Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
ся, должно быть, не пустячные. Посмотри - ты сама на себя
непохожа сделалась.
- Это вам так кажется только.
- Будь же со мной откровенна, Олеся. Не знаю, смогу ли я тебе помочь, но,
может быть, хоть совет какой-нибудь дам... Ну, наконец, просто тебе легче
станет, когда поделишься горем.
- Ах, да, правда, не стоит и говорить об этом, - с нетерпением возразила
Олеся. - Ничем вы тут нам не можете пособить.
Старуха вдруг с небывалой горячностью вмешалась в наш разговор:
- Чего ты фордыбачишься, дурочка! Тебе дело говорят, а ты нос дерешь. Точно
умнее тебя и на свете-то нет никого. Позвольте, господин, я вам всю эту
историю расскажу по порядку, - повернулась она в мою сторону.
Размеры неприятности оказались гораздо значительнее, чем я мог предположить
из слов гордой Олеси. Вчера вечером в избушку на курьих ножках заезжал
местный урядник.
- Сначала-то он честь честью сел и водки потребовал, - говорила Мануйлиха,
- а потом и пошел, и пошел. "Выбирайся, говорит, из хаты в двадцать четыре
часа со всеми своими потрохами. Если, говорит, я в следующий раз приеду и
застану тебя здесь, так и знай, не миновать тебе этапного порядка. При
двух, говорит, солдатах отправлю тебя, анафему, на родину". А моя, родина,
батюшка, далекая, город Амченск... У меня там теперь и души знакомой нет,
да и пачпорта наши просрочены-распросрочены, да еще к тому неисправные. Ах
ты, господи, несчастье мое!
- Почему же он раньше позволял тебе жить, а только теперь надумался? -
спросил я.
- Да вот поди ж ты... Брехал он что-то такое, да я, признаться, не поняла.
Видишь, какое дело: хибарка эта, вот в которой мы живем, не наша, а
помещичья. Ведь мы раньше с Олесей на селе жили, а потом...
- Знаю, знаю, бабушка, слышал об этом... Мужики на тебя рассердились...
- Ну вот это самое. Я тогда у старого помещика, господина Абросимова, эту
халупу выпросила. Ну, а теперь будто бы купил лес новый помещик и будто бы
хочет он какие-то болота, что ли, сушить. Только чего же я-то им помешала?
- Бабушка, а может быть, все это вранье одно? - заметил я. -
Просто-напросто уряднику "красненькую" захотелось получить.
- Давала, родной, давала. Не бере-ет! Вот история... Четвертной билет
давала, не берет... Куд-да тебе! Так на меня вызверился, что я уж не знала,
где стою. Заладил в одну душу: "Вон да вон!" Что ж мы теперь делать будем,
сироты мы несчастные! Батюшка родимый, хотя бы ты нам чем помог, усовестил
бы его, утробу ненасытную. Век бы, кажется, была тебе благодарна.
- Бабушка! - укоризненно, с расстановкой произнесла Олеся.
- Чего там - бабушка! - рассердилась старуха. - Я тебе уже двадцать пятый
год - бабушка. Что же, по-твоему, с сумой лучше идти? Нет, господин, вы ее
не слушайте. Уж будьте милостивы, если что можете сделать, то сделайте.
Я в неопределенных выражениях обещал похлопотать, хотя, по правде сказать,
надежды было мало. Если уж наш урядник отказывался "взять", значит, дело
было слишком серьезное. В этот вечер Олеся простилась со мной холодно и,
против обыкновения, не пошла меня провожать. Я видел, что самолюбивая
девушка сердится на меня за мое вмешательство и немного стыдится бабушкиной
плаксивости.
VIII
Было серенькое теплое утро. Уже несколько раз принимался идти крупный,
короткий, благодатный дождь, после которого на глазах растет молодая трава
и вытягиваются новые побеги. После дождя на минутку выглядывало солнце,
обливая радостным сверканием облитую дождем молодую, еще нежную зелень
сиреней, сплошь наполнявших мой палисадник; громче становился задорный крик
воробьев на рыхлых огородных грядках; сильнее благоухали клейкие коричневые
почки тополя. Я сидел у стола и чертил план лесной дачи, когда в комнату
вошел Ярмола.
