Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Свирский Григорий. На лобном месте -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  -
, прикрыв рукой книгу и отчеркнув ногтем еретическое место. Несчастный Барух Спиноза! Вначале его изгнали раввины, теперь он стал еретиком в эпоху, уничтожавшую раввинов... Спиноза чередовался с запретным Волошиным и "непонятным" Пастернаком. Сновали, сновали под студенческими столами листочки -- "безымянные" стихи. Самиздат, как говорят теперь. В те годы, когда и Солженицын, и Евгения Гинзбург, и Варлам Шаламов еще изнывали в каторжных лагерях, к нам пришли на помощь Гумилев и Цветаева, Волошин и Пастернак... Самиздат, зародившийся в страшные годы террора, сразу обрел высоту классики. И это определило его значение и непреходящее влияние... "ЦВЕТЕТ В ТБИЛИСИ АЛЫЧА" 1. РЕАНИМАЦИЯ ОБЩЕСТВЕННОЙ МЫСЛИ. ВСПОЛОХИ 1953 ГОДА Жизнь в России, особенно в последние годы сталинщины, была как бы жизнью в глубоком колодце. Народ опустили в колодец, и он существовал там в кромешной тьме, лишенный всякой информации, кроме отфильтрованной, или "идейно-напряженной", как говорят на Руси специалисты по оболваниванию. Помню ужас соседа, работавшего в каком-то учреждении, на нищенской зарплате. Он прибежал с расширенными от испуга глазами, бормоча: "Что стряслось?! Что будет?! Приказано портреты Берия снимать! Лаврентия Павловича! Самого!.." А улица, полупьяная по выходным, была равнодушна и цинична. Горланила и пьяными, и трезвыми голосами: Цветет в Тбилиси алыча Не для Лаврентий Палыча. А для Климент Ефремыча И Вячеслав Михайлыча... Вячеслав Михайлович Скрябин, партийная кличка Молотов, еще был в силе. Частушки о его крушении загорланили через четыре года. С тем же цинизмом и по-олнейшим равнодушием... В страшном испуге находились лишь бывшие "проработчики", доносчики, заплечных дел мастера. Особенно суетилась "Литературная газета", трусливая, как все хулиганы. Только что, к примеру, она смешивала с грязью, затаптывала ленинградского писателя Юрия Германа. До того докричалась, что повесть Юрия Германа "Подполковник медицинской службы", о враче по фамилии Левин, опубликованная в журнале "Звезда" наполовину, была спешно изъята, а набор рассыпан.. И вдруг в той же самой "Литературке" появился "трехколонник славы" -- в честь крупнейшего писателя Юрия Германа. Его величали, как Шекспира в юбилейный год, конечно, даже не вспомнив о том, как затаптывали вчера. Василия Гроссмана, правда, еще не подымали: пока только Юрия Германа, Сталиным не меченного. Однако было совершенно ясно, что в безотказно действующем государственном механизме полетели какие-то шестерни. Владимир Ермилов главный редактор "Литературки", травивший десятки писателей "от Маяковского до Твардовского", как говаривали в Союзе писателей, стал вдруг восславлять Твардовского и ругать собственных друзей, писателей из МГБ типа Василия Ардаматского... Василий Ардаматский вряд ли, впрочем, заслуживал упоминания, если бы позднее не стал, наряду со Львом Никулиным, "ведущим антиписателем"; такие литераторы с вывернутой наизнанку моралью, восхваляющие ложь, вероломство, убийства, если они, конечно, "во славу революции", заслуживают особого рассмотрения, и к ним мы вернемся. Но тут произошло неожиданное. Массовый читатель не умел "перестраиваться" столь стремительно; он помнил тональность вчерашних газетных разносов и -- недоумевал. Он не был прожженным циником, массовый читатель, и требовал объяснений... Литература -- это "должное", а не "сущее" -- напоминали "Литературке" чаще всего отставные полковники, или, в просторечии газетчиков, "чайники". "Литературка" взялась срочно переучивать читателя, заведенного ею самой в дебри бесчисленных фальшивых теорий: бесконфликтности, примата положительного героя и пр.; это была светлая минута в жизни "Литературки" -- люцидум интервалпум, как шутили старые писатели, окончившие еще классические гимназии, т.