Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
только
землю, без усадьбы.
А вторая новость была еще неожиданней. Брат совсем потерялся, сообщая
ее: "Прости, что я скрывал это, я не хотел и теперь не хочу, чтоб об этом
знали наши ... Дело в том, что я женат... Не церковно, конечно, -- она даже
продолжает, ради ребенка, жить вместе с мужем, -- но ты понимаешь меня ...
Теперь она в Харькове, завтра уезжает... Переодевайся и {242} пойдем сейчас
к ней, она тебя знает и заранее любит.. ."
И он поспешно рассказал мне свою историю. Она была из богатой и
родовитой семьи, но росла в страстных свободолюбивых и народнических мечтах,
рано вышла замуж, чтобы начать "рука об руку с любимым человеком" жить
только для народа, в борьбе за народ ... "Любимый человек", став, благодаря
ей, человеком богатым, скоро остыл ко всем своим прежним стремлениям, меж
тем, как для нее эти стремления были столь святы, дороги, с самых ранних лет
мучили ее, счастливую, такой болью за свое собственное счастье среди всех
народных несчастий и таким стыдом даже за красоту свою, что она однажды
пыталась себя изуродовать, сжечь серной кислотой себе руки, которыми все
чересчур восхищались... С братом она встретилась на юге, -- он тогда
скрывался, жил под чужим именем ... Поняв свою любовь к нему, она в отчаяньи
кинулась в море, спасена была только случайно, рыбаками ...
Я, покорно переодеваясь, слушал все это с большим удивлением, ужасно
волнуясь и отводя глаза. Мне почему-то было неловко, неприятно за брата, во
мне росла враждебность к его героине, -- уж слишком все это было романтично.
Однако, я был удивлен еще более, едва переступил порог комнаты в том богатом
отеле, где жила она. Как быстро встала она мне навстречу, как нежно и
родственно обняла меня, как ласково и чудно улыбнулась, как хорошо, легко
заговорила! Во всей милой простоте ее обращенья была тонкость породы,
воспитанья, прекрасного сердца, застенчивая, женственная и вместе с тем
какая-то удивительно свободная прелесть, в движениях мягкость и точность, в
грудном, слегка певучем и гармонически-изысканном звуке голоса, равно как в
чистоте и {243} ясности серых, несколько грустно улыбающихся глаз с черными
ресницами, -- необъяснимое очарование...
И все таки это неожиданное знакомство, это внезапное открытие, что у
брата есть своя собственная жизнь, от нас ото всех сокровенная, есть
привязанность не к нам одним, очень ранило меня. Я опять почувствовал себя
одиноким со всей своей молодостью среди всего того весеннего, что окружало
меня, испытал какую-то горечь, разочарование. Но вместе с тем я как будто
сказал себе: "Ну, что ж, тем лучше для меня, я теперь уже совсем свободен в
той чудесной стране, которая только что открылась мне..." Страна же эта
грезилась мне необозримыми весенними просторами всей той южной Руси, которая
все больше и больше пленяла мое воображение и древностью своей и
современностью. В современности был великий и богатый край, красота его нив
и степей, хуторов и сел, Днепра и Киева, народа сильного и нежного, в каждой
мелочи быта своего красивого и опрятного, -- наследника славянства
подлинного, дунайского, карпатского. А там, в древности, была колыбель его,
были Святополки и Игори, печенеги и половцы, -- меня даже одни эти слова
очаровывали, -- потом века казацких битв с турками и ляхами, Пороги и
Хортица, плавни и гирла херсонские... "Слово о Полку Игореве" сводило меня с
ума:
"Хощу бо, рече, копiе преломити конець поля Половецкаго с вами,
Русици... Не буря соколы занесе чрез поля широкая; галици стады бежать к
Дону великому... Комони ржуть за Сулою; звенить слава в Кыеве; трубы трубят
в Новеградe; стоять стязи в Путивле... Тогда вступи Игорь князь в злат
стремень и поеха по чистому полю. Солнце ему тьмою путь заступаше; нощь
стонущи ему грозою птичь убуди... Див кличеть вреху древа, велить послушати
{244} земли незнаеме, Влезе и Поморiю, и Посулiю, и Сурожу ..."
