Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
"По мне, достаточно было бы отправить их на тот
остров, куда, говорят, граждане Берна высаживают мужей и жен сварливых;
месяц спустя, когда корабль за ними приходит, они воркуют нежно, как
влюбленные голубки. Вот какое вам нужно леченье! Ворчите, уроды? Спиной друг
к другу становитесь? Эй, взгляните на себя, детки. Напрасно каждый из вас
думает, что он лучше и краше изваян, чем братец его. Все вы одного помола.
Персики чистые, бургундцы истые...
Стоит только взглянуть на этот большой дерзкий нос, развернувшийся
поперек лица, на этот широкий, топором вырубленный рот - воронка для вина,
на глаза эти заросшие, которые очень бы хотели казаться злыми, а смеются! Да
на вас клеймо! Поймите же, что, вредя друг другу, вы сами себя уничтожаете!
У вас образ мыслей разный? Велика важность! Или вы желали бы пахать одно и
то же поле? Чем больше у нашей семьи будет полей и мыслей, тем счастливее и
сильнее мы будем. Распространяйтесь, умножайтесь и берите все, что можете,
от земли и от мысли. У каждого свое, и сплочены все, - ну-ка, сыны,
поцелуйтесь, дабы громадный нос Персиков расплетал тень свою через нивы и
вдыхал красоту мира!
Они молчали, насупившись, но заметно было, что еще немножко, и они
рассмеются. Михаил расхохотался первым и, протянув руку Ивану, сказал:
- Ну-ка, старший носач! Они обнялись.
- Эй, Марфа, тащи заздравное!
Тут я заметил, что когда я в сердцах разбил кувшин, то порезал себе
кисть. На столе алело несколько капель крови. Антон, неизменно
торжественный, поднял руку мою, подставил под нее стакан, собрал в нем сок
моей жилы и сказал напыщенно:
- Выпьем все четверо из стакана этого, чтобы скрепить наш союз!
- Стой, стой, Антон, не смей портить Божье вино! Фу! Как это противно!
Изволь выплеснуть эту бурду. Кто хочет испить самой крови моей, пусть осушит
до дна кружку вина!
На сем чокнулись мы и о вкусе питья не спорили.
По уходе моих сыновей Марфа, обвязывая руку мою, сказала мне:
- Старый стервец, добился ты наконец!
- Добился чего? Того ли, что их помирил? - Я о другом. - О чем же?
Она указала на стол, на котором лежал разбитый кувшин.
- Ты отлично меня понимаешь. Не притворяйся овечкой... Признайся... ты
должен признаться... Ну, скажи на ушко! Никто не узнает...
Я прикидывался удивленным, возмущенным, полоумным, но смех меня
разбирал... Я задыхался. Она повторила:
- Негодяй, негодяй! Я сказал:
- Он был слишком уродлив. Послушай, милая дочка: он или я - один из нас
должен был сгинуть.
- Тот, который остался, не краше.
- Что до него, он, может быть, гадок. Пускай... Мне все равно. Я не
вижу его.
x x x
Сочельник
На петлях своих намасленных вертится год. Дверь закрывается и вновь
отворяется. Словно сложенное сукно, падают дни в бархатный ларь ночей. Они
входят с одной стороны и выходят с другой, удлиняясь на блошиный прыжок.
Сквозь щель я вижу глаза блестящие нового года.
Сижу у большого камина в рождественскую ночь и гляжу как бы со дна
колодца ввысь на звездное небо, на его мерцающие веки, на его сердечки
дрожащие, и слышу, как близятся колокола, летящие по гладкому воздуху,
звонящие к заутрене. Мне любо думать, что Младенец родился в этот поздний
час, в этот час темнейший, когда будто мир кончается. Его голосок поет:
"День, ты вернешься! Ты грядешь уже. Новый Год, вот и ты!" И надежда теплыми
крыльями голубит ночь ледяную и смягчает ее.