е. светлый промежуток у сумасшедшего... В этот светлый промежуток "Литературка" пыталась устыдить даже советских издателей, опубликовав нашумевшую в свое время статью "Найти собакина" (т.е. разбойника-рецензента, готового угробить любую нежеланную издательству рукопись). Люцидум интерваллум продолжался, как и полагается, считанное время. На даче Ермилова висела железная табличка с надписью: "Осторожно: злая собака". Кто-то приписал на ней гвоздем: "и беспринципная". Пришлось табличку срочно отрывать. Но на том перестройка и кончилась. Сталинские методы фальсификации общественной мысли, вошедшие в плоть и кровь, снова высыпали наружу, как сыпь при скарлатине. В те дни обсуждался, скажем, чудовищно плохой роман Федора Панферова "Волга-матушка река". "Литературная газета" опубликовала обзор писем читателей. Было процитировано 13 положительных отзывов и чуть поменьше -- отрицательных. Словом, книга как книга. Никакого скандала! Каков же был конфуз, когда выяснилось, что редакция получила более тысячи негодующих писем и только... 13, одобряющих роман. Негодование читателей скрыли, а 13 положительных увидели свет как "мнение народа". Но все скрыть было уже невозможно. Люди стали во весь голос критиковать антилитературу и, прежде всего, Бабаевского с его "Кавалером Золотой Звезды". Фальшь таких книг стала вопиющей после сентябрьского пленума ЦК партии 1953 года, когда выяснилось, что коров ныне в СССР меньше, чем при Николае II. Подобные открытия -- позднее все более редкие -- привели не только к краху "деревенской" антилитературы, трубившей о полном изобилии в годину голода, но и к трагедии таких даровитых писателей, как Сергей Антонов. Его бесспорно талантливые рассказы о деревне, частушечно-фольклорной, напоенной запахами трав, написаны скорее глазами дачника, отпускника. Они не претендовали на обобщения. Но все равно талантливый писатель не мог простить себе того, что в годы разора и голода он отделывался "частушечными рассказами", и надолго замолчал... Напротив, подняли голос писатели-националы. Крупный дагестанский поэт Расул Гамзатов серьезно заинтересовался трагедией Шамиля, преданного Россией, требовал поставить ему памятник; а позднее, на съезде писателей, выступил с поздравлением, от которого, помню, председательствовавший Сергей Михалков вскочил, точно на гвоздь сел. -- Я па-аздравляю, -- гулко, в съездовские микрофоны, нарочито замедленно начал Расул Гамзатов. -- Па-аздравляю русских писателей -- первых среди равных -- от имени дагестанского народа -- предпоследнего среди равных... Эммануил Казакевич, побывавший в Венгрии, привез оттуда анекдот, также свидетельствующий о том, что советское великодержавие для многих народов -- кость в горле. Он неизменно добавлял, что услышал его в Будапештском райкоме партии. "Заключен-де пакт между СССР и Венгрией, -- шутили секретари Будапештского горкома, -- о свободе плавания по Дунаю. Русским -- вдоль реки, а венграм -- поперек..." Увы! Политические анекдоты безвременья, затопившие Россию, так анекдотами и остались: словотворчеством в те времена оторопи и прозрения временно не интересовалась даже припугнутая госбезопасность. Сразу после смерти Сталина -- почти на другой день -- усилилось шуршание листов самиздата. То, что лежало в тайниках, уцелело после чисток 37-го года, стало множиться и расползаться по стране. Любопытно, что же стало самиздатом после марта 1953 года, кроме стихов Гумилева и Цветаевой, имевших распространение лишь в университетском кругу? Каков был новый самиздат? Как это ни парадоксально, новым самиздатом стал... Ленин. Помнится, в тот год я впервые прочитал, на тетрадном листочке, копию письма Ленина к народному