"Кричать телегы полунощи, рци лебеди распущени, Игорь вои к Дону
ведеть... Орли клектом на кости звери зовуть, лисици брешуть на чреленые
щиты... О русьская земле! уже за шеломянем еси ..."
"Другого дни велми рано кровавыя зори свете поведають; чреныя тучя с
моря идуть: в них трепещут синiя молнiи, быти грому великому, идти дождю
стрелами..."
И потом:
"Что ми шумить, что ми звенить далече рано пред зорями?"
"Святеслав мутен сон виде: в Кыеве на горах си ночь с вечера одевахуть
мя, рече, чорною паполомою, на кровати тисов. Черепахуть ми синее вино с
трудом смешено ..."
"Прысну море полунощи ... Игореви Князю Бог путь кажет из земли
Половецкой на землю Русьскую, к отню злату столу. Погасоша вечеру зори:
Игорь спить, Игорь бдить, Игорь мыслiю поля мерить от Великого Дона до
Малого Донца..."
И вскоре я опять пустился в странствия. Был на тех самых берегах Донца,
где когда-то кинулся из плена Князь "горностаем в тростник, белым гоголем на
воду"; потом был на Днепре, как раз там, где "пробил он каменныя горы сквозь
землю Половецкую", плыл мимо белых весенних сел, среди необозримо синеющих
приднепровских низин, вверх, к Киеву -- и как рассказать, что пело тогда во
мне вместе с этой весной и песней об Игоре? "Солнце светится на небеси,
Игорь Князь в Русьской земли! Девици поють на Дунай. Вьются голоси через
море до Кыева ..."
А от Киева ехал я на Курск, на Путивль. "Седлай, брате, свои борзыи
комони, а мои ти готови, {245} оседлани у Курська напереди ..." Только много
лет спустя проснулось во мне чувство Костромы, Суздаля, Углича, Ростова
Великого: в те дни я жил в ином очаровании. И что нужды, что был "Курськ"
только скучнейшим губернским городом, а пыльный Путивль был, верно, и того
скучней! Разве не та же глушь, пыль была и тогда, когда на ранней степной
заре, на земляной стене, убитой кольями, слышен был "Ярославнин глас"?
"Ярославна рано плачет Путивлю городу: полечю, рече, зегзицею, омочю
бебрян рукав в Каяле реце, утру Князю кровавыя раны его ..."
"XVII"
Этим путем я уже возвращался домой. Теперь я даже спешил туда: кочевая
страсть моя была до поры до времени несколько насыщена, мне хотелось отдыха
и работы, и лето, ожидавшее меня в Батурине, представлялось мне
восхитительным -- так богат я был самыми лучшими надеждами, планами и
доверием к судьбе. Но, как известно, нет ничего опаснее излишнего доверия к
ней...
Короче сказать, по пути я заехал в Орел.
Тут я почувствовал свои странствия почти конченными: еще несколько
часов -- и я в Батурине. Оставалось только взглянуть на самый Орел -- город
Лескова и Тургенева -- да узнать наконец, что же такое редакция и
типография.
Бодрость я чувствовал необыкновенную. Но почернел, похудел, как цыган,
побывавший на пяти ярмарках: столько ходил пешком, столько плыл по Днепру и
все на палубе, в радостной жаре солнца, блеска воды, раскаленной пароходной
трубы, над которой весь день дрожало и плавилось что-то тончайшее,
стеклянное, в духоте и густом тепле, людском, машинном и кухонном. Надо было
поэтому хоть несколько вознаградить себя. И вот, выйдя в Орле, я велел везти
себя в лучшую гостиницу... Были пыльно-сиреневые сумерки, везде вечерние
огни, за рекой, в городском саду, духовая музыка... Известны те
неопределенные, сладко волнующие чувства, что испытываешь вечером в
незнакомом большом городе, в полном одиночестве. С этими чувствами я и
обедал в {247} пустой зале той старой и почтенной губернской гостиницы, в
которую привезли меня, и сидел потом на железном балкончике своего номера,
над уличным фонарем, горевшим под деревом, сквозившая зелень которого,
благодаря ему, казалась металлической. Внизу взад и вперед шли с говором,
смехом и огоньками папирос гуляющие, напротив, в больших домах, были открыты
окна, а за ними видны освещенные комнаты, люди, сидящие за чайным столом или
что-то делающие, -- чья-то чужая, манящая жизнь, на которую глядишь в такие
часы с особенно обостренной наблюдательностью ... Впоследствии, без конца
скитаясь по свету, много пережил я подобных часов одинокого спокойствия и
наблюдения и многим из них обязан весьма горькой мудростью. Но совсем не до
мудрости было мне в ту теплую ночь в Орле с этой полковой музыкой, порой
доносившейся ко мне из за реки то своей певучей томностью, то
печально-восторженным грохотом ...
