Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
не говорю о беспамятстве
показаний с применением горящей паяльной лампы. И так бывало. По Москве до
сих пор ходит один бурят-профессор, у которого рубцы на лице от паяльной
лампы тридцать седьмого года. Кто еще? Савченко? Савченко спал рядом со
мной. Инженер Вронский. Да, инженер Вронский. Он. Нужно было спешить, и я
написал записку.
Вечером следующего дня с Аркагалы за одиннадцать километров приехал на
попутной машине врач, заключенный Кунин. Я знал его немножко - по пересылке
прошлых лет. После осмотра больных и здоровых Кунин подмигнул мне и
направился к Киселеву.
- Ну, как осмотр? В порядке?
- Да, почти, почти. У меня к вам просьба, Павел Дмитриевич.
- Рад служить.
- Отпустите-ка Андреева на Аркагалу. Направление я дам.
Киселев вспыхнул:
- Андреева? Нет, кого хотите, Сергей Михайлович, только не Андреева.- И
засмеялся.-Это, как бы вам сказать политературнее - мой личный враг.
Есть две школы начальников в лагере. Одни считают, что всех
заключенных, да и не только заключенных, всех, кто досадил лично начальнику,
надо скорее отправлять в другое место, переводить, выгонять с работы.
Другая школа считает, что всех оскорбителей, всех личных врагов надо
держать поближе к себе, на глазах, лично проверяя действенность тех
карательных мер, которые выдуманы начальником для удовлетворения
собственного самолюбия, собственной жестокости. Киселев исповедовал принципы
второй школы.
- Не смею настаивать,- сказал Кунин.- Я, по правде говоря, вовсе не для
этого приехал. Вот тут акты, их довольно много,- Кунин расстегнул помятый
брезентовый портфель.- Акты о побоях. Я еще не подписывал их. Я, знаете,
держусь простого, что называется, "народного" взгляда на эти вещи. Мертвых
не воскресишь, сломанных костей не склеишь. Да мертвых в этих актах и нет. Я
так говорю о мертвых, для красного словца. Я не хочу вам плохого, Павел
Дмитриевич, и мог бы смягчить кое-какие
врачебные заключения. Не уничтожить, а именно смягчить. Изложить то,
что было,- помягче. Но, видя ваше нервное состояние, я, конечно, не хочу вас
тревожить личной просьбой.
- Нет, нет, Сергей Михайлович,- сказал Киселев, придерживая за плечи
вставшего с табурета Кунина.- Зачем же? А нельзя ли совсем порвать эти
дурацкие акты? Ведь, честное слово, сгоряча. А потом, это такие негодяи.
Любого доведут.
- Насчет того, что любого доведут эти негодяи,- у меня особое мнение,
Павел Дмитриевич. А акты... Порвать их, конечно, нельзя, а смягчить можно.
- Так сделайте это!
- Я бы сделал охотно,- холодно сказал Кунин, глядя прямо в глаза
Киселеву.- Но ведь я просил перевести одного зэкашку на Аркагалу - вот этого
доходягу Андреева,- а вы и слушать не хотите. Засмеялись, и все...
Киселев помолчал.
- Сволочи вы все,- сказал он.- Пишите направление в больницу.
- Это сделает фельдшер вашего участка по вашему указанию,- сказал
Кунин.
Этим же вечером с диагнозом "острый аппендицит" я был увезен на
Аркагалу, в главную лагерную зону, и больше не видел Киселева. Но не прошло
и полугода, как я услышал о нем.
В темных штреках шуршали газетой, смеялись. В газете было напечатано
извещение о внезапной смерти Киселева. В сотый раз рассказывали подробности,
захлебываясь от радости. Ночью в квартиру инженера через окно влез вор.
Киселев был не трус, на кровати у него всегда висела заряженная охотничья
двустволка. Услышав шорох, Киселев спрыгнул с кровати и, взведя курки,
бросился в соседнюю комнату. Вор, услышав шаги хозяина, кинулся в окно и
замешкался немного, вылезая из узкого окна.
