все они стали за мной следить глазами сердитыми,
исподтишка. А я избегал их; мне казалось, что старое тело мое продают с
молотка.
Я поселился на время в лачужке своей среди виноградников. Там-то в июле
(озорнишка ты мой!) шашни завел я с чумой. И вот что забавно: полоумные эти,
ради общего блага, здравый мой дом-то сожгли, а не тронули тот, в который
смерть заглянула. Я-то ее не боюсь, безносой барыни этой, и потому был очень
доволен найти лачужку свою, где валялись еще на полу земляном осколки
предсмертного пира. Но не мог я себе не признаться, что в этой дыре зимовать
мудрено. Разъехалась дверь, разбито окно, сыро, капает с крыши, как с полки
для сыра. Но сегодня дождика нет, а завтра - о завтрашнем дне я успею
подумать. Не люблю я ломать себе голову над сомнительным будущим. И когда не
могу я удачно распутать вопроса, я его до конца недели откладываю. "К чему
это? - мне говорят. - Все равно ведь придется тебе проглотить пилюлю". - "И
то, - отвечаю. - Но как знать, может быть, через восемь-то дней мир
погибнет? Как мне будет досадно, что я поспешил, если тут загремят трубы
архангелов! Мой друг, ни на миг не откладывай счастья! Пьется оно в свежем
виде. Но неприятные хлопоты могут пождать. Лопнет бутылка - тем лучше".
Итак, стал я ждать, иль, вернее, заставил я ждать то решенье скучное,
которое мне все равно пришлось бы назавтра принять. И чтобы ничто до тех пор
меня не тревожило, запер я дверь и загородился. Не тягостны были думы мои. Я
копался в своем огороде, расчищал тропинки, прикрывал сеянцы под упавшими
листьями, артишоки трепал, врачевал болячки старых деревьев пораненных -
словом, расчесывал косы земли-сударушки пред тем, как свернется она под
периной зимы. Потом, вознаграждая себя, я ошупывал щечки какой-нибудь
маленькой груши рыжей иль желто-рябой, забытой на ветке... Господи! что за
блаженство, когда набирается в рот и течет себе вниз, вдоль по глотке течет,
душистый и сладостный сок!.. Решался я в город идти только запасы свои
обновлять (съестное, питье и новости). Избегал я встречаться с потомством
своим. Я им сказал, что собираюсь в чужие края. Не ручаюсь, что мне они так
и поверили; но, как послушные дети, они не посмели во лжи уличить меня. Мы
словно в прятки играли, как те ребятишки, которые робко аукают: "Волк, ты
здесь?" - и долго еще мы могли бы игру продолжать, отвечая: "Волка здесь
нет". Но мы упустили из виду Марфу: коль женщина станет играть, не преминет
она плутовать. Марфа знала меня; Марфа перехитрила отца своего. Не шутит
она, когда дело касается кровных уз.
Как-то я вечерком выхожу на порог, глядь, она по дороге идет. Я
вернулся в лачужку и заперся. Прижавшись к стене, не двигался я. Она
подошла, постучалась, окликнула. Как листик завялый, я замер, дыханье тая
(как назло, мне хотелось прокашляться). Она не сдавалась.
- Откроешь ли ты, наконец? Я знаю, ты там. И кулаком, и башмаком она
дверь колотила. Я же думал: "Ишь расходилась! Если сломается дверь, мне
крепко до- станется" И я уж хотел отворить и Марфу расцеловать. Но это игру
бы испортило. А когда я играю, всегда я выиграть хочу. Я упорствовал. Она
еще покричала, потом плюнула. Я слышал уже, как шаги ее удалялись, шаги
нерешительные; Тогда я вылез из норки своей и стал хохотать, хохотать и
кашлять... Задыхаться от хохота. Нахохотался я всласть, глаза вытирал, как
вдруг за собой, с вершины стены услышал голос:
- И не стыдно тебе?
Я чуть не упал. Подпрыгнув, я обернулся и увидел: дочь моя на стене
повисла и строго в глаза мне глядела.
- Старый шут, я поймала тебя.
Растерявшись, ответил я:
- Да, я попался.
И оба давай хохотать. Пристыженный, дверь я открыл. Она, словно Цезарь,
вошла, встала передо мной и, взяв меня за бороду:
- Проси прощенья. Я сказал:
- Меа culpa. (Моя вина - лат.)
(Это как на духу: знаешь, что завтра же снова начнешь.) Она все держала
меня за бородку, бородушку и ее дергала да причитала:
- Стыдно! Стыдно! Седень, с этаким белым хвостом на подбородке, а не
умней сосуночка.
Дважды, трижды она, как звонарь, потянула ее, влево, вправо, вверх,
вниз, потом по щекам потрепала меня и поцеловала:
- Что ж ты не шел ко мне, гадкий? Ты ведь знал, что я жду тебя!
- Дай мне, дочка, тебе объяснить.
- Объяснишь у меня. Ну-ка, пошел!