- Есть врядник, - проговорил он мрачно.
У меня в эту минуту совсем вылетело из головы отданное мною два дня тому
назад приказание уведомить меня в случае приезда урядника, и я никак не мог
сразу сообразить, какое отношение имеет в настоящую минуту ко мне этот
представитель власти.
- Что такое? - спросил я в недоумении.
- Говорю, что врядник приехал, - повторил Ярмола тем же враждебным тоном,
который он вообще принял со мною за последние дни. - Сейчас я видел его на
плотине. Сюда едет.
На улице послышалось тарахтение колес. Я поспешно бросился к окну и отворил
его. Длинный, худой, шоколадного цвета мерин, с отвислой нижней губой и
обиженной мордой, степенной рысцой влек высокую тряскую плетушку, с которой
он был соединен при помощи одной лишь оглобли, - другую оглоблю заменяла
толстая веревка (злые уездные языки уверяли, что урядник нарочно завел этот
печальный "выезд" для пресечения всевозможных нежелательных толкований).
Урядник сам правил лошадью, занимая своим чудовищным телом, облеченным в
серую шинель щегольского офицерского сукна, оба сиденья.
- Мое почтение, Евпсихий Африканович! - крикнул я, высовываясь из окошка.
- А-а, мое почтенье-с! Как здоровьице? - отозвался он любезным, раскатистым
начальническим баритоном.
Он сдержал мерина и, прикоснувшись выпрямленной ладонью к козырьку, с
тяжеловесной грацией наклонил вперед туловище.
- Зайдите на минуточку. У меня к вам делишко одно есть.
Урядник широко развел руками и затряс головой.
- Не могу-с! При исполнении служебных обязанностей. Еду в Волошу на мертвое
тело - утопленник-с.
Но я уже знал слабые стороны Евпсихия Африкановича и потому сказал с
деланным равнодушием:
- Жаль, жаль... А я из экономии графа Ворцеля добыл пару таких бутылочек...
- Не могу-с. Долг службы...
- Мне буфетчик по знакомству продал. Он их в погребе как детей родных
воспитывал... Зашли бы... А я вашему коньку овса прикажу дать.
- Ведь вот вы какой, право, - с упреком сказал урядник. - Разве не знаете,
что служба прежде всего?.. А они с чем, эти бутылки-то? Сливянка?
- Какое сливянка! - махнул я рукой. - Старка, батюшка, вот что!
- Мы, признаться, уж подзакусили, - с сожалением почесал щеку урядник,
невероятно сморщив при этом лицо.
Я продолжал с прежним спокойствием:
- Не знаю, правда ли, но буфетчик божился, что ей двести лет. Запах - прямо
как коньяк, и самой янтарной желтизны.
- Эх! Что вы со мной делаете! - воскликнул в комическом отчаянии урядник. -
Кто же у меня лошадь-то примет?
Старки у меня действительно оказалось несколько бутылок, хотя и не такой
древней, как я хвастался, но я рассчитывал, что сила внушения прибавит ей
несколько десятков лет... Во всяком случае, это была подлинная домашняя,
ошеломляющая старка, гордость погреба разорившегося магната. (Евпсихий
Африканович, который происходил из духовных, немедленно выпросил у меня
бутылку на случай, как он выразился, могущего произойти простудного
заболевания...) И закуска у меня нашлась гастрономическая: молодая редиска
со свежим, только что сбитым маслом.
- Ну-с, а дельце-то ваше какого сорта? - спросил после пятой рюмки урядник,
откинувшись на спинку затрещавшего под ним старого кресла.
Я принялся излагать ему положение бедной старухи, упомянул про ее
беспомощность и отчаяние, вскользь прошелся насчет ненужного формализма.