Киселев ударил вора прикладом сзади, как в оборонительном рукопашном
бою,- по всем правилам, как учили всех вольных во время войны - учили
каким-то дедовским способам рукопашного боя. Двустволка выстрелила. Весь
заряд влетел Киселеву в живот. Через два часа Киселев умер - хирурга ближе
чем за сорок километров не было, а Сергею Михайловичу, как заключенному, не
разрешили этой срочной операции.
День, когда на шахту пришло известие о смерти Киселева, был праздничным
днем для заключенных. Даже, кажется, план был в этот день выполнен.
1965
ЛЮБОВЬ КАПИТАНА ТОЛЛИ
Самая легкая работа в забойной бригаде на золоте - это работа
траповщика, плотника, который наращивает трап, сшивает гвоздями доски, по
которым катают тачки с "песками" к бутаре, к промывочному прибору.
Деревянные "усики" доводятся до каждого забоя от центрального трапа. Все это
сверху, с бутары, похоже на гигантскую сороконожку, расплющенную, высохшую и
пригвожденную
навек к дну золотого разреза.
Работа траповщика - "кант" - легкая работа по сравнению с забойщиком
или тачечником. В руках траповщика не бывает ни рукояток тачки, ни лопаты,
ни лома, ни кайла. Топор и горсть гвоздей - вот его инструмент. Обычно на
этой, необходимой, обязательной, важной работе траповщика бригадир чередует
работяг, давая им хоть маленький отдых. Конечно, пальцы, намертво, навсегда
обнявшие черенок лопаты или кайловище,- не разогнутся в один день легкой
работы - на это нужно год или больше безделья. Но какая-то капля
справедливости в этом чередовании легкого и тяжелого труда есть. Тут нет
очередности, кто послабее - тот имеет лучший шанс проработать хоть день
траповщиком. Для того, чтобы прибивать гвозди и подтесывать доски, ни
столяром, ни плотником быть не надо. Люди с высшим образованием прекрасно с
этой работой справлялись.
В нашей бригаде этот "кант" не чередовался. Место траповщика занимал в
бригаде всегда один и тот же человек - Исай Рабинович, бывший управляющий
Госстрахом Союза. Рабиновичу было шестьдесят восемь лет, но старик он был
крепкий и надеялся выдержать десятилетний свой лагерный срок. В лагере
убивает работа, поэтому всякий, кто хвалит лагерный труд,- подлец или дурак.
Двадцатилетние, тридцатилетние умирали один за другим - для того их и
привезли в эту спецзону,- а траповщик Рабинович жил. Были у него какие-то
знакомства с лагерным начальством, какие-то таинственные связи,
ибо Рабинович то работал в хозчасти временно, то конторщиком,- Исай
Рабинович понимал, что каждый день и каждый час, проведенный не в забое,
обещает старику жизнь, спасение, тогда как забой - только гибель, смерть. В
спецзону не надо бы завозить стариков пенсионного возраста. Анкетные данные
Рабиновича привели его в спецзону, на смерть.
И тут Рабинович заупрямился, не захотел умирать.
И однажды нас заперли вместе, "изолировали" 1 мая, как делали каждый
год.
- Я давно слежу за вами,-сказал Рабинович,- и мне было неожиданно
приятно знать, что кто-то за мной следит, кто-то меня изучает - не из тех,
кому это делать надлежит.- Я улыбнулся Рабиновичу кривой своей улыбкой,
разрывающей раненые губы, раздирающей цинготные десны.- Вы, наверное,
хороший человек. Вы никогда не говорите о женщинах грязно.
- Не следил, Исай Давыдович, за собой. А разве и здесь говорят о
женщинах?
- Говорят, только вы не вмешиваетесь в этот разговор.
- Сказать вам правду, Исай Давыдович, я считаю женщин лучше мужчин. Я
понимаю единство двуединого человека, муж и жена - одно и так далее. И все
же материнство - труд. Женщины и работают лучше мужчин.
- Истинная правда,- сказал сосед Рабиновича - бухгалтер Безноженько.-
На всех ударниках, на всех субботниках лучше не вставай рядом с бабой -
замучает, загоняет. Ты - покурить, а она сердится.
- Да и это,- рассеянно сказал Рабинович.- Наверное, наверное.