- Э! Стой! Я еще не готов. Дай мне вещи собрать. - Вещи! Экая важность.
Давай уложу их.
Она мне кинула на спину старый мой плащ, нахлобучила на голову мне
поблекшую шляпу, перевязала меня, встряхнула.
- Вот и ладно! Теперь вперед!
- Обожди минутку, - сказал я. И сел на ступеньку.
- Как! - возмущенно воскликнула Марфа. - Ты упираешься? Ты не хочешь
идти ко мне?
- Не упираюсь я, что там! Придется-то ведь все равно идти к тебе -
некуда больше.
- Однако, любезен ты! Вот любовь твоя какова!
- Очень люблю я тебя, моя милая, очень люблю. Но я предпочитал бы
видеть тебя у себя, чем себя у чужих.
- Я, значит, чужая!
- Ты половина чужого.
- Вот еще. Ни половина, ни четверть. Я целиком с головы до ног - я. Я
жена его: это возможно! Но зато он - мой муж. Я исполняю желанья его, если
он исполняет мои. Будь спокоен: он с радостью примет тебя. Посмел бы он быть
недоволен!
- Верно вполне. Город наш тоже бывает ведь рад, когда герцог Неверский
размещает у нас свой отряд. Приютил я немало солдат. Но я не привык быть на
месте тех, которым дают приют.
- Привыкнешь. Не возражай. Пошел! - Ладно. Но только условие.
- Условие уже? Быстро ты привыкаешь! - Я сам себе выберу комнату.
- Хочешь ты быть самодуром, я вижу! Ну, уж ладно! - По рукам. - По
рукам. - И потом...
- Довольно, болтун. Пошел!
За руку она меня - цоп! Ну и хватка! Волей-неволей пришлось зашагать.
Достигли дома, она показала мне комнату, мне предназначенную: уютную, с ней
по соседству, за лавкой. Добрая Марфа со мной обращалась как с младенцем
грудным. Постель была постлана: пуховка нежнейшая, свежие простыни. А на
столе в стакане пучок цветущего вереска. Я смеялся в душе, умиленный,
развеселенный; отблагодарить ее надо, подумал я себе. Уж тебя как помучаю,
Марфинька... И объявил я сухо:
- Не подходит.
Она, досадуя, мне показала другие, нижние комнаты, - я качал головой и
наконец, подметив каморку под самой крышей, сказал:
- Вот мой выбор.
Она на меня замахала руками, но я стоял на своем:
- Как хочешь, красавица. Бери, не бери. Комнатка эта мне нравится, в
ней поселюсь либо назад возвращусь.
Ей пришлось уступить. Но с этих пор ежедневно и ежечасно она приставала
ко мне:
- Ты не можешь здесь оставаться, внизу тебе будет удобней; что тебе не
понравилось? Скажи, башка деревянная, отчего ты не хочешь там жить?
Я отвечал лукаво:
- Не хочу, вот и все.
- Ты сведешь меня в гроб! - кричала она в возмущенье. - А я знаю
причину. Гордец! Гордец! Не хочешь ты быть должником у детей своих. Эх,
избить бы тебя.
Я отвечал:
- Ты бы этим меня заставила принять от тебя хоть заушины.
- Сердца нет у тебя, вот что, - сказала она.
- Девонька...
- Да, юли... прочь лапы, урод.
- Моя умница, моя душенька, красавица ты моя.
- Ишь, набрал меду в рот, увивается! Льстец, пустобай, обманщик! Долго
ль ты будешь, скажи, мне смеяться в лицо, брыла свои выворачивать?
- Посмотри на меня... Ты смеешься ведь тоже.
- Нет.
- А смеешься ведь...
- Нет, нет, нет.
- Вижу я, вижу: смешки-то вот здесь.
И надавил я пальцем щеку ее, которая вздулась и лопнула.
- Как это глупо, - сказала она. - Мне обидно, я тебя ненавижу, а вот
поди же, не могу я даже сердиться. Старая эта мартышка, как начнет корчить
рожи, меня поневоле смешит! Да, я тебя ненавижу. Голыш, ни гроша за душой, а
пред своими нос задирает! Скажи, по какому праву?
- У меня прав других нет.
Она мне сказала немало еще слов заостренных. И я ее попотчевал другими,
не менее тонкими. У нас у обоих язык, как точильщик, проводит слова по
воронилу. Благо, что в миг высшей злобы скажешь словечко смешное и хошь не
хошь, а хохочешь. И начинай все сначала. Почесав язычок хорошенько (я давно
уж не слушал ее), она примолкла.
- Теперь отдохнем, - сказал я, - завтра снова начнем. - Спи спокойно.
Итак, ты не хочешь? Но я ни гу-гу.
- Гордец! Гордец! - повторила она.
- Послушай, голубушка. Да, я гордец, бахвал, павлин, все что хочешь. Но
ответь мне по совести: будь ты на месте моем, ты бы как поступила?
Подумав, она ответила:
- Так же.