Я один в доме; дети мои в церкви. Остаюсь с собакой моею Лимоном и
кошкою Потапошкой. Мы грезим и смотрим, как пламя подлизывает под хайло.
Вспоминаю вечер недавний. Только что выводок мой был подле меня; я
рассказывал Глаше моей круглоглазой волшебные сказки о гадком утенке, о
Мальчике с пальчик, о ребенке, что разбогател, петуха продавая тем людям,
которые день перевозят в тележках. Очень весело было. Остальные слушали и
смеялись, и каждый сказал свое слово. А потом приумолкли, следили кипящую
воду, горящие угли и трепет снежинок на стеклах и сверчка под золой. Ах,
славные зимние ночи, молчанье, теплый семейный уют, грезы в час бденья, в
час, когда ум любит кудесить, но знает это, и если и бредит, то в шутку...
А ныне, что кончился год, подвожу я приход и расход и подмечаю, что за
шесть месяцев я все потерял: жену, дом, деньги и ноги свои. Но забавно то,
что в конце-то концов я, как прежде, богат. Нет у меня ничего, говорят? Да,
нечего больше нести на себе. Легче стало... Никогда не бывал я так бодр и
свободен, никогда так легко я не плыл по теченью грезы своей...
Однако кто бы сказал мне в прошлом году, что так весело приму беду!
Разве не клялся я, что до гроба хочу оставаться у себя господином единым,
твердым и самостоятельным, что только себя должен благодарить я за дом и за
пищу и только себе отчет отдавать в своих бреднях!
Судьба решила иначе, а все-таки ладно вышло. И человек в общем -
животное кроткое. Все ему нравится. Он приспособляется с одинаковой
легкостью к счастью, к скорби, к скоромному, к постному. Дай ему четыре ноги
или две отними, лиши его слуха, зренья, голоса, - он все-таки как-то
устроится так, чтобы видеть, слышать иль говорить. Он словно воск растяжимый
и сжимчивый. И сладостно знать, что в уме и в ногах есть у тебя эта
гибкость, что можешь быть рыбой в воде, птицей в воздухе, саламандрой в
огне, а на земле - человеком, воюющим весело со всеми стихиями. Так, чем
беднее ты, тем ты богаче, ибо душа создает все, что хочет иметь: широкое
дерево по обрезании веток выше растет. Чем меньше имею, тем больше я сам.
Полночь. Бьют часы.
"Он родился, младенец божественный".
Я распеваю:
"Играйте, гобои, звените, волынки!
Как прекрасен и нежен Христос".
Дремота долит. Я засыпаю, плотно усевшись, чтобы в очаг не упасть.
Звените, волынки, играйте, гобои бойкие.
Он родился, Младенец Иисус.
x x x
Крещение
Однако, крупно я шучу! Ибо чем меньше имею, тем больше есть у меня. И я
это твердо знаю. Удается мне, нищему, быть богачем: богатство - чужое. Что
говорят мне о дряхлых отцах, разграбленных, все, все отдавших - портки и
рубашку - детям своим бессердечным и ныне забытых, покинутых всеми, чуящих
тысячу рук, их толкающих в яму могильную? Вот, уж правда, неловкие! Никогда
не бывал я, ей-ей, так ласкаем, так любим, как в дни моей бедности. Дело в
том, что не отдал я сдуру всего, а кое-что все же сберег. Не только ведь
денежки можно отдать. Я-то отдав их, самое лучшее крепко держу - веселость
мою, все, что собрал за полвека жизни шатучей, а набрал я немало хорошего,
радости, хитрости, мудрости шалой, безумия мудрого. И еще мой запас не
иссяк, мешок мой для всех открываю: берите пригоршнями, так! Разве это
пустяк? Коли дети мне дарят свое, я тоже дарю - поверстались! И если иной
дает меньше других, что ж - любовь доплатит недоимку; и жалоб не слышно.