- Вот Колыма. Очень много женщин приехали сюда за мужьями - ужасная
судьба, ухаживания начальства, всех этих хамов, которые позаразились
сифилисом. Вы знаете все это не хуже меня. И ни один мужчина не приехал за
сосланной и осужденной женой.
- Управляющим Госстрахом я был очень недолго,- говорил Рабинович.- Но
достаточно, чтоб "схватить десятку". Я много лет заведовал внешним активом
Госстраха. Понимаете, в чем дело?
- Понимаю,- сказал я безрассудно, ибо я не понимал.
Рабинович улыбнулся очень прилично и очень вежливо.
- Кроме госстраховской работы за границей,- и вдруг, поглядев мне в
глаза, Рабинович почувствовал, что мне ничего не интересно. По крайней мере,
до обеда.
Разговор возобновился после ложки супа.
- Хотите, я расскажу вам о себе. Я много жил за границей, и сейчас в
больницах, где я лежал, в бараках, где я жил, все просили меня рассказать об
одном. Как, где и что я там ел. Гастрономические мотивы. Гастрономические
кошмары, мечты, сны. Надо ли вам такой рассказ?
- Да, мне тоже,- сказал я.
- Хорошо. Я - страховой агент из Одессы. Работал в "России" - было
такое страховое агентство. Был молодой, старался сделать для хозяина как
можно честнее и лучше. Изучил языки. Меня послали за границу. Женился на
дочери хозяина. Жил за границей до самой революции. Революция не очень
испугала моего хозяина - он, как и Савва Морозов, делал ставку на
большевиков.
Я был за границей в революцию с женой и дочерью. Тесть мой умер как-то
случайно, не от революции. Знакомство у меня было большое, но для моих
знакомств не нужна была Октябрьская революция. Вы поняли меня?
- Да.
- Советская власть только становилась на ноги. Ко мне приехали люди -
Россия, РСФСР делала первые покупки за границей. Нужен кредит. А для
получения кредита недостаточно обязательства Госбанка. Но достаточно моей
записки и моей рекомендации. Так я связал Крейгера, спичечного короля, с
РСФСР. Несколько таких операций - и мне позволили вернуться на родину, и я
там занимался некоторыми деликатными делами. Вы про продажу Шпицбергена и
расчет по этой продаже что-нибудь слышали?
- Немножко слышал.
- Так вот - я перегружал норвежское золото в Северном море на нашу
шхуну. Вот, кроме внешних активов - ряд поручений в таком роде. Новым моим
хозяином стала Советская власть. Я служил как и в страховом обществе -
честно.
Смышленые спокойные глаза Рабиновича смотрели на меня.
- Я умру. Я уже старик. Я видел жизнь. Мне жаль жену. Жена в Москве. И
дочь в Москве. Еще не попали в облаву для членов семьи... Увидеть их уж,
видно, не придется. Они мне пишут часто. Посылки шлют. Вам шлют? Посылки
шлют?
- Нет. Я написал, что не надо посылок. Если выживу, то без всякой
посторонней помощи. Буду обязан только себе.
- В этом есть что-то рыцарское. Жена и дочь не поймут.
- Совсем не рыцарское, а мы с вами не то что по ту сторону добра и зла,
а вне всего человеческого. После того, что я видел,- я не хочу быть
обязанным в чем-то никому, даже собственной жене.
- Туманно. А я - пишу и прошу. Посылки - это должность в хозобслуге на
месяц, костюм свой лучший я отдал за эту должность. Вы думаете, наверное,
начальник пожалел старика...
- Я думал, у вас с лагерным начальством какие-нибудь особые отношения.
- Стукач я, что ли? Ну, кому нужен семидесятилетний стукач? Нет, я
просто дал взятку, большую взятку. И живу. И ни с кем результатом этой
взятки не поделился - даже с вами. Получаю, пишу и прошу.
После майского сидения мы вернулись в барак вместе, заняли места рядом
- на нарах вагонной системы. Мы не то что подружились - подружиться в лагере
нельзя,- а просто с уважением относились друг к другу. У меня был большой
лагерный опыт, а у старика Рабиновича было молодое любопытство к жизни.