комиссару юстиции Д. Курскому, в котором призывалось "обосновать и узаконить" террор... "без фальши и прикрас...", "... формулировать надо как можно шире..." Оказалось, это письмо было напечатано и ранее, но -- наше поколение все открывало заново. С несравненно большим вниманием мы читали и то, что от нас скрывали всегда. Помню, как поразили меня слова Веры Засулич, напечатанные 26 ноября 1917 года в России. Слова народоволки, стрелявшей в губернатора. Ее считали героиней даже в сталинское время. Она прочно вошла в историю русского освободительного движения. И вдруг выяснилось -- народная героиня сказала вот что: "Защищать свободу печатного слова от Ленина с компанией можно только делом. Ни урезонивать их, ни запугать невозможно... Нас, социалистов, Ленин пытается запугать тем, что борьба с его владычеством является борьбой "в рядах буржуазии" -- против рабочих, солдат и прочих масс. Но это такая же ложь, как и все остальное... Борьба идет... не против масс, а против лжи, которой их опутывают... Неустанной борьбой русские люди докажут -- самим себе докажут, а это очень важно, -- что кроме деспотов и рабов в России есть граждане..." ("Протест русских писателей", 26/Х1 1917 года). Подобные открытия ошеломляли нас. Выбравшись по скользким заплесневелым стенкам из бездуховного колодца сталинщины, мы открывали горизонты, о существовании которых и не ведали... Что же делать? Как быстрее, серьезней осмыслить происходящее, если все документы, по-прежнему заперты в "спецхране" Ленинской библиотеки, заперты, как и в сталинское время? Естественно, мы потянулись к Достоевскому, Кафке, Пастернаку. "Бесы" Достоевского или история провокатора Азефа читались и перечитывались: книги эти перестали быть историей... Нас, тогда молодых писателей, отбрасывали от редакций, хотя кое-что неожиданно прорывалось, о чем скажу позднее. Эта необычайная активность молодых объяснялась главным образом тем, что мы знали, твердо знали: ни Фадеев, ни Симонов, ни Сурков, ни Катаев не оградят от разбоя. Мы трепетно ждали, много лет ждали голоса уважаемых нами тогда маститых "советских классиков", ставших чем-то вроде икон советской литературы. Торопливо раскрывали газеты: кто бы мог -- в тот год потрясений -- помешать, скажем, Л. Леонову, Ф. Гладкову, К. Федину, К. Паустовскому, если бы они объединились против литературной нечисти? Против каторжной советской цензуры. Однако неоклассики молчали. Разнесся, правда, слух о дерзости писателя Степана Злобина. Степан Злобин вернулся из гитлеровского плена, где был руководителем восстания в одном из лагерей уничтожения. Злобин заслуживает особого разговора, особого места в истории современной литературы. Приведу только один эпизод из его жизни... Степана Злобина, как писателя-историка, пригласили в Политиздат. На заседание. Сюда прибыли и испытанные ортодоксы из института Маркса-- Энгельса-- Ленина, которые вычеркивали из издательского плана (а обсуждался план будущих лет) книги об участниках революции, погубленных Сталиным. Одного революционера вычеркнули как уклониста, двух -- как частичных троцкистов. Список редел. И вот поднял руку Степан Злобин, спросил главного ревнителя чистоты: "Скажите, пожалуйста, кто был главным троцкистом?" Тот смешался: "То есть кто главный троцкист? Троцкий, конечно". "Ничего подобного, -- сказал Степан Злобин. -- Главным троцкистом был Сталин". Ревнитель партийной чистоты покачнулся, свалился бы со стула, если б его не поддержали. Такого Россия не слыхивала уже три поколения. Но то было частное мнение. Не увидевшее, конечно, публикации... Кто начнет в печати? Кто сумеет прорвать бетонные надолбы цензуры? Несколько поколений ждало смельчака в литературе, который первым бросит камень в гнилое болото. Вызовет дискуссию, ругань, серьезное переосмысление жизни! Пусть только начнет!.. Первым начал Илья Эренбург. Осенью 1953 года в журнале "Знамя" появилась его статья с невинным названием "О работе писателя. Этот журнал зачитывался до дыр, как и все еретическое, хотя бы близкое к правде. "Каждое общество знает эпоху своего художественного расцвета, -- писал Эренбург. -- Такие периоды называются полуднем. Советское общество переживает сейчас раннее утро". Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Тридцать лет печать твердила изо дня в день: "Под солнцем сталинской эпохи", "на солнечной стороне мира". Целые поколения были воспитаны на этих словесных штампах и поверили, что живут под добрым солнцем, по крайней мере, сталинской конституции. И вдруг оказывается, утро забрезжило только сейчас. Значит, что ж, сталинская эпоха была мраком?!. Далее: "Есть область, в которой писатель обязан разбираться лучше своих сограждан и современников: это внутренний мир человека". Лучше всех все знало и во всем разбиралось ЦК КПСС, оно породило все постановления ЦК об искусстве, и -- вдруг?! "Место писателя не в обозе, он похож скорее на разведчика, чем на штабного писаря. Он не переписывает, не излагает, он открывает..." Это был бунт! Бунт против невежественного цензурного контроля! "Писатель не может выправлять жизнь своих героев, -- категорически заявлял Эренбург, -- как корректор выправляет гранки книги". Прошло меньше года, и появилась "Оттепель", повесть 54-го года. Она была, по сути, продолжением той же еретической статьи. Главный отрицательный герой ее -- директор завода Журавлев, бюрократ, нечто вроде Листопада из "Кружилихи" Веры Пановой. Новый Листопад призывает: "Поменьше смотреть на теневые стороны, тогда и сторон будет меньше". Не дает грузовика роженице: "Машины не для этого". Есть в книге и художник Пухов, циник, растерявший талант. (Тема эта давно описана Гоголем в его "Портрете" -- трагедия художника, угождавшего вкусу заказчика.) Есть и героиня Лена, ушедшая от отрицательного Журавлева к серому положительному Коротееву -- все это в литературе было. Ничего нового Эренбург не открыл. Повесть эта, на мой взгляд, одна из самых слабых у Эренбурга. Даже стиль Эренбурга, рубленый, основанный на контрастах, так уместный в его "огнепальной" публицистике, в "Оттепели" -- вял, бесцветен... Но поставим вопрос прямо: если герои "Оттепели" не новы, если сюжет задан и элементарен, почему же книга, художественно слабая, стала знамением времени? Явлением переходных лет? Почему на нее обрушились, как на главную опасность? В конце книги завихрилась буря, сбросившая с пьедестала Журавлева, и -- наступила оттепель... Это слово Илья Эренбург, как известно, вынес в заголовок, ставший символом... "Оттепель", -- повторяла Россия, когда все мракобесы, от Молотова до Шолохова, утверждали, что ничего не случилось и все было прекрасно, кроме отдельных недостатков. Илья Эренбург дал мыслящей России точное и образное определение времени: оттепель... Конечно, на него снова набросились все -- от Шолохова до Симонова... Эренбург ответил на это предисловием к книге Бабеля, которое срочно изъяли, а затем своим последним и, на мой взгляд, главным трудом -- "Люди, годы, жизнь", целые главы которого немедля изымались цензурой и уходили в самиздат... Вклад Эренбурга в процесс духовного пробуждения послесталинской России трудно переоценить. Однако самый сильный удар по сталинщине нанес не он. Не он поднял на ноги всю молодежь, посеяв панику в ЦК. Героем 1953 года стал совсем другой писатель, бывший иркутский следователь, выступивший против произвола. Он сделал это столь талантливо и ярко, что об Эренбурге, авторе крамольной статьи, почти забыли. 