Я совсем отвык спать по-человечески, -- мне даже странной показалась в
ту ночь большая, покойная и чистая кровать, темнота, тишина и простор моего
номера. Я и проснулся по дорожному -- чуть стало светать. Этим и объясняется
то, что пришел я в редакцию "Голоса" совсем в неурочный час.
Утро было жаркое. Главная улица, белая, голая, была еще пуста. Чтобы
как-нибудь приблизить тот срок, когда можно было, не слишком нарушая
приличия, явиться в редакцию, я пошел сперва вниз по этой улице, перешел
какой-то мост, вышел на другую, большую, торговую, со всякими старыми
складами и амбарами, скобяными, железными, москательными и колониальными
лавками и вообще всем тем грузным обилием благосостояния, от которого
ломились тогда русские города. В лад с этим обилием и густым утренним
солнцем, густо и важно-благостно звонили к обедне в {248} тяжкой и высокой
церкви возле Орлика. Под этот гудящий звон, -- он гудел даже во мне во всем,
-- я перешел еще один мост, поднялся на гору к присутственным местам, к
домам николаевских и александровских времен, перед которыми вдоль длинной
светлой площади вправо и влево тянулся бульвар, широкая аллея еще
по-утреннему свежих, прозрачно-тенистых лип. Я знал улицу, где была редакция
"Голоса", спросил, далеко ли она, у встречного:
-- Вон там, в двух шагах, -- сказал он мне, и я вдруг почувствовал
сердцебиение: сейчас буду в редакции!
Простота этой редакции была однако истинно провинциальная. За площадью
шли сплошные сады, тихие тенистые улицы, совсем утонувшие в них и заросшие
густой травой. В такой же улице, в большом саду, стоял и тот длинный серый
дом, где помещалась редакция. Я подошел, увидал полуоткрытую прямо на улицу
дверь, дернул за ручку звонка... Он задребезжал где-то вдали, но не произвел
никакого действия: дом казался необитаемым, как впрочем и все вокруг:
тишина, сады, милое светлое утро губернского степного города ... Я опять
позвонил, подождал еще и наконец решил войти. Длинные сени вели куда-то
вглубь. Я пошел туда и увидал большой, низкий и необыкновенно грязный зал,
весь загроможденный какими-то машинами, затоптанный и усеянный рваными
сальными бумагами. Машины были все в движении, мерно рокотали, взад и вперед
катая какие-то темно-свинцовые доски под черными валами и валиками, мерно
поднимая и опуская какие-то решетки, лист за листом откладывая большие
бумажные листы, с исподу еще белые, а сверху уже покрытые как бы зернью
черной блестящей икры, и от всех этих машин, рокот и шум которых сливался
порой с перекрикивающимися голосами печатников и наборщиков, веяло пахучим
ветром, {249} крепкой и приятной вонью свежей краски, бумаги, свинца,
керосина и масел -- всем тем, что тотчас же стало для меня (и уже навсегда)
таким особенным.
-- Редакция? -- сердито крикнул кто-то мне из этого ветра, шума и
рокота. -- Тут типография! Эй, проводи в редакцию!
И под ноги мне кинулся откуда-то грязный, с круглой, густо заросшей
свинцовым ежом головой мальчишка:
-- Сюда пожалуйте!
И я, волнуясь, поспешил за ним назад в сени и через минуту уже сидел в
большой приемной редактора, который оказался очень хорошенькой и маленькой
молодой женщиной, а потом в столовой, совсем по домашнему, за кофеем. Меня
то и дело угощали и все расспрашивали, сказали несколько лестных слов о моих
стихах, напечатанных в столичных ежемесячниках, звали сотрудничать в
"Голосе"... Я краснел, благодарил и неловко улыбался, сдерживая почти
восторженное удовольствие от такого неожиданно-чудесного знакомства,
несколько дрожащими руками брал какие-то печенья, быстро и сладко таявшие во
рту... Кончилось все это тем, что хозяйка вдруг приостановилась, услышав за
дверью оживленные голоса, засмеялась и сказала:
-- А вот и мои заспавшиеся красавицы! Я сейчас познакомлю вас с двумя
очаровательными созданиями, моей кузиной Ликой и ее подругой Сашенькой
Оболенской ...
И тотчас же вслед за тем в столовую вошли две девушки в
цветисто-расшитых русских нарядах с разноцветными бусами и лентами, с
широкими рукавами, до локтя открывавшими их молодые круглые руки...
"XVIII"
Удивительна была быстрота и безвольность, лунатичность, с которой я
отдался всему тому, что так случайно свалилось на меня, началось с такой
счастливой беззаботностью, легкостью, а потом принесло столько мук,
горестей, отняло столько душевных и телесных сил!
Почему мой выбор пал на Лику? Оболенская была не хуже ее.
Но Лика, войдя, взглянула на меня дружелюбней и внимательней,
заговорила проще и живей, чем Оболенская... И в кого, вообще, так быстро
влюбился я? Конечно, во все; в то молодое, женское, в чем я вдруг очутился;
в туфельку хозяйки и в расшитые наряды этих девушек со всеми их лентами,
бусами, круглыми руками и удлиненно-округлыми коленями; во все эти
просторные, невысокие провинциальные комнаты с окнами в солнечный сад; даже
в то наконец, что нянька привела с гулянья в столовую раскрасневшегося и
немного запотевшего мальчика, серьезно и внимательно заглядевшегося на меня
во все свои синие глаза, пока мать целовала его и расстегивала ему
курточку...
Тут, кстати, тотчас же стали убирать со стола и накрывать его к
завтраку, а хозяйке вдруг пришла в голову мысль, что уходить мне от завтрака
совсем не след, как не след и вообще скоро уезжать из Орла, а Лика отняла у
меня картуз, села за пианино и заиграла "Собачий вальс ..." Словом, я ушел
из редакции только в три часа, совершенно изумленный, как быстро все это
прошло: я тогда еще не знал, что эта быстрота, исчезновение времени есть
первый признак начала так называемой влюбленности, начала всегда
бессмысленно-веселого, похожего на эфирное опьянение...
"XIX"
Так началась для меня еще одна любовь, которой суждено было стать в
моей жизни большим событием. И начало это ознаменовалось случаем вдвойне
удивительным.
Я покидал Орел как нечто уже дорогое, близкое, со всей грустью и
нежностью первой любовной разлуки и с горячими надеждами на скорое новое
свидание. Нужно же было быть тому, что как раз в этот день экстренно
проходил через Орел некий траурный поезд чрезвычайной важности! Он проходил
ровно в два часа, всего за час до моего поезда, и потому мой новый друг,
хозяйка "Голоса", которой необходимо было присутствовать при встрече его,
предложила подвести меня на вокзал и тем самым дать мне возможность видеть
редкое зрелище. И вот, все так же неожиданно, как все время в Орле, я
очутился в большой, но очень избранной толпе, ожидавшей, перед рядами
парадно выстроенных на платформе солдат, прибытия того величавого и жуткого,
что где-то там уже шло, близилось, -- среди всяких знатных представителей
города и губернии, фраков, шитых мундиров, треуголок, жирных военных эполет
и целого синклита блистающих риз и митр.
Всякий попадающий в подобное торжественное-напряженное общество тотчас
заражается некоторым оцепенением, так что, постояв на платформе с полчаса, я
очнулся лишь в тот внезапный миг, когда вдруг, с шумом и грохотом как бы
обрушился на нас и на весь вокзал огромный паровоз с траурными флагами, а
потом замелькало перед глазами что-то великолепное, темно-синее, с большими
чистыми стеклами и {252} шелковыми занавесками, с золотыми орлами гербов...
Тут вся толпа встречающих подалась назад, а из среднего вагона тотчас вслед
затем мягко и точно остановившегося поезда быстро появился и шагнул на
красное сукно, заранее разостланное на платформе, молодой, ярко-русый гигант
гусар в красном доломане, с прямыми и резкими чертами лица, с тонкими,
энергично и как бы несколько презрительно изогнутыми ноздрями, с чуть-чуть
выдвинутым подбородком, совершенно поразивший меня своей нечеловеческой
высотой, длиной тонких ног, зоркостью царственных глаз, больше же всего
гордо и легко откинутой назад головой в коротких и точно гофрированных
ярко-русых волосах и крепко и красиво вьющейся рыжей острой бородкой ...
Мог ли я думать в тот жаркий весенний день, как и где увижу я его еще
один раз!
"XX"
Целая жизнь прошла с тех пор.
Россия, Орел, весна... И вот, Франция, юг, средиземные зимние дни.
Мы с ним уже давно в чужой стране. В эту зиму он мой близкий сосед,
тяжело больной. Однажды поутру, развернув местный французский листок, я
вдруг опускаю его: конец. Я долго и напряженно следил за ним по газетам и
все смотрел с своей горы на тот дальний горбатый мыс, где все время
чувствовалось его присутствие. Теперь этому присутствию конец.
Утро светло и холодно. Я выхожу из дому в уступчатый сад, на усыпанную
гравием площадку под пальмами, откуда видна целая страна долин, моря и гор,
сияющая солнцем и синевой воздуха. Огромная лесистая низменность, все
повышаясь своими волнами, холмами и впадинами, идет от моря к тем предгорьям
Альп, где я. Подо мной, вправо от меня, на крутом каменистом отроге,
громоздится вокруг остатков своей древней крепости с первобытно-грубой
сарацинской башней одно из самых старых гнезд Прованса, то есть тоже нечто
весьма грубое, серое, каменное, уступчатое, воедино слитое, сверху
чешуйчатое, как бы ржавое, коряво-черепичное. На горизонте впереди -- высоко
поднимающаяся к светло-туманному небу белесая туманность далекого моря. А
тот горбатый мыс -- левей, тонет в утреннем морском блеске, зыбко окружающем
его ... Я долго смотрю туда. Поднимающийся мистраль прилетает дорой в сад,
волнует жесткую и длинную листву пальм, сухо, знойно-холодно, точно в {254}
могильных венках, шелестит и шуршит в ней... Ехать ли туда? Это
непостижимо-странно -- встретиться всего два раза в жизни и оба раза в
сообществе смерти. Да и все непостижимо. Неужели это солнце, что так
ослепительно блещет сейчас и погружает вон те солнечно-мглистые горы в
равнодушно-счастливые сны о всех временах и народах, некогда виденных ими,
ужели это то же самое солнце, что светило нам с ним некогда?
"XXI"
Весь день мистраль, острый шелест пальм, тревожный зимний блеск.
К вечеру как будто стихает.
В четыре часа я уже на мысу, иду дальше.
Дорога долго поднимается среди сплошных южных садов, по длинному
проспекту. Наконец вот и оно, это большое старинное поместье и этот белый
большой дом в глубине обширного и просторного сада, за раскрытыми настежь
воротами, в конце длинной аллеи старых сумрачных пальм. Предвечернее солнце,
весь свет и блеск западного неба -- за домом.
Это первое, что жутко, -- эти так широко и свободно для всякого
раскрытые смертью ворота и множество автомобилей, стоящих возле них.
Аллея пуста, все уже в доме. Быстро иду к нему. Под ногами шуршит
гравий.
Пусто и возле крыльца. Сюда?
Но я произношу это слово только потому, что вдруг теряюсь: внезапно
вижу на крыльце то, чего не видел уже целых десять лет и