Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
И я тихонько рассмеялся. Наступило всеобщее, почти гнетущее молчание.
И, хотя все они произвели в уме те же расчеты, мое замечание показалось им
верхом дурного тона и страшным чудачеством. С каких это пор жиголо
расплачивается с любовницей (или женой)? И с каких пор его занимает разница
между его остающимися долгами и погашенными? Никто здесь не мог догадываться
о моих истинных намерениях!
- Да нет же, нет! Клянусь, совсем не так дорого, - упорствовал я, глядя
на Лоранс гордым и даже исполненным мудрости взглядом; она стоически, с
вымученной улыбкой на лице, переносила эту сцену.
- Конечно, нет, - подтвердила она тихо, не глядя на меня.
Задумывалась ли она вообще над этим? Или только лишь Одиль пораскинула
умом над цифирками, определявшими жизнь в нашем нежном гнездышке на бульваре
Распай?
- Но это еще не все! "Ливни"!.. Ну, вы знаете эту мелодию из фильма
"Ливни"... Надеюсь, вы ее слышали?
- Безусловно! Безусловно! - внезапно проснулся академик и начал
гипнотизировать меня из-за стекол своих очков.
- Так вот, "Ливни" - вам я это могу сказать - наполовину написаны
Лоранс!
Вновь наступило молчание. Лоранс взмахнула рукой.
- Нет, - выдохнула она, - нет!.. Но я заговорил громче:
- Как же нет?! Я искал за фортепиано, пробовал то-се... У меня только и
было, что первых две ноты, почти аккорд: до-ре, до-ре... Зашла Лоранс и тут
же напела продолжение: фа-си-ля-соль-ля-до-ре... Нет, кажется, я ошибаюсь:
ля-до-фа-ре? (Я не так уж разбираюсь в сольфеджио, как уверяет Лоранс...)
Нет, без нее не было бы ни "Ливней", ни музыки к фильму, ни долларов!
Баланс все еще смотрел на меня недоверчиво, и я подытожил:
- Угадайте, какой подарок Лоранс мне сделала на наши, ну теперь на свои
деньги? Колоссальный "Стейнвей"! Я мечтал о таком всю жизнь!
И, остановившись на этом, я окинул всех торжествующим взглядом, на
который откликнулся лишь один Филибер. Вздохнув, я принялся за ванильные
сливки; я всегда их обожал и был доволен, что Манни об этом вспомнила. Я
поблагодарил ее за особое для меня угощение. Она как-то замедленно кивнула
головой, скорее, не обрадованная, а раздосадованная моими комплиментами,
быстро поднялась, дав сигнал после затянувшейся тишины к оживленному общему
разговору. Так что в полной мере насладиться своим десертом мне не удалось.
9
По дороге домой, чтобы нарушить молчание, я машинально включил в
машине радио. Дело все кончилось тем, что я выпил батарею коньячных рюмочек
на пару с мужем одной из моих бывших любовниц, как оказалось, славным малым
и для делового человека очень симпатичным. И что это его жене взбрело в
голову наставить ему рога со мной?.. Во всяком случае, мы решили встретиться
и после целого ряда благонамеренных и туманных проектов о совместных
занятиях спортом договорились сыграть партию больших шахмат в баре Мадлен.
Что ж, на этом вечере я прошел через целый ряд самых разнообразных
эмоциональных состояний: от эстетического удовольствия и артистического
тщеславия до эротического наслаждения и маленького комедиантства;
почувствовать себя смешным и выставить других в смешном свете - в этом есть
своя особая и немалая прелесть. Теперь же, ко всему прочему, я пожинал
сладкие плоды мужского уважения.