- Ну, вот видишь! Теперь поцелуй меня. Спокойной ночи.
Она меня нехотя чмокнула и, уходя, бормотала:
- На кой черт подарило мне небо этих двух дурандасов?
- Так, так, - подхватил я, - поучай его, милая, не меня, а его.
- Так и будет, - сказала она. - Но и тебе достанется.
Мне и досталось. С утра она сызнова начала. Не знаю, что пришлось на
долю неба, но моя доля была здоровенная. В первые дни я был как сыр в масле.
Все холили меня, баловали. Сам Флоридор старался мне угодить и мне оказывал
больше вниманья, чем нужно. Марфа следила за ним недоверчиво. Глаша меня
угощала своей болтовней. Дали мне лучшее кресло. За столом подавали мне
первому. Когда я говорил, все внимательно слушали. Было очень уютно... Ух!
не выдержу... Мне было не по себе; и не мог усидеть я на месте; я сходил,
поднимался по сто раз в час по чердачной лестнице. Всех это бесило. Марфа,
безмолвная и раздраженная, так и вздрагивала, заслыша скрипучий мой шаг.
Будь это летом, я бы по крайней мере баклуши бил на дворе. Я их бил, - но
дома. Осень была ледяная; широкий туман занавесил поля, и дождик крапал,
крапал ночью и днем. А я был к месту прикован. Да к тому же к месту чужому,
черт их дери! У бедного Флоридора чувство изящного не Бог весть какое, убого
оно и жеманно; Марфа не замечает; а мне-то все в доме, утварь и мелочи, глаз
раздражало; страдал я; хотелось мне все переделать и переставить по-своему,
- руки так и чесались. Но хозяин на страже; если кончиком пальца я только
касался одной из вещей его, целая буря вздымалась. Главный мой враг был в
столовой - кувшин, на котором представлены были два целующихся голубка и
слащавая барышня рядом с пресным возлюбленным. От них мне претило; я просил
Флоридора хотя бы убрать эту вещь со стола, за которым я ел; куски
застревали в горле, я задыхался. Но скотина (что ж, он был вправе)
отказался. Он гордился своим миндальником. Для него это высшее было
искусство. И мои ужимки сердитые только народ смешили.
Что поделаешь? Я правда смешон был: дуралей, да и только. Ночью я на
постели вертелся, словно котлета, меж тем как на рашпере, то есть на крыше,
дождь шипел безумолчно. И я не смел по чердачнику расхаживать: пол дрожал
под моими шагами тяжелыми. И вот однажды, когда я сидел на кровати, болтая
ногами голыми и сам с собою болтая, "Милый мой Персик, - сказал я себе, - не
знаю как и не знаю когда - но дом я выстрою снова". С этой минуты стало мне
легче: я составлял заговор. Конечно, я скрыл от детей решенье свое: они бы
сказали, что в смысле жилища мне богадельня подходит как раз. Но где денег
достать? Со времен Орфея и Амфеона камни уже не ведут хороводы, не строят,
друг друга подсаживая, стены, дома, разве что только под песнь кошеля;
мой-то давно утратил свой голосишко...
Я обратился за помощью к карману приятеля Ерника. Добряк, по правде
сказать, не предлагал мне ее. Но если приятно мне у друга просить услуги,
мне кажется, что и ему приятно мне услужить. Когда прояснилось немного, я
от- правился в путь, в Дорнси. Было небо низко и серо. Ветер влажный,
усталый пролетал, как большая промокшая птица. К ногам прилипала земля, и
желтые листья орешника реяли через поля.
С первых же слов Ерник прервал меня и, беспокойный, стал сетовать на
отсутствие дел и денег, на худых клиентов; так он ныл, что сказал я:
- Ерник, что ж, я могу одолжить тебе грош.
Я был обижен. Он еще пуще. И друг на друга мы дулись, говорили мы
холодно о том и о сем, - я разъяренный, он пристыженный. На скупость свою он
досадовал. Бедный старик был не злой человек; любил он меня, разумеется; он
с радостью дал бы мне денег, если бы это ему ничего не стоило; и даже,
будь я настойчивей, получил бы я что хотел; не его вина, что он носит в себе
девять колен жидоморов. Можно, конечно, быть и богатым и великодушным. Но
истый мещанский достаточник, если мошну его тронешь, сперва-наперво "нет"
говорит. Друг мой Ерник в эту минуту много бы дал, чтоб ответить мне: да; но
я не упрашивал, в том-то и штука. Есть у меня своя гордость; когда о
чем-либо друга прошу, он должен быть очень доволен; а если колеблется он,
ничего мне не нужно, тем хуже тогда для него! Итак, друг с другом говорили
мы: голос сердитый, тяжелое сердце. Я отказался обедать (вконец я его
огорчил). Я встал, чтоб уйти. Повесив голову, он проводил меня до порога. Но
перед тем, как дверь отворить, я не выдержал, обхватил я дряблую шею его и
безмолвно поцеловал. Он отвечал мне тем же. Робко спросил он:
- Никол