Увидев, что мою злость подавить нельзя, он стал относиться ко мне с
уважением, с уважением - не больше. А может быть, стариковская тоска по
вагонной привычке рассказывать о себе первому
встречному. Жизнь, которую хотелось оставить на земле. Вши не пугали
нас. Как раз во время знакомства с Исаем Рабиновичем у меня и украли мой
шарф - бумажный, конечно, но все же вязаный настоящий шарф.
Мы вместе выходили на развод, на развод "без последнего", как ярко и
страшно называют такие разводы в лагерях. Развод "без последнего".
Надзиратели хватали людей, конвоир толкал прикладом, сбивая, сгоняя толпу
оборванцев с ледяной горы, спуская их вниз, а кто не успел, опоздал - это и
называлось "развод без последнего",- того хватали за руки и за ноги,
раскачивали и швыряли вниз по ледяной горе. И я и Рабинович стремились
скорее прыгнуть вниз, выстроиться и докатиться до площадки, где конвой уже
ожидал и зуботычинами строил на работу, в ряды. В большинстве случаев нам
удавалось
скатиться вполне благополучно, удавалось живыми добрести до забоя - а
там что бог даст.
Последнего, кто опоздал, кого сбросили с горы, привязывали к конским
волокушам за ноги и волокли в забой на место работы. И Рабинович и я
счастливо избегали этого смертного катанья.
Место для лагерной зоны было выбрано с таким расчетом: возвращаться с
работы приходилось в гору, карабкаясь по ступенькам, цепляясь за остатки
оголенных, обломанных кустиков, ползти вверх. После рабочего дня в золотом
забое, казалось бы, человек не найдет сил, чтобы ползти наверх. И все же -
ползли. И - пусть через полчаса, час - приползали к воротам вахты, к зоне, к
баракам, к жилищу. На фронтоне ворот была обычная надпись: "Труд есть дело
чести, дело славы, дело доблести и геройства". Шли в столовую, что-то пили
из мисок, шли в барак, ложились спать. Утром все начиналось сначала.
Здесь голодали не все - а почему это так, я не узнал никогда. Когда
стало теплей, к весне, начинались белые ночи, и в лагерной столовой начались
страшные игры "на живца". На пустой стол клали пайку хлеба, потом прятались
в угол и ждали, пока голодная жертва, доходяга какой-нибудь, подойдет,
завороженный хлебом, и дотронется, схватит эту пайку. Тогда все бросались из
угла, из темноты, из засады, и начинались смертные побои вора, живого
скелета - новое развлечение, которого я нигде, кроме "Джелгалы", не
встречал. Организатором этих развлечений был доктор Кривицкий, старый
революционер, бывший заместитель наркома оборонной промышленности. Вкупе с
журналистом из "Известий" Заславским, Кривицкий был главным организатором
этих кровавых "живцов", этих страшных приманок.
У меня был шарф, бумажный, конечно, но вязаный, настоящий шарф.
Фельдшер в больнице мне подарил, когда меня выписывали. Когда этап наш
сгрузили на прииске "Джелгала", передо мной возникло серое безулыбчатое лицо
с глубоко засеченными, северными морщинами, с пятнами старых обморожений.
- Сменяем!
- Нет.
- Продай!
- Нет.
Все местные - а их сбежалось к нашей машине десятка два - глядели на
меня с удивлением, поражаясь моей опрометчивости, глупости, гордости.
- Это - староста, лагстароста,- подсказал мне кто-то, но я покачал
головой.
На безулыбчатом лице двинулись вверх брови. Староста кивнул кому-то,
показывая на меня.
Но на разбой, на грабеж в этой зоне не решались. Куда было проще другое
- и я знал, какое это будет другое. Я завязал шарф узлом вокруг своей шеи и
не снимал более никогда - ни в бане, ни ночью, никогда.
Шарф легко было бы сохранить, но мешали вши. Вшей было в шарфе столько,
что шарф шевелился, когда я, чтобы отряхнуть от вшей, снимал шарф на минуту
и укладывал на стол у лампы.
Недели две боролся я с тенями воров, уверяя себя, что это - тени, а не
воры. За две недели единственно я, повесив шарф на нары прямо перед собой,
повернулся, чтоб налить кружку воды,- и шарф сейчас же исчез, схваченный
опытной воровской рукой. Я так устал бороться за этот шарф, такого
напряжения сил требовала эта надвигавшаяся кража, о которой я знал, которую
я чувствовал, почти видел,- я обрадовался даже, что мне нечего хранить. И
впервые после приезда на "Джелгалу" я заснул
крепко и видел хороший сон. А может быть, потому, что тысячи вшей
исчезли и тело сразу почувствовало облегчение.
Исай Рабинович с сочувствием следил за моей героической борьбой.
Разумеется, он не помогал мне сохранить мой вшивый шарф - в лагере каждый за
себя,- да я и не ждал помощи.
Но Исай Рабинович работал несколько дней в хозчасти - сунул мне
обеденный талон, утешая меня в моей потере. И я поблагодарил Рабиновича.
После работы все сразу ложатся, подстилая под себя свою грязную рабочую
одежду.
Исай Рабинович сказал:
- Я хочу посоветоваться с вами по одному вопросу. Не лагерному.
- О генерале де Голле?
- Нет, да вы не смейтесь. Я получил важное письмо. То есть это для меня
оно важное.
Я прогнал набегающий сон напряжением всего тела, встряхнулся и стал
слушать.
- Я уже говорил вам, что моя дочь и жена в Москве. Их не трогали. Дочь
моя хочет выйти замуж. Я получил от нее письмо. И от ее жениха - вот, - и
Рабинович вынул из-под подушки связку писем - пачку красивых листков,
написанных четким и быстрым почерком. Я вгляделся - буквы были не русские,
латинские.
- Москва разрешила переслать эти письма мне. Вы знаете английский?
- Я? Английский? Нет.
- Это по-английски. Это от жениха. Он просит разрешения на брак с моей
дочерью. Он пишет: мои родители уже дали согласие, осталось только согласие
родителей моей будущей жены. Я прошу вас, мой дорогой отец... А вот письмо
дочери. Папа, мой муж, морской атташе Соединенных Штатов Америки, капитан
первого ранга Толли, просит твоего разрешения на наш брак. Папа, отвечай
скорее.
- Что за бред? - сказал я.
- Никакой это не бред, а письмо капитана Толли ко мне. И письмо моей
дочери. И письмо жены.
Рабинович медленно нашарил вошь за пазухой, вытащил и раздавил на
нарах.
- Ваша дочь просит разрешения на брак?
- Да.
- Жених вашей дочери, морской атташе Соединенных Штатов, капитан
первого ранга Толли, просит разрешения на брак с вашей дочерью?
- Да.
- Так бегите к начальнику и подавайте заявление, чтобы разрешили
отправить экстренное письмо.
- Но я не хочу давать разрешение на брак. Вот об этом я и хочу
посоветоваться с вами.
Я был ошеломлен просто этими письмами, этими рассказами, этим
поступком.
- Если я соглашусь на брак - я ее никогда больше не увижу. Она уедет с
капитаном Толли.
- Слушайте, Исай Давыдович. Вам скоро семьдесят лет. Я считаю вас
разумным человеком.
- Это просто чувство, я еще не раздумывал над этим. Ответ я пошлю
завтра. Пора спать.
- Давайте лучше отпразднуем это событие завтра. Съедим кашу раньше
супа. А суп - после каши. Еще можно пожарить хлеба. Подсушить сухари.
Сварить хлеб в воде. А, Исай Давыдович?
Даже землетрясение не удержало бы меня от сна, от сна-забытья. Я закрыл
глаза и забыл про капитана Толли.
На следующий день Рабинович написал письмо и бросил в почтовый ящик
около вахты.
Скоро меня увезли на суд, судили и через год привезли снова в ту же
самую спецзону. Шарфа у меня не было, да и старосты того не было. Я приехал
- обыкновенный лагерный доходяга, человек-фитиль без особых примет. Но Исай
Рабинович узнал меня и принес кусок хлеба. Исай Давыдович укрепился в
хозчасти и научился не думать о завтрашнем дне. Выучил Рабиновича забой.
- Вы, кажется, были здесь, когда дочь моя выходила замуж?
- Был, как же.
- История эта имеет продолжение.
- Говорите.
- Капитан Толли женился на моей дочери - на этом, кажется, я
остановился,- начал рассказывать Рабинович. Г