Урядник слушал меня с опущенной вниз головой, методически очищая от
корешков красную, упругую, ядреную редиску и пережевывая ее с аппетитным
хрустением. Изредка он быстро вскидывал на меня равнодушные, мутные, до
смешного маленькие и голубые глаза, но на его красной огромной физиономии я
не мог ничего прочесть: ни сочувствия, ни сопротивления. Когда я наконец
замолчал, он только спросил:
- Ну, так чего же вы от меня хотите?
- Как чего? - заволновался я. - Вникните же, пожалуйста, в их положение.
Живут две бедные, беззащитные женщины...
- И одна из них прямо бутон садовый! - ехидно вставил урядник.
- Ну уж там бутон или не бутон - это дело девятое. Но почему, скажите, вам
и не принять в них участия? Будто бы вам уж так к спеху требуется их
выселить? Ну хоть подождите немного, покамест я сам у помещика похлопочу.
Чем вы рискуете, если подождете с месяц?
- Как чем я рискую-с?! - взвился с кресла урядник. - Помилуйте, да всем
рискую и прежде всего службой-с. Бог его знает, каков этот господин
Ильяшевич, новый помещик. А может быть, каверзник-с... из таких, которые,
чуть что, сейчас бумажку, перышко и доносик в Петербург-с? У нас ведь
бывают и такие-с!
Я попробовал успокоить расходившегося урядника.
- Ну полноте, Евпсихий Африканович. Вы преувеличиваете все это дело.
Наконец что же? Ведь риск риском, а благодарность все-таки благодарностью.
- Фью-ю-ю! - протяжно свистнул урядник и глубоко засунул руку в карманы
шаровар. - Тоже благодарность называется! Что же вы думаете, я из-за
каких-нибудь двадцати пяти рублей поставлю на карту свое служебное
положение? Нет-с, это вы обо мне плохо понимаете.
- Да что вы горячитесь, Евпсихий Африканович? Здесь вовсе не в сумме дело,
а просто так... Ну хоть по человечеству...
- По че-ло-ве-че-ству? - иронически отчеканил он каждый слог. -
Позвольте-с, да у меня эти человеки вот где сидят-с!
Он энергично ударил себя по могучему бронзовому затылку, который свешивался
на воротник жирной безволосой складкой.
- Ну, уж это вы, кажется, слишком, Евпсихий Африканович.
- Ни капельки не слишком-с. "Это язва здешних мест", по выражению
знаменитого баснописца, господина Крылова. Вот кто эти две дамы-с! Вы не
изволили читать прекрасное сочинение его сиятельства князя Урусова под
заглавием "Полицейский урядник"?
- Нет, не приходилось.
- И очень напрасно-с. Прекрасное и высоконравственное произведение. Советую
на досуге ознакомиться...
- Хорошо, хорошо, я с удовольствием ознакомлюсь. Но я все-таки не понимаю,
какое отношение имеет эта книжка к двум бедным женщинам?
- Какое? Очень прямое-с. Пункт первый (Евпсихий Африканович загнул толстый,
волосатый указательный палец на левой руке): "Урядник имеет неослабное
наблюдение, чтобы все ходили в храм божий с усердием, пребывая, однако, в
оном без усилия..." Позвольте узнать, ходит ли эта... как ее... Мануйлиха,
что ли?.. Ходит ли она когда-нибудь в церковь?
Я молчал, удивленный неожиданным оборотом речи. Он поглядел на меня с
торжеством и загнул второй палец.
- Пункт второй: "Запрещаются повсеместно лжепредсказания и
лжепредзнаменования..." Чувствуете-с? Затем пункт третий-с: "Запрещается
выдавать себя за колдуна или чародея и употреблять подобные обманы-с". Что
вы на это скажете? А вдруг все это обнаружится или стороной дойдет до
начальства? Кто в ответе? - Я. Кого из службы по шапке? - Меня. Видите,
какая штукенция.
Он опять уселся в кресло. Глаза его, поднятые кверху, рассеянно бродили по
стенам комнаты, а пальцы громко барабанили по столу.