Смотрите, вот он, бесцарственный царь, Иоанн Безземельный, счастливый
мерзавец, вот он, Персик из Галлии, вот он сидит на престоле, управляя пиром
гремящим!
Сегодня Крещенье: днем проходили по улице нашей три волхва, и их свита,
белое стадо, шесть пастушков, шесть пастушек, и, шествуя, пели они; и собаки
брехали. А ныне вечером все мы сидим за столом, все дети мои и детища детищ
моих. Всех нас за ужином две с половиною дюжины, и все тридцать кричат:
- Пьет король! А король - это я. Мой венец - горшок тестяной. Королева
же Марфа: я, как в Писании, женился на дочери. Всякий раз, что стакан
подношу я к губам, меня чествуют, я хохочу и глотаю с попершкой... но все же
глотаю, ничего не теряю. Королева моя тоже пьет и, грудь оголив, сует свой
красный сосок детенышу красному в рот. И пьет гологузый слюнтяйчик,
последний мой внук. И пес под столом из миски лакает и тявкает; и кот, гудя
и кобенясь, удирает с костью.
И думаю я (громко: не люблю я думать про себя):
- Жизнь хороша. Ах, друзья! Ее недостаток единственный тот, что она
коротка: платишь много, дают недостаточно. Вы скажете мне: "Будь доволен:
твоя часть хороша, и ты ее съел". Не отрицаю. Но съел бы я вдвое. И как
знать! Может быть, если не буду кричать слишком громко, получу я второй
кусок пирога... Грустно лишь то, что хоть я и в живых, столько добрых малых
пропали бесследно, увы! Боже, как годы проходят, а с ними и люди! Где король
Генрих и добрый наш герцог Людовик?
И вот отправляюсь по дорогам былого собирать цветочки завялые
воспоминаний; и я пью, и я вью свои сказки, не устаю, пересказываю. Мне дети
мои не мешают болтать, и порою, когда нахожу я не сразу нужное слово или
запутываюсь, они мне тихонько подскажут конец; и тут я очнусь от мечтании
своих, окруженный глазами любовно-лукавыми.
- Да что, старина (говорят мне они), хорошо было жить в двадцать лет? У
женщин тогда была грудь и полней и прекрасней, у мужчин было сердце и все
остальное - на месте. Стоило только взглянуть на Генриха и на его куманька
Людовика! Нет больше изделий из этого дерева...
Я отвечаю:
- Черти, смеетесь вы? Что же, вы правы, смеяться полезно. Не глуп я, не
думаю я, что нет винограда у нас иль молодцов, чтоб его собирать. Я знаю:
когда уходит один, приходят трое, и дуб, из которого строят галлов, удалых
ребят, растет все по-прежнему прямо, и густо, и крепко. Дерево то же, но
ныне изделье другое, саженей сколько б вы ни рубили, никогда не создастся
король мой Генрих иль герцог Людовик. А их-то любил я... Стой, стой,
Николка, чего распускаешь ты нюни! Слезы? Ах, дурень, неужто ты станешь
жалеть о том, что не можешь всю жизнь пережевывать тот же все кус?
Изменилось вино? Вкусно оно все равно. Будем пить! Да здравствует залпом
пьющий король! Да здравствует также народ. Погреб его! ..
И то: по правде сказать, дети мои, хоть добрый король и хорош, а лучше
все же - я сам. Будем свободны, французы милые, и пошлем пастухов наших
травку щипать! Я да земля - мы любим друг друга, ничего нам не нужно. На что
мне король - на земле иль на небе? У каждого пядь земли и руки, чтоб ее
разворачивать.
Вот твое место на солнце, вот твоя тень. Есть у тебя десятина, есть и
руки, чтобы сеять, пахать! Что же еще тебе нужно? И если король бы вошел ко
мне, я бы сказал: "Ты мой гость. За здоровье твое! Садись. Ты, брат, не
один. Всякий француз - властелин. И я, твой слуга, у себя господин".