2. ПОДВИГ ВЛАДИМИРА ПОМЕРАНЦЕВА Этот прорыв совершил маленький тихоголосый человек, болезненно скромный, неторопливый, ходивший даже в лютые морозы в легкой шерстяной куртке. "Я иркутянин, -- говорил он с застенчивой улыбкой. -- Привык морозу не поддаваться". Имя этого человека -- Владимир Померанцев. Подвиг, им совершенный, назывался прозаично: " Об искренности в литературе", очерк. Опубликован этот очерк был в 12-м номере журнала "Новый мир" за 1953 год. Спустя два месяца после пристрелочной статьи Ильи Эренбурга в десятом номере "Знамени". Едва декабрьский номер появился в продаже, как о Владимире Померанцеве заговорила вся думающая Россия. Но вначале расскажу о той стороне его жизни, о которой мало кто знал и которая была не менее героична, чем его статья, изобличившая ложь эпохи... Некогда Владимир Померанцев изучал юриспруденцию, в молодости работал следователем в сибирской глуши, а затем ушел в журналистику, так как сажать невинных было невмоготу. Многие его однокурсники стали за эти годы прокурорами и судьями, и, изредка общаясь с ними, товарищами детства, Владимир Померанцев непрерывно освобождал невиновных. Он сам, на свои средства, выезжал в дальние города, разговаривал с запуганными свидетелями, и -- выяснял истину. Когда я впервые пришел к нему домой, на тихую улочку, неподалеку от станции метро "Сталинская", у него сидели двое стриженых парней в тюремных ватниках. Они приехали к нему прямо из лагеря. Парни были музыкантами, получили в свое время по двенадцать лет лагерей. В одном из городов они, устав после концерта, не пожелали играть на свадьбе председателя горсовета. Гонец от властей настаивал, и один из музыкантов сказал: -- Парень, мы играем только на похоронах. Вот если бы ваш председатель предстал перед Господом!.. За музыкантами приехали утром. Нет, им не "шили" политику: времена были не те. Им приписали... групповое изнасилование, совершенное в те дни в районе; да еще добавили, для крепости, по разным "звонковым" статьям, как говорят юристы; приговоренные по этим статьям досрочно не освобождаются, сидят "от звонка до звонка". Померанцев отыскал все документы, говорящие о мести городских властей, и добился смещения прокурора, придумавшего "дело" об изнасиловании. Однако борьба за освобождение музыкантов продолжалась пять лет. Один из музыкантов, скрипач, отморозил в лагере пальцы, и их ампутировали; другой ослеп. Их "комиссовали" как инвалидов. Третий, не выдержав мучений, повесился в лагерном бараке. И только двое вышли через пять лет за ворота лагеря. И прежде всего приехали к Владимиру Михайловичу Померанцеву, своему освободителю. Кого только не освобождал Владимир Померанцев за свою подвижническую жизнь: токарей, деревенских мальчишек, начальников геологических партий, председателей колхозов. Гости на его день рождения прилетали, случалось, за 10 тысяч километров, из Петропавловска-на-Камчатке или Магадана, порой только на один день. Подняв рюмки за здоровье именинника, утирали ладонями повлажневшие глаза. ... В декабре 53-го года Владимир Померанцев как в набат ударил. Передо мной его очерк-исследование "Об искренности в литературе", который ныне так хотели бы вырубить из истории литературы лжецы и фальсификаторы. "Неискренность, -- писал Владимир Померанцев, -- это не обязательно ложь. Неискренность -- это и деланность вещи... История искусства и азы психологии вопиют против деланных романов и пьес". В ЦК сразу поняли, что он имеет в виду социалистический реализм, который весь -- от схемы, от заданности, "деланности", как выразился Померанцев. Он прослеживает главные приемы лакировки в советской литературе. а) Самый грубый, пишет он, -- измышление сплошного благополучия (Бабаевский, Сергей Антонов, фильмы Пырьева, вроде "Кубанских казаков"). б) Прием потоньше. Явной лжи нет. Заливные поросята и жареные гуси убираются из колхозной жизни. Но -- цинично зама

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору