Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
аждый день
работу в золотом забое "индивидуальным замером". Я не мог ошибиться. Тут
было что-то такое, что даже я еще не знал, какая-то опасная новость.
Десятник, не глядя ни на кого, ровным, скучным голосом прочел фамилии и
проценты выполнения нормы каждым рабочим, аккуратно свернул бумажку и вышел.
Барак молчал. Слышно было только тяжелое дыхание нескольких десятков людей в
темноте.
- У кого меньше ста,- объяснил повеселевший сосед,- тому завтра хлеба
давать не будут.
- Совсем?
- Совсем!
Такого я действительно никогда и нигде не встречал. На приисках паек
определялся по декадной выработке бригады. В худшем случае давали штрафной
паек - триста граммов, а не лишали хлеба вовсе.
Я напряженно думал. Хлеб - основная наша пища здесь. Половину всех
калорий мы получаем в хлебе. Приварок же - вещь неопределенная, пищевая
ценность его зависит от тысяч разных причин - от честности повара, от его
сытости, от трудолюбия повара, ибо повару-лодырю помогают "работяги",
которых повар прикармливает; от энергичного и неусыпного контроля; от
честности начальства; от честности дневального, сытости и порядочности
конвоиров; от отсутствия или присутствия блатарей. Наконец, и вовсе
случайное событие - черпак раздатчика, зачерпнувшего одну юшку, может свести
пищевые достоинства приварка чуть не к нулю.
Проценты расторопный десятник вычислял с потолка, конечно. И я дал себе
слово: если меня постигнет это лишение хлеба, как метод производственного
воздействия,- не ждать.
Прошла неделя, во время которой я понял, почему продукты хранятся под
койкой у десятника. О шарфе он не забыл.
- Слушай, Андреев, продай мне шарф.
- Дареный, гражданин начальник.
- Не смеши.
Но я наотрез отказался. В тот же вечер я был в списке не выработавших
норму. Доказывать я ничего не собирался. Утром я отмотал свой шарф и отнес
его нашему сапожнику.
- Только смотри пропарь.
- Знаем - не маленькие,- весело ответил сапожник, радуясь своему
неожиданному приобретению.
Сапожник дал мне за него пайку-пятисотку. Я отломил от нее кусок и
спрятал остальное за пазуху. Я напился кипятку и вышел вместе со всеми на
работу, но отставал, отставал, а потом свернул с дороги в лес и, далеко
огибая наш поселочек, пошел вдоль той самой дороги, по которой пришел сюда
месяц назад. Я шел в полуверсте от тропы, выпавший снег не мешал мне идти,
собак-ищеек у чернобородого десятника не было, и только впоследствии я
узнал, что он успел пробежать на лыжах до будки перевозчика, ибо горная река
здесь не замерзала долго - и сообщил с попутным конвоем в лагерь о моем
побеге.
Я сел на снег и затянул тряпочками бурки пониже колена. Этот сорт обуви
только назывался бурками. Это была местная модель - экономная продукция
военного времени. Бурки сотнями тысяч кроились из старых, изношенных ватных
стеганых брюк. Подошва делалась из того же материала, прошитого несколько
раз и снабженного завязочками. К буркам давались фланелевые портянки - так
обували рабочих, добывающих золото на пятидесяти-шестидесятиградусном
морозе. Эти бурки расползались через несколько часов при работе в лесу - они
рвались о сучья, о ветки; через несколько дней - при работе в золотом забое.
Дыры на бурках чинились в ночных сапожных мастерских на живую нитку. К утру
починка бывала произведена. На подошву нашивали слой за слоем, обувь
окончательно приобретала бесформенный вид, становилась похожей на берег
горной реки, обнаженный после обвала.
В этих бурках с палкой в руках я шел к реке - несколько километров выше
переправы. Я сполз с каменной крутизны, и лед захрустел под моими ногами.
Длинная промоина-полынья перегораживала дорогу - и не было видно конца этой
полынье. Лед подломился, и я легко шагнул в дымящуюся жемчужную воду, и
ватная подошва моя ощутила выпуклые камни дна. Я поднял высоко ногу -
заледеневшие бурки засверкали, и я шагнул еще глубже, выше колена, и,
помогая себе палкой, перебрался
на ту сторону. Там я тщательно обил бурки палкой и сцарапал лед с бурок
и брюк - ноги были сухи. Я потрогал кусочек хлеба за пазухой и пошел вдоль
берега. Часа через два я вышел на шоссе. Приятно было идти без вшивого шарфа
- горло и шея как бы отдыхали, укрытые старым полотенцем, "сменкой", которую
дал мне сапожник за мой шарф.
Я шел налегке. Очень важно для больших переходов - и зимой и летом,
чтоб руки были свободны. Руки участвуют в движении и согреваются на ходу,
так же, как и ноги. Только в руках ничего не надо нести - даже карандаш
покажется немыслимой тяжестью через двадцать - тридцать километров. Все это
я давно и хорошо знал. Знал и кое-что другое: если человек способен пронести
одной рукой некую тяжесть несколько шагов - он может нести, тащить эту
тяжесть бесконечно - появится второе, третье, десятое дыхание. Я -
"доходяга", дойду куда угодно. По ровной дороге. Зимой идти даже легче, чем
летом, если мороз не слишком силен. Я ни о чем не думал, да и думать на
морозе нельзя - мороз отнимает мысли, превращает тебя быстро и легко в
зверя. Я шел без расчета, с единственным желанием выбраться с этой проклятой
бесконвойной командировки. Километрах в тридцати от лагеря на шоссе в
избушке жили лесорубы, и там я рассчитывал перегреться, а при удаче и
заночевать.
Было уже темно, когда я добрался до этой избушки, открыл дверь и,
переступив через морозный пар, вошел в барак. Из-за русской печи навстречу
мне поднялся человек - знакомый мне бригадир лесорубов Степан Жданов - из
заключенных, конечно.
- Раздевайся, садись.
Я немедленно разделся, разулся, развесил одежду около печки.
Степан открыл заслонку печи и, надев рукавицу, вытащил оттуда горшок.
- Садись, ешь.- Он дал мне хлеба и супу.
Я лег спать на полу, но заснул не скоро - ныли ноги, руки.
Куда я иду и откуда - Степан не спрашивал. Я оценил его деликатность -
навеки. Я никогда больше его не видел. Но и сейчас вспоминаю горячий пшенный
суп, запах пригоревшей каши, напоминающий шоколад, вкус чубука трубки,
которую, обтерев рукавом, протянул мне Степан, когда мы прощались, чтоб я
мог курнуть на дорогу.
Мутным зимним вечером я добрался до лагеря и сел в снег недалеко от
ворот.
Вот сейчас я войду - и все кончится. Кончатся эти чудесные два дня
свободы после многих лет тюрьмы - и снова вши, снова ледяной камень, белый
пар, голод, побои. Вон прошел в лагерь через вахту актер из культбригады -
бесконвойник-одиночка. Я знал его. Вот прошли рабочие с лесозавода -
топчутся, чтобы не замерзнуть, а конвоир взошел на вахту, в тепло и не
спешит. Вот вошел начальник лагеря лейтенант Козычев, бросил окурок
"Казбека" в снег, и тотчас туда кинулись лесорубы, стоявшие около вахты.
Пора. Всю ночь сидеть не будешь. Все задуманное надо стараться доводить до
конца. Я толкнул дверь и вошел в проходную. В руке я держал заявление
начальнику лагеря о всех порядках на бесконвойной командировке. Козычев
прочел заявление и отправил меня в изолятор. Там я спал, пока не вызвали к
следователю, но, как я и предполагал, "давать дело" мне не стали - у меня
был велик срок. "Поедешь на штрафной прииск",- сказал следователь. И меня
отправили туда через несколько дней - на центральной пересылке людей подолгу
не держали.
1959
ЗЕЛЕНЫЙ ПРОКУРОР
Масштабы смещены, и любое из человеческих понятий, сохраняя свое
написание, звучание, привычный набор букв и звуков, содержит в себе нечто
иное, чему на материке нет имени: мерки здесь другие, обычаи и привычки
особенные; смысл любого слова изменился.
В тех случаях, когда выразить новое событие, чувство, понятие обычными
человеческими словами нельзя - рождается новое слово, заимствованное из
языка блатарей - законодателей мод и вкусов Дальнего Севера.
Смысловые метаморфозы касаются не только таких понятий, как Любовь,
Семья, Честь, Работа, Добродетель, Порок, Преступление, но и слов, сугубо
присущих этому миру, рожденных в нем, например, "ПОБЕГ"...
В ранней юности мне довелось читывать о побеге Кропоткина из
Петропавловской крепости. Лихач, поданный к тюремным воротам, переодетая
дама в пролетке с револьвером в руках, расчет шагов до караульной двери, бег
арестанта под выстрелами часовых, цокот копыт рысака по булыжной мостовой -
побег был классическим, вне всякого сомнения.
Позднее я прочел воспоминания ссыльных о побегах из Якутии, из
Верхоянска и был горько разочарован. Никаких переодеваний, никакой погони!
Езда зимой на лошадях, запряженных "гусем", как в "Капитанской дочке",
прибытие на станцию железной дороги, покупка билета в кассе... Мне было
непонятно, почему это называется побегом? Побегам такого характера когда-то
было дано название "самовольная отлучка с места жительства", и, на мой
взгляд, такая формула больше передает существо дела, чем романтическое слово
"побег".
Даже побег эсера Зензинова из бухты Провидения, когда американская яхта
подошла к лодке, с которой Зензинов ловил рыбу, и взяла на борт беглеца, не
выглядит настоящим побегом - таким, как кропоткинский.
Побегов на Колыме всегда было очень много и всегда неудачных.
Причиной этому - особенности сурового полярного края, где никогда
царское правительство не решалось поселить заключенных, как на Сахалине, для
того, чтобы этот край обжить, колонизовать.
Расстояния до материка исчислялись тысячами верст - самое узкое место,
таежный вакуум - расстояние от жилых мест приисков Дальстроя до Алдана -
было около тысячи километров глухой тайги.
Правда, в сторону Америки расстояния были значительно короче - Берингов
пролив в своем самом узком месте всего сто с небольшим километров, но зато и
охрана в эту сторону, дополненная пограничными частями, была абсолютно
непробиваема.
Первый же путь доводил до Якутска, а оттуда либо конным, либо водным
путем дальше - самолетных линий тогда еще не было, да и закрыть самолеты на
глухой замок проще простого.
Понятно, что зимой никаких побегов не бывает - пережить зиму где-нибудь
под крышей, где есть железная печка,- страстная мечта каждого арестанта, да
и не только арестанта.
Неволя становится невыносимой весной - так бывает везде и всегда. Здесь
к этому естественному метеорологическому фактору, действующему крайне
повелительно на чувства человека, присоединяется и рассуждение, добытое
холодной логикой ума. Путешествие по тайге возможно только летом, когда
можно, если продукты кончатся, есть траву, грибы, ягоды, корни растений,
печь лепешки из растертого в муку ягеля - оленьего мха, ловить
мышей-полевок, бурундуков, белок, кедровок, зайцев...
Как ни холодны летние ночи на Севере, в стране вечной мерзлоты, все же
опытный человек не простудится, если будет ночевать на каком-нибудь камне.
Будет вовремя перевертываться с боку на бок, не станет спать на спине,
подложит траву или ветки под бок...
Бежать с Колымы нельзя. Место для лагерей было выбрано гениально. И все
же - власть иллюзии, иллюзии, за которую расплачиваются тяжкими днями
карцера, дополнительным сроком, побоями, голодом, а зачастую и смертью,
власть иллюзии сильна и здесь, как везде и всегда.
Побегов бывает очень много. Едва лишь ногти лиственниц покроются
изумрудом - беглецы идут.
Почти всегда это - новички-первогодки, в чьем сердце еще не убита воля,
самолюбие и чей рассудок еще не разобрался в условиях Крайнего Севера -
вовсе не похожих на знаемый до сих пор материковский мир. Новички оскорблены
виденным до глубины души - побоями, истязаниями, издевательством, растлением
человека... Новички бегут - одни лучше, другие хуже, но у всех одинаковый
конец. Одних ловят через два дня, других - через неделю, третьих - через две
недели... Больших сроков для странствия беглецов с "направлением" (позже это
выражение разъяснится) не бывает.
Огромный штат лагерного конвоя и оперативки с тысячами немецких овчарок
вкупе с пограничными отрядами и той армией, которая размещена на Колыме,
скрываясь под названием Колымполк,-достаточно для того, чтобы переловить сто
из ста возможных беглецов.
Как же становится возможен побег и не проще ли силы оперативки
направить на непосредственную охрану, охрану, а не ловлю людей?
Экономические соображения доказывают, что содержание штата "охотников
за черепами" обходится стране все же дешевле, чем глухая охрана тюремного
типа. Предотвратить же самый побег необычайно трудно. Тут не поможет и
гигантская сеть осведомителей из самих заключенных, с которыми начальство
расплачивается папиросками махорки и супчиком.
Тут дело идет о человеческой психологии, о ее извивах и закоулках, и
ничего предугадать тут нельзя, кто, и когда, и почему решится на побег. То,
что случается,- вовсе не похоже на все предположенное.
Конечно, на сей счет существуют "профилактические" меры - аресты,
заключение в штрафные зоны - в эти тюрьмы в тюрьмах, переводы подозрительных
с места на место - очень много разработано "мероприятий", которые оказывают,
вероятно, свое влияние на сокращение побегов, возможно, что побегов было бы
еще больше, не будь штрафных зон с надежной и многочисленной охраной,
расположенных далеко в глуши.
Но из штрафных зон тоже бегут, а на бесконвойных командировках никто не
делает попытки к отлучке. В лагере бывает всякое. К тому же тонкое
наблюдение Стендаля в "Пармском монастыре" о том, что "тюремщик меньше
думает о своих ключах, чем арестант о своей решетке" - справедливо и верно.
Колыма ты, Колыма,
Чудная планета.
Девять месяцев - зима,
Остальное - лето.
Поэтому к весне готовятся - охрана и оперативка увеличивают штаты людей
и собак, натаскивают одних, инструктируют других; готовятся и арестанты -
прячут консервы, сухари, подбирают "партнеров"...
Имеется единственный случай классического побега с Колымы, тщательно
продуманного и подготовленного, талантливо и неторопливо осуществленного.
Это - то самое исключение, которое подтверждает правило. Но и в этом побеге
осталась виться веревочка, у которой был конец, была незначительная, на
первый взгляд пустяковая, оплошность, которая позволила найти беглеца - ни
много ни мало как через два года. По-видимому, самолюбие Видоков и Лекоков
было сильно задето, и делу было уделено гораздо больше внимания, сил и
средств, чем это делалось в обычных случаях.
Любопытно, что человек, "пошедший в побег", осуществивший его со
сказочной энергией и остроумием, был вовсе не политический арестант и вовсе
не блатарь - специалист сих дел, а осужденный за мошенничество на 10 лет.
Это понятно. Побег политика всегда перекликается с настроениями воли и,
как тюремная голодовка, силен своей связью с волей. Надо знать, хорошо знать
заранее - для чего и куда ты бежишь. Какой политик 1937 года мог ответить на
такой вопрос? Случайные в политике люди не бегут из тюрем. Они могли бы
бежать к семье, к знакомым, но в тридцать восьмом году это значило
подставить под репрессивный удар всех, на кого поглядит на улице такой
беглец.
Тут не отделаешься ни пятнадцатью, ни двадцатью годами. Поставить под
угрозу жизнь близких и знакомых - вот единственный возможный результат
побега такого политика. Ведь надо, чтоб кто-то беглеца укрывал, прятал,
помогал ему. Среди политиков 1938 года таких людей не было.
У редких, возвращавшихся по окончании срока, собственные жены первыми
проверяли правильность и законность документов вернувшегося из лагеря мужа
и, чтобы известить начальство о прибытии, бежали в милицию наперегонки с
ответственным съемщиком квартиры.
Расправа со случайными, невинными людьми была очень проста. Вместо того
чтобы дать им выговор, предупредить, их пытали, а после пыток давали десять,
двадцать лет "далеких таборив" - или каторги, или тюрьмы. Оставалось только
умирать. И они умирали, не думая ни о каких побегах, умирали, обнаруживая
лишний раз национальное свойство терпения, прославленное еще Тютчевым и
беззастенчиво отмечавшееся впоследствии политиками всех уровней.
Блатари не бежали потому, что не верили в успех побега, не верили, что
доберутся до материка. Притом люди сыскного и лагерного аппарата -
многоопытные работники распознают блатарей каким-то шестым чувством, уверяя,
что на блатарях какое-то каиново клеймо, которое нельзя скрыть. Наиболее
ярким "толкованием" этого шестого чувства был случай, когда ловили более
месяца вооруженного грабителя и убийцу по колымским дорогам - с приказом
застрелить его при опознании.
Оперативник Севастьянов остановил незнакомого человека в бараньем
тулупе близ заправочной колонки на одной из дорожных станций, и когда
человек повернулся, Севастьянов выстрелил ему прямо в лоб. И хотя
Севастьянов не видел грабителя в лицо никогда, хотя дело было зимой и беглец
был в зимней одежде, хотя приметы, данные оперативнику, были самого общего
характера (татуировку ведь не будешь рассматривать у каждого встречного, а
фотография бандита была выполнена плохо, мутно), все же чутье не обмануло
Севастьянова.
Из-под полы убитого выпал винтовочный обрез, в карманах был найден
браунинг.
Документов было более чем достаточно.
Как расценить такой энергичный вывод из подсказанного шестым чувством?
Еще минута - и Севастьянов был бы застрелен сам.
А если бы он застрелил невинного?
Для побегов на материк у блатарей не нашлось ни силы, ни желания.
Взвесив все "за" и "против", преступный мир решил не рисковать, а
ограничиться устройством своей судьбы на новых местах - что, конечно, было
благоразумно. Побеги отсюда для уголовщины казались слишком смелой
авантюрой, ненужным риском.
Кто же будет бежать? Крестьянин? Поп? Пришлось встретить только одного
беглеца-попа, да и то этот побег произошел еще до знаменитого свидания
патриарха Сергия с Буллитом, когда первому американскому послу были переданы
из рук в руки списки всех православных священников, отбывающих заключение и
ссылку на .всей территории Советского Союза. Патриарх Сергий в бытность свою
митрополитом и сам познакомился с камерами Бутырской тюрьмы. После
рузвельтовского демарша все духовные лица из заключений и ссылок были
освобождены поголовно. Намечался конкордат с церковью,
крайне необходимый ввиду приближения войны.
Осужденный за бытовое преступление - растлитель малолетних, казнокрад,
взяточник, убийца? Но всем им не было никакого смысла бежать. Их срок,
"термин", по выражению Достоевского, обычно бывал невелик, в заключении они
пользовались всяческими преимуществами и работали на лагерной обслуге, в
лагерной администрации и вообще на всех "привилегированных" должностях.
Зачеты они получали хорошие, а самое главное - по возвращении домой, в
деревню и в город, они встречали самое приветливое к себе отношение. Не
потому, что эта приветливость - качество русского народа, жалеющего
"несчастненьких" - жалость к "несчастненьким" давно отошла в область
предания, стала милой литературной сказкой. Время изменилось. Великая
дисциплинированность общества подсказывала "простым людям" узнать, как к
сему предмету относится власть. Отношение было самое благожелательное, ибо
этот контингент отнюдь не тревожил начальство.