Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
леты и бомбили их, бомбили. Атомными бомбами.
Начальник покосился на хирурга:
- Вы - вечный балагур, я вас давно знаю, а вот увидите - снимут меня с
работы, заставят в отставку раньше времени идти.- Начальник тяжело вздохнул.
Он был догадлив. С Колымы его перевели, сняли с работы именно за этот
побег.
Солдатов поправился и был осужден на двадцать пять лет. Начальник
лагеря получил десять лет, часовые, стоявшие на вышках,- по пять лет
заключения. Осуждено было очень много людей на прииске по этому делу - более
шестидесяти человек - все, кто знал и молчал, кто помогал и кто думал
помочь, да не успел. Командир отряда получил бы большой срок, да пуля
Шевцова избавила его от неизбежного наказания.
Даже врач Потапова, начальница санчасти, в штате которой работал
бежавший фельдшер Никольский, привлечена была к ответственности, но ее
удалось спасти, срочно переведя в другое место.
1959
ПЕРВЫЙ ЗУБ
Арестантский этап был тот самый, о котором я мечтал долгие свои
мальчишеские годы. Почернелые лица и голубые рты, обожженные уральским
апрельским солнцем. Гиганты конвоиры вскакивают на ходу в розвальни,
розвальни взлетают; рубленая рана через все лицо у одноглазого конвоира -
передового, яркие синие глаза у начальника конвоя - с половины первого дня
этапа мы уже знали его фамилию - Щербаков. Арестанты - а нас было около
двухсот человек - уже знали фамилию начальника. Почти чудесным образом,
недоступным, непонятным для меня. Арестанты произносили эту фамилию
обыденно,
как будто путешествие наше с Щербаковым длится вечно. И он вошел в нашу
жизнь навек. Да так оно и было - для многих из нас. Гибкая огромная фигура
Щербакова мелькала тут и там, то забегала вперед, он встречал и провожал
глазами последнюю телегу этапа и только потом пускался вдогонку, в обгонку.
Да, у нас были телеги, классические телеги, на которых сибирские чалдоны
везли вещи,- этап шел в свой пятидневный путь арестантским строем, без
вещей, напоминая на остановках и поверках нестройные ряды призывников
где-нибудь на вокзале. Но все вокзалы надолго остались в стороне от наших
жизненных путей. Было утро, бодрящее апрельское утро, сумерки, редеющая
полутемнота монастырского двора, где строился, зевая и кашляя, наш этап для
того, чтобы пуститься в дальнюю дорогу.
В подвале соликамской милиции, в бывшем монастыре, мы провели ночь
после смены заботливого и немногословного московского конвоя на ораву
кричащих загорелых молодцов под командой синеглазого Щербакова. Вчера
вечером мы вливались в холодный настывший подвал - вокруг церкви был лед,
снег, чуть таявший днем, а вечером замерзавший - синие, серые сугробы
покрывали весь двор, и чтобы добраться до сути снега, до его белизны - надо
было сломать жесткую, режущую руки корку льда, разрыть ямку и только тогда
вытащить из ямки крупнозернистый, рассыпающийся снег, который так радостно
таял во рту и, обжигая преснотой, чуть охлаждал пересохшие рты.
Я входил в подвал одним из первых, мог выбрать место потеплее. Огромные
ледяные своды пугали меня, и я - неопытный юнец - искал глазами подобие
печки, хотя бы такой, как у Фигнер, у Морозова. И ничего не находил. Но мой
случайный товарищ, товарищ только на эту краткую минуту входа в тюремный,
церковный подвал - невысокий блатарь Гусев, толкнул меня к самой стене, к
единственному окну, закрытому решетками, с двойным стеклом. Окно было
полукруглым и начиналось от самого пола этого подвала, с метр высотой, и
было похоже на бойницу. Я было хотел выбрать другое место потеплей, но толпа
людей лилась и лилась в узкую дверь, и вернуться назад не было никакой
возможности.
Гусев столь же спокойно, не говоря мне ни слова, ударил носком сапога в
стекло, разбив сначала первую, а потом и вторую раму. В пробитое отверстие
хлынул холодный воздух, обжигая как кипяток. Охваченный струей этого
воздуха, я, и без того намерзший долгим ожиданием и нескончаемым пересчетом
на дворе, задрожал от холода. Не сразу я понял всю мудрость Гусева - только
мы из двухсот арестантов всю эту ночь дышали свежим воздухом. Люди были
набиты, вбиты в подвал так, что нельзя было ни сесть, ни лечь, только
стоять.
До половины стен подвал был в белом пару дыхания, нечистом, душном.
Начались обмороки. Задыхавшиеся старались пробиться к двери, в которой была
щель и был "волчок", глазок, пробовали дышать через этот глазок. Но стоявший
снаружи часовой-конвоир время от времени тыкал штыком своей винтовки в
глазок, и попытки вдохнуть свежий воздух через тюремный глазок были
прекращены. Никаких фельдшеров, врачей к упавшим в обморок, ясное дело, не
вызывали. Только мы с Гусевым продержались благополучно у разбитого мудрым
Гусевым стекла. Строились долго... Мы выходили последними, туман рассеялся,
и открылся потолок, сводчатый потолок, тюремное и церковное небо было совсем
близко - рукой подать. И на сводах подвала соликамской милиции я нашел
письмена, сделанные простым углем огромными буквами по всему потолку:
"Товарищи! В этой могиле мы умирали трое суток и все же не умерли.
Крепитесь, товарищи!"
Под крики команды этап выполз за околицу Соликамска и двинулся в
низину. Небо было синее-синее, как глаза начальника конвоя. Солнце жгло,
ветер охлаждал наши лица - они стали коричневыми к первой же ночевке в пути.
Ночевка этапа, подготовленная заранее, проходила всегда по установленной
форме. Для арестантской ночевки у крестьян снимались две избы - одна почище,
другая победнее - нечто вроде сарая, да иногда и сарай. Надо было попасть в
"чистую", конечно. Но это не зависело от
моей воли: каждый вечер в сумерках всех пропускали мимо начальника
конвоя, который взмахом руки показывал, где очередной арестант должен
провести очередную ночь. Тогда Щербаков показался мне мудрейшим из мудрых,
потому что он не рылся в каких-нибудь бумагах, списках, отыскивая
"постатейные данные", а в тот же момент, как этап переставал двигаться,
взмахивал рукой и отсекал
очередного этапника. Позже я подумал, что Щербаков человек
наблюдательный - всякий раз его выбор, сделанный каким-то непостижимым уму
способом,- оказывался верным - вся "пятьдесят восьмая" была вместе, а
"тридцать пятая" - также. Еще позже, через один-два года, я подумал, что в
тогдашней мудрости Щербакова никакого чуда нет: навык угадывать по внешнему
виду - доступен всем. В нашем этапе дополнительными признаками могли бы быть
вещи, чемоданы. Но вещи везли отдельно, на подводах, на розвальнях крестьян.
На первой же ночевке и случилось событие, ради которого ведется этот
рассказ. Двести человек стояли, ожидая прихода начальника конвоя, а в левой
стороне слышались какие-то крики, возня, пыхтенье людей, рев, ругань и
наконец явственный крик: "Драконы! Драконы!" Перед арестантским строем
выкинули на снег человека. Лицо его было разбито в кровь, нахлобученная на
его голову чужой рукой шапка-папаха торчала и не могла прикрыть узкой,
сочащейся кровью, раны. Человек был одет в коричневую тканину домашней
работы - какой-нибудь украинец, хохол. Я знал его. Это был Петр Заяц,
сектант. Его везли из Москвы в одном вагоне со мной. Он все молился,
молился.
- Не хочет стоять на поверке! - доложил, задыхаясь, разгоряченный
возней конвоир.
- Поставить его,- скомандовал начальник конвоя.
Зайца поставили, поддерживая под руки, двое огромных конвоиров. Но Заяц
был выше их на голову, крупнее, тяжелей.
- Не хочешь стоять, не хочешь?
Щербаков ударил Зайца кулаком в лицо, и Заяц сплюнул на снег.
И вдруг я почувствовал, как сердцу стало обжигающе горячо. Я вдруг
понял, что все, вся моя жизнь решится сейчас. И если я не сделаю чего, а
чего именно, я не знаю и сам, то, значит, я зря приехал с этим этапом, зря
прожил свои двадцать лет.
Обжигающий стыд за собственную трусость отхлынул с моих щек - я
почувствовал, как щеки стали холодными, а тело - легким.
Я вышел из строя и срывающимся голосом сказал:
- Не смейте бить человека.
Щербаков с великим удивлением разглядывал меня.
- Иди в строй.
Я вернулся в строй. Щербаков отдал команду, и этап, делясь на две избы,
повинуясь движению щербаковского пальца,- стал таять в темноте. Перст
Щербакова указал мне на "черную" избу.
На сырой, прошлогодней, пахнущей гнилью соломе укладывались мы спать.
Солома была насыпана на голую гладкую землю. Ложились вповалку, чтоб было
теплее, и только блатари, устроившись около фонаря, висевшего на балке,
играли в вечную свою "буру" или "стос". Но вскоре и блатари заснули. Заснул
и я, размышляя о своем поступке. У меня не было старшего товарища, не было
примера. Я был один в этом этапе, у меня не было ни друзей, ни товарищей.
Сон мой был прерван. В лицо мне светил фонарь, и кто-то из моих разбуженных
соседей-блатарей уверенно и подобострастно повторял:
- Он, он...
Фонарь держал в руках конвойный.
- Выходи.
- Сейчас оденусь.
- Выходи так.
Я вышел. Нервная дрожь била меня, и я не понимал, что должно сейчас
произойти.
Я и два конвоира вышли на крыльцо.
- Снимай белье!
Я снял.
- Вставай в снег.
Я встал. Я поглядел на крыльцо и увидел две наведенные на меня
винтовки. Сколько прошло времени этой уральской ночью, первой моей уральской
ночью - я не помню.
Я услышал команду:
- Одевайся.
Я натянул на себя белье. Удар по уху сбил меня в снег. Удар тяжелого
каблука пришелся прямо в зубы, и рот наполнился теплой кровью и быстро стал
отекать.
- В барак!
Я вошел в барак, добрался до своего места, уже занятого другим телом
места. Все спали или делали вид, что спали... Солоноватый вкус крови не
проходил - во рту было что-то постороннее, что-то ненужное, и я ухватил
пальцами это ненужное и с усилием вырвал из собственного рта. Это был
выбитый зуб. Я бросил его там, на прелой соломе, на голом земляном полу.
Я обнял руками грязные и вонючие тела товарищей и заснул. Заснул. Я
даже не простудился.
Утром этап вышел в путь, и синие невозмутимые глаза Щербакова обвели
арестантские ряды привычным взглядом. Петр Заяц стоял в рядах, его не били,
да и он не кричал ничего насчет драконов. Блатари посматривали на меня
недружелюбно и с опаской - в лагере каждый учится отвечать сам за себя.
Еще двое суток дороги - и мы подошли к управлению - новому бревенчатому
домику на берегу реки.
Принимать этап вышел комендант Нестеров - начальник с волосатыми
кулаками. Многие из блатарей, шагавшие рядом со мной, этого Нестерова знали,
очень хвалили.
- Вот приведут беглецов. Нестеров выходит: "А-а, молодцы, явились. Ну,
выбирайте: плеска или в изолятор". А изолятор там с железными полами, больше
трех месяцев не выдерживают люди, да следствие, да срок дополнительный.
"Плеска, Иван Васильевич". Развертывается - и с ног! Еще раз развертывается
- и снова с ног. Мастер был. "Иди в барак". И все. И следствию конец.
Хороший начальник.
Нестеров обошел ряды, внимательно оглядывая лица.
- Жалоб на конвой нет?
- Нет, нет,- ответил нестройный хор голосов.
- А ты,- волосатый перст дотронулся до моей груди.- Ты почему
неразборчиво отвечаешь? Хрипишь что-то.
- У него зубы болят,- ответили мои соседи.
- Нет,- ответил я, стараясь заставить свой разбитый рот выговаривать
слова как можно тверже.-Жалоб на конвой нет.
- Рассказ неплохой,- сказал я Сазонову.- Литературно грамотный. Только
ведь не напечатают его. И конец какой-то аморфный.
- У меня есть другой конец,- сказал Сазонов.- Через год я был большим
начальником в лагере. Тогда ведь "перековка" была, и Щербакову выходило
место младшего оперуполномоченного в том отделении, где я работал. Там от
меня многое зависело, и Щербаков боялся, что я запомнил эту историю с зубом.
Щербаков этот случай тоже не забыл. У него была большая семья, место было
выгодное, заметное, и он, человек простодушный и прямой, явился ко мне,
чтобы узнать, не буду ли я возражать против его назначения. Пришел с
бутылкой, мириться по русскому обычаю, но я пить с ним не стал и уверил
Щербакова, что я ничего плохого ему не сделаю.
Щербаков обрадовался, долго извинялся, топтался у двери моей, все
задевая каблуком за коврик, и не мог окончить разговор.
- Дорога ведь, этап, понимаешь. С нами беглецы были.
- Этот конец тоже не годится,- сказал я Сазонову.
- Тогда у меня есть еще один.
Перед тем как получить назначение на работу в то отделение, где мы
встретились снова с Щербаковым, я встретил на улице в лагерном поселке
санитара Петра Зайца. Молодой черноволосый, чернобровый гигант исчез. Вместо
него был хромой, седой старик, кашляющий кровью. Меня он даже не узнал, а
когда я взял его за руку и назвал его по фамилии, вырвался и пошел своей
дорогой. И по глазам его было видно, что Заяц думает о чем-то своем, мне
недоступном, где мое появление или не нужно,
или оскорбительно для хозяина, беседующего с менее земными людьми.
- И этот вариант не годится,- сказал я.
-- Тогда я оставляю первый. Если и нельзя напечатать - легче, когда
напишешь. Напишешь - и можно забывать...
1964
ЭХО В ГОРАХ
В учетном отделе никак не могли подобрать старшего делопроизводителя.
Впоследствии, когда дело разрослось, эта должность вместила целый
самостоятельный отдел - "группу освобождения". Старший делопроизводитель
выдавал документы об освобождении заключенных и был фигурой важной в мире,
где вся жизнь нацелена на ту минуту, когда арестант получает документ,
дающий ему право не быть арестантом. Старший делопроизводитель сам должен
быть из заключенных - так предусмотрено экономной штатной ведомостью.
Конечно, можно бы заполнить такую вакантную должность и по партийной путевке
или по какой-либо профсоюзной организации, либо уломать армейского
командира, уходящего из армии, но время было еще не такое. На службу в
лагеря - с какими хочешь полярными окладами - желающих было найти не так-то
просто. Служба по вольному найму в лагерях считалась еще делом позорным, и
во всем учетном отделе, ведающем всеми делами заключенных, работал только
один вольнонаемный - инспектор Паскевич, тихий запойный пьяница. В отделе он
бывал мало - большая часть его времени тратилась на фельдъегерские поездки,
ибо лагерь был, как полагается, расположен далеко от людских глаз.
И вот старшего делопроизводителя никак не могли найти. То выяснится,
что вновь назначенный работник связан с блатным миром и выполняет его
таинственные поручения. То окажется, что делопроизводитель освобождает за
деньги каких-то южных спекулянтов-валютчиков. То получится, что парень
честен и тверд, но растяпа и путаник и освобождает не того, кого нужно.
Высокое начальство искало нужного им человека со всей энергией - ведь
как-никак ошибки в деле освобождения считались самым что ни на есть
криминалом и могли привести к быстрому окончанию карьеры лагерного ветерана,
к "увольнению из войск ОГПУ", а то еще и довести до скамьи подсудимых.
Лагерь был тот самый, что год назад назывался 4-м отделением Соловецких
лагерей, а теперь был самостоятельным, важным лагерем на Северном Урале.
Только старшего делопроизводителя этому лагерю и не хватало.
И вот с Соловков, с самого острова, прибыл спецконвой. Это большая
редкость для Вишеры. Туда некого возить спецконвоем. Лошадиные теплушки -
вагоны красного цвета с нарами внутри - или известные пассажирские классные
с затянутыми решеткой окнами - так и кажется, что вагон стыдится своих
решеток. На юге жители, спасаясь от воров, ставят в окна решетки причудливой
формы - как цветы, лучи, - живое воображение южан подсказывает им эти
неоскорбительные для глаз прохожего формы решеток, которые все же остаются
решетками. Так и классный пассажирский вагон перестает
быть обыкновенным вагоном из-за этих железных вуалеток, закрывающих его
глаза.
По уральским, по сибирским дальним железным дорогам еще ходили в то
время знаменитые "столыпинские" вагоны - кличка, которую тюремные вагоны
сохранят еще много десятков лет, вовсе не будучи столыпинскими.
"Столыпинский" вагон - с двумя маленькими квадратными окнами с одной
стороны вагона и несколькими большими - с другой. Эти окошечки, затянутые
решетками, вовсе не позволяют видеть снаружи то, что делается внутри, даже
если подойти вплотную к окошечку.
Внутри вагон поделен на две части массивными решетками с тяжелыми
гремящими дверями, каждая половина вагона имеет свое маленькое окно.
С обеих сторон - отделения для конвоя. И коридор для конвоя.
Спецконвой в "столыпинских" вагонах не ездит. Конвоиры возят одиночек в
обыкновенных поездах, заняв одно из крайних купе - все еще было
по-семейному, просто - как до революции. Опыт еще не был накоплен.
Прибыл спецконвой с Острова - так называли Соловки тогда, просто
Остров, как остров Сахалин,- и сдал невысокого пожилого человека на костылях
в обязательном соловецком бушлате шинельного сукна, в такой же
шапочке-ушанке - соловчанке.
Человек был спокоен и сед, порывист в движениях, и было видно, что он
еще только учится искусству ходить на костылях, что он еще недавно стал
инвалидом.
В общем бараке с двойными нарами было тесно и душно, несмотря на
раскрытые настежь двери с обоих концов дома. Деревянный пол был посыпан
опилками, и дежурный, сидевший при входе, разглядывал в свете семилинейной
керосиновой лампы прыгающих в опилках блох. Время от времени, послюнив
палец, дежурный пускался на поиски стремительных насекомых.
В этом бараке и было отведено место приезжему. Ночной барачный дежурный
сделал неопределенный жест рукой, показывая в темный и вонючий угол, где
вповалку спали одетые люди и где не было места не только для человека, но и
для кошки.
Но приезжий спокойно натянул шапку на уши и, положив свои костыли на
длинный обеденный стол, взобрался на спящих людей сверху, лег и закрыл
глаза, не делая ни одного движения. Силой собственной тяжести он продавил
себе место в других телах, и если его сонные соседи делали движение - тело
приезжего немедленно вмещалось в это ничтожное свободное пространство.
Нащупав локтем и бедром доски нар, приезжий расслабил мускулы тела и заснул.
На другое утро выяснилось, что приехавший инвалид - тот самый
долгожданный старший делопроизводитель, которого так ждет управление лагеря.
В обед его вызвали к начальству, а к вечеру перевели в другой барак -
административной обслуги, где проживали все чиновники лагеря из заключенных.
Это был барак удивительной, редчайшей конструкции.
Его строили, когда начальником лагеря был бывший моряк, топивший в
восемнадцатом году Черноморский флот, когда туда приезжал знаменитый мичман
Раскольников.
Моряк сделал сухопутную лагерную карьеру, а постройка барака для
обслуги была его выдумкой, его данью своему морскому прошлому. В этом бараке
двухэтажные нары были подвесные - на стальных тросах. Висели кучками, по
четыре человека, как моряки в кубрике. Для прочности конструкция была
связана с одной стороны длинной железной толстой проволокой.
Поэтому все