Достаточно было взглянуть на профиль Лоранс, чтобы понять, что вечер
для нее сложился не так удачно, как для меня. Вот я и включил радио - но
после хорошего джаза пошли блистательные импровизации саксофона на тему все
тех же "Ливней". Вдруг я почувствовал себя гордо: моя музыка многообразна,
тонка - настоящая чистая музыка; она как бы развивается из самой себя, и при
этом ее нельзя назвать простой; и я уже досадовал на себя, что так легко
приписал ее авторство другому. Но даже если ее плоды теперь достались
другим, она все равно оставалась моей, и это было единственным моим
достоянием: она вышла из моих сновидений, памяти, из моей музыкальной
фантазии. И никто не мог тут ничего изменить. Только в этот вечер ее
появление в эфире выглядело так, словно я подстроил для Лоранс провокацию
(как будто я в ответе за музыкальные программы). Кориолан, должно быть, не
меньше чем Лоранс поминал меня лихом, когда между объявлениями о результатах
первого и второго забега по радио крутили мои "Ливни", так что
благожелательной клаки вокруг меня как-то не наблюдалось.
Мне тревожно было за Кориолана. Чем я теперь смогу ему помочь, когда
рано или поздно мы просадим наши семьдесят тысяч франков в Лошнане или
где-нибудь еще? Пожалуй, еще только на бегах можно профукать не без
удовольствия деньги, а порой даже их приумножить, как я сам это доказал. К
несчастью, насколько я сегодня был уверен, что выиграю, настолько же не
сомневался, что в конце концов потеряю все. Впрочем, как и многие, я игрок
благоразумный, что бы там о нас ни думало это странное племя неазартных
людей; конформисты по своей природе, они стандартно представляют себе игрока
у беговой дорожки ипподрома или перед зеленым сукном игрального стола
человеком, добровольно бросившимся в бурное море за тысячи километров от
твердой земли. Тут как раз мудрые калеки ошибаются: вначале никто не
относится к себе строже, никто не беспокоится о своей участи более, чем
настоящий игрок, настолько он чувствует себя в опасности. Но лишь вначале,
поскольку ему все больше кажется, что эта твердь ничего общего не имеет с
подлинным континентом, как будни и праздники; и вот в один прекрасный день
происходит вполне понятная подмена - единственная твердая почва, где еще
можно существовать именно потому, что она колеблется, оказывается под
копытами лошадей, а подлинная жизнь сосредоточивается в жетонах казино, ведь
в конце концов ничего нет на свете тяжелее и беспощаднее повседневности. Ну
и финал панегирика этому пороку: нет ничего ярче и вольнее цветов жокейских
курток или игральных жетонов, ничего переменчивее бегового поля под открытым
небом или прокуренного зала казино, ничего легче хода чистокровки или жетона
достоинством в миллион; а для того чтобы узнать о триумфе или разорении,
достаточно открыть две карты. Играть мне захотелось так же внезапно, как я
только что возжелал эту Вивиан, и не было сил сопротивляться. Я чувствовал,
как медленно бьется мое сердце под тяжелыми толчками разгоряченной крови,
крови деспотичной, которая уже не казалась мне моей, быть может, оттого, что
я разбавил ее водянистой скукой.
- Останови, пожалуйста, здесь, - сказал я. Лоранс затормозила так
резко, что я приложился лбом к ветровому стеклу.
- Мне хочется поиграть, - объяснил я. - Ты видишь? Там, наверху.
И я указал подбородком на этаж, где, как я знал, меня поджидали столы и
карты. Но, увидев ее искаженное лицо, сжалился и позвал:
- Пойдем. Пойдем, если хочешь. Это занятно.
Однако она не ответила, не двинулась с места, словно окаменев от моего
напора. Я вышел, хлопнул дверцей и обошел машину. Тротуар, казалось,
раскачивается у меня под ногами. Я наклонился к Лоранс:
- Возвращайся спокойно! Я не задержусь.
С тротуара я видел, как она, по обыкновению осторожная, проверяет
зажигание, свет, включает и выключает фары, наконец, нажимает на газ и
уезжает, не проронив ни слова, даже не оглянувшись. Но прежде чем она
исчезла в потоке машин, я развернулся и побежал наверх.
Не стану рассказывать в подробностях все события этой ночи, скажу лишь,
что она была грандиозна. Моего чека оказалось достаточно, чтобы Дозволить
себе любую игру; и я догадываюсь, свою роль здесь сыграла пресловутая статья
обо мне. Пять часов я терял колоссальные суммы, а под утро почти отыгрался.
Домой пошел пешком, на рассвете, без гроша в кармане, но гордый и счастливый
до невозможности. Я чуть было не пустил по ветру состояние, но не впал в
пессимизм, снова бросился в бой и вышел из него с честью. Я был горд, все во
мне ликовало, и никто, кроме игрока, не мог бы понять моих ощущений. Для
этого надо знать, что игрок никогда не ведет свой счет в изъявительном
наклонении, но в сослагательном; и мне в голову не приходили обороты вроде:
"Я проиграл столько-то..." - оптимистическая манера спрягать глаголы
составляет одну из очаровательнейших сторон жизни игрока.
От "Гранд-опера" я добрался пешком до "Льон де Бельфор". Рассветало уже
не рано; клочья тумана бесшумно скользили под мостами, будто бродяги. Париж
был похож на спящую женщину, неосторожную и прекрасную. В целом мире не было
более прекрасного города и более счастливого горожанина.
Часам к семи я добрел до своего дома на бульваре Распай - я еще пытался
называть это домом, хотя даже моя комната мне как бы уже и не принадлежала;
однако, если бы Лоранс наложила руку на старую студию, я бы, наверное,
возмутился таким незаконным вторжением. Так каждый раз, покидая очередное
пристанище, не стен мне было жаль. А прежде всего - чувство дома, чувство,
которое я испытывал лишь в доме моих родителей, где я прожил восемнадцать
лет, - в нашем доме, в их и в то же время моем. На похоронах отца (он умер
вслед за мамой) я оплакивал не только его, но и наш дом на улице Дубле,
теперь он переходил к другим людям. Но где бы я ни жил потом, повсюду мне
казалось, что я здесь временно; разве что в гостиничном номере, где я провел
шесть лет, это чувство на время исчезло; и позже, вернувшись туда, я увидел
с недоумением и ужасом, что комната занята другим. Вот и сегодня я бы хотел
кое-что понять о той квартире, где почувствовал себя если не хозяином дома,
так по крайней мере жильцом до конца дней. Я уже знал, что, если все
кончится плохо, я больше никогда не смогу пройтись по бульвару Распай без
ощущения изгнания или ошибки. Моей ошибки, и, значит, так мне суждено: не
надо было забывать, что чувство дома - не для таких, как я, между каменными
хоромами и одной из смертных птиц, а все мы - перелетные птицы, отношения
строятся на силе, но силы их не равны. Домовладение - в этом вопросе жестче
и безраздельнее, чем где бы то ни было еще, властвуют деньги: ты или
владеешь или остаешься за порогом.
"Льон де Бельфор" только что открылся, и я зашел туда позавтракать. С
уважительным ужасом я наблюдал стоявших у стойки бара полупроснувшихся,
спешащих людей, им надо было на работу, и это был самый нормальный образ
жизни. Веселость мою как рукой сняло: за полгода я сочинил шлягер, заработал
и потерял состояние, теперь ждал, что меня вот-вот выкинет из дома жена. Что
со мной будет? Семь лет я особенно не задавался этим вопросом, теперь же он
встал передо мной со всей непреложностью. Как я ни избегал его, стараясь
прикрыться своей беззаботностью, рассудок порой просто орал мне прямо в уши:
"Что будет? Как ты станешь жить? Где? Что ты умеешь? Чем ты можешь заняться?
Сможешь ли вынести работу, тяжесть жизни?" Поэтому я возвращался в квартиру
с неспокойным сердцем. Я прошел мимо комнаты Лоранс, словно задолжавший
жилец: проскользнул на цыпочках, сдерживая дыхание, как в студенческие годы,
когда не платил по нескольку недель домовладелице в Латинском квартале.
Перед сном я попытался еще раз подвести итог. В общем-то, я был уверен,
что это не удастся; к тому же я предвидел и сам результат, если я начну
разбираться долго и обстоятельно, составлю список, в чем был прав и виноват
я, а в чем - Лоранс, логически подытожу наши поступки, то, без сомнения, мне
достанется благородная роль. Но если сосредоточиться лишь на чувствах, я
уверен, что выйду из игры лишь хладнокровным победителем.
Все пересмотры, выводы, итоги не нужны и напрасны: ни в чем я не
чувствовал себя виноватым с тех самых пор, как у нас начался этот разлад, ну
разве что в легкомыслии. Обвинительный акт против Лоранс выглядел куда
весомее, в него входил и пункт о преднамеренности, чего не было в моем
досье.
Лежа в темноте на узкой постели, я не мог заснуть и включил радио.
Играли септет Бетховена. Эта музыка омыла меня всего, я снова почувствовал
себя ранимым подростком, и слезы подкатили к глазам. Не надо было мне ее
слушать, в ней было все, что хотелось знать о любви: чуткая нежность,
восторженная радость и особенно задушевность и непоколебимая доверчивость -
все то, чего не суждено увидеть наяву, мы пробавляемся лишь подобием этих
сокровищ, жалкими подделками, с трудом изготовленными нами же самими, да и
то зачастую нелепо. Кто может с полным правом сказать, что и у него была
такая любовь, если прежде он не веровал в ее существование, не мучился ею,
не вложил в нее всю свою доверчивость и незащищенность, не считаясь дарами с
любимым? Стыдно хоть раз в жизни так не влюбиться, и безмерно тяжело, если
никто тебя так не полюбит. У такой любви ничего общего и быть не могло с
мучительной комедией, которую разыгрывает Лоранс. О такой любви мне в
полумраке и твердили явственнее всего фагот, виолончель, кларнет, ей-то и
отозвались мои сентиментальные, слабые, грустные струны.
Светало, наступал день, а я никак не мог заснуть. Вся моя рисовка,
заносчивость и беззаботность словно слетели, и я остался наедине с самим
собой - бедный малый, ты думал улизнуть от общества, а кончилось все тем,
что общество, да и твоя собственная жена стали тебя презирать; бедолага,
ждет тебя какая-нибудь канава подзаборная да один-единственный приятель (и
тот алкоголик); тебе два раза везло, и оба раза ты проморгал; и на что
теперь можешь рассчитывать? Да только на унизительную бедность. Бессильный и
беззащитный, я лежал на кровати, разве что душевная ясность меня не
оставила. Так и всем обычно кажется: чем хуже складываются дела, тем яснее
видна ситуация, я даже терял к себе доверие, когда все шло хорошо. Однако
мне никогда не надо было растолковывать, что где тонко, там и рвется; тонко
еще не значит точно. Но теперь мне не вспоминалось ничего из этих немудреных
присказок. Я с головой нырнул в отчаяние и малодушие, а то, что эти кризисы
случались у меня столь редко, лишний раз придавало им а[]уру
правдоподобности.
А в общем-то, я отлично представлял себе, что причина моего отчаяния -
я сам, бессильный, изверившийся, инфантильный, малодушный, заурядный,
ставший самому себе в тягость, так что к собственной персоне у меня было
куда больше претензий, чем к жизни вообще; это оборотная сторона моего "я",
к которой мир, как правило, оборачивался своей чарующей стороной.
Я заснул, лишь когда первые солнечные лучи добрались до моего окна.
Когда я проснулся, голова у меня была словно деревянная, и я со смутным
чувством вины припомнил, сколько накануне выпил коньяку. И встревожился,
будто Лоранс по-прежнему имела надо мной власть казнить или миловать. Как
это ни удивительно, однако я не мог представить свою жизнь без ее разрешения
на любой мой чих. Хуже того: похоже, мне не хватало этого. Быть может, мое
внутреннее равновесие как раз и зависело от несоответствия между ее
одержимостью и моей аморфностью. А может быть, я стал на нее меньше
сердиться именно потому, что она стала по-настоящему яростной, опасной,
отказалась от буферных полумер. Проще говоря, не верилось, будто она так
привязана ко мне, что захочет удержать меня, даже если я совсем к ней
охладел. Во всяком случае, сегодня утром на душе у меня было печально,
хотелось сердечного участия. Я не смогу долго жить посреди этих
саркастических намеков, недоброжелательности, мне эта атмосфера невыносима.
Я встал, быстро оделся, сыграл на фортепиано несколько нот, взял два-три
аккорда, чтобы снять напряжение, и наконец позвонил Кориолану в кафе. Он уже
сидел там и, похоже, докладывал о наших подвигах на бегах, поскольку в
телефонной трубке слышались героические интонации.
- Я опоздал, - хохотнул Кориолан, и я понял, что он пьян.
- Приходи! - вдруг вырвалось у меня. - Приходи! Я тебе уже говорил о
"Стейнвее", но ты его еще не слышал. К тому же мне надо многое тебе
рассказать.
Он помолчал.
- Но... но Лоранс?
- Ну и что? Мне уже все равно! А потом, ее нет дома, - добавил я
храбро. И по его дыханию я понял, что это разрешило его колебания.
Через пять минут мы оба сидели в моей студии, и Одиль, святая простота,
очарованная неожиданным визитером, варила нам кофе, пока мы брали аккорды на
"Стейнвее".
- Какая звучность! - восхищался Кориолан. - Сыграть и умереть!.. А вот
это что... что ты играешь?
- Пустячок, - сказал я, - два аккорда. Они звучат как начало чего-то
большого только благодаря "Стейнвею".
- Ты заберешь его?
- Это зависит от того, где мы будем жить. Тайком с ним не уедешь.
Кориолан, развеселившись, заржал, и Одиль, с восхищением взиравшая на
его благородный профиль, при виде этих огромных зубов и радостного лица от
неожиданности расплескала кофе, заохала и побежала в кухню за тряпкой.
- Сколько ударов кнута вам полагается за подобную провинность? -
поинтересовался Кориолан с состраданием в голосе. - Что вы там делаете на
полу, как рабыня? Такой прелестный цветок, как вы, Одиль... Думаю, у царицы
нелегкий характер, то ли еще будет после отбытия фаворита... ждите бурю!
Одиль кивала головой; казалось, она, как и мой Друг, убеждена в том,
что я непременно уйду; и эта уверенность меня ужасала.
- Успокойтесь, моя славная Одиль, последнее слово еще за мной!
Я говорил твердым голосом, но увидел, как оба опустили глаза, и тогда я
решился. Я должен уйти, они, конечно, правы. И незамедлительно. Вопрос
состоял не в том, когда, но куда. Хотя не одно лишь отсутствие пристанища
меня беспокоило... а сама мысль о том, что придется собирать вещи.
- И я скоро скажу его, - Добавил я решительно, чтобы уж завершить
предыдущую фразу. "Прощай! Ну что ж, дело сделано!"
Казалось, они вздохнули с облегчением, и это произвело на меня гнетущее
впечатление. В какую историю я влип? Разумеется, и речи быть не могло о том,
чтобы простить Лоранс все, что она мне сделала: забрала мои деньги, унижала
меня, словно я ходил у нее в прислугах, все время выставляла в смешном
свете, ну, что там еще?.. Однако меня беспокоило, что все мои реакции
какие-то вялые; в этом я видел признак того, что самоуважение мое
ослабевает. Я чувствовал, что не должен относиться к этому так спокойно. К
тому же еще вчера, у Балансов, я пальнул из всех орудий. Без сомнения, долго
ждать не придется: с минуты на минуту на меня налетит шквал гнева. Хорошо бы
хоть заговоры какие-нибудь от ярости пошептать, но и горло у меня после
вчерашнего одеревенело и ни в какую не собиралось слушаться. Недоброе
чувство по отношению к Одиль, Кориолану и всем им подобным нашло на меня. С
чего это они так торопились? Почему были так требовательны ко мне? Если их
только послушать, так мое поведение всегда было и впредь быть должно
безупречно чистым, так вот и отравляешь себе существование, а то и вовсе
губишь его. Что бы там ни случилось, я отказываюсь презирать самого себя;
нет уж, увольте меня от этой печальной и все более разрастающейся компании
самых разнообразных лиц, которые видели во мне только паразита и кретина,
если уж так суждено, что лишь одно существо на земле может ко мне относиться
с уважением, пусть этим существом буду я сам!
Еще семь лет тому назад я, по заверениям отца Лоранс, не был, видите
ли, ее достоин! Я же и тогда знал, что мужчина с того самого момента, как он
начинает пр