- Ну, а если я вас попрошу, Евпсихий Африканович? - начал я опять умильным
тоном. - Конечно, ваши обязанности сложные и хлопотливые, но ведь сердце у
вас, я знаю, предоброе, золотое сердце. Что вам стоит пообещать мне не
трогать этих женщин?
Глаза урядника вдруг остановились поверх моей головы.
- Хорошенькое у вас ружьишко, - небрежно уронил он, не переставая
барабанить. - Славное ружьишко. Прошлый раз, когда я к вам заезжал и не
застал дома, я все на него любовался... Чудное ружьецо!
Я тоже повернул голову назад и поглядел на ружье.
- Да, ружье недурное, - похвалил я. - Ведь оно старинное, фабрики
Гастин-Реннета, я его только в прошлом году на центральное переделал. Вы
обратите внимание на стволы.
- Как же-с, как же-с... я на стволы-то главным образом и любовался.
Великолепная вещь... Просто, можно сказать, сокровище.
Наши глаза встретились, и я увидел, как в углах губ урядника дрогнула
легкая, но многозначительная улыбка. Я поднялся с места, снял со стены
ружье и подошел с ним к Евпсихию Африкановичу.
- У черкесов есть очень милый обычай дарить гостю все, что он похвалит, -
сказал я любезно. - Мы с вами хотя и не черкесы, Евпсихий Африканович, но я
прошу вас принять от меня эту вещь на память.
Урядник для виду застыдился.
- Помилуйте, такую прелесть! Нет, нет, это уже чересчур щедрый обычай!
Однако мне не пришлось долго его уговаривать. Урядник принял ружье, бережно
поставил его между своих колен и любовно отер чистым носовым платком пыль,
осевшую на спусковой скобе. Я немного успокоился, увидев, что ружье по
крайней мере перешло в руки любителя и знатока. Почти тотчас Евпсихий
Африканович встал и заторопился ехать.
- Дело не ждет, а я тут с вами забалакался, - говорил он, громко стуча о
пол неналезавшими калошами. - Когда будете в наших краях, милости просим ко
мне.
- Ну, а как же насчет Мануйлихи, господин начальство? - деликатно напомнил
я.
- Посмотрим, увидим... - неопределенно буркнул Евпсихий Африканович. - Я
вот вас еще о чем хотел попросить... Редис у вас замечательный...
- Сам вырастил.
- Уд-дивительный редис! А у меня, знаете ли, моя благоверная страшная
обожательница всякой овощи. Так если бы, знаете, того... пучочек один.
- С наслаждением, Евпсихий Африканович. Сочту долгом... Сегодня же с
нарочным отправлю корзиночку. И маслица уж позвольте заодно... Масло у меня
на редкость.
- Ну, и маслица... - милостиво разрешил урядник. - А этим бабам вы дайте уж
знак, что я их пока что не трону. Только пусть они ведают, - вдруг возвысил
он голос, - что одним спасибо от меня не отделаются. А за сим желаю
здравствовать. Еще раз мерси вам за подарочек и за угощение.
Он по-военному пристукнул каблуками и грузной походкой сытого важного
человека пошел к своему экипажу, около которого в почтительных позах, без
шапок, уже стояли сотский, сельский староста и Ярмола.
IX
Евпсихий Африканович сдержал свое обещание и оставил на неопределенное
время в покое обитательниц лесной хатки. Но мои отношения с Олесей резко и
странно изменились. В ее обращении со мной не осталось и следа прежней
доверчивой и наивной ласки, прежнего оживления, в котором так мило
смешивалось кокетство красивой девушки с резвой ребяческой шаловливостью. В
нашем разговоре появилась какая-то непреодолимая неловкая принужденность...
С поспешной боязливостью Олеся избегала живых тем, дававших раньше такой
безбрежный простор нашему любопытству.
В моем присутствии она отдавалась работе с напряженной, суровой
деловитостью, но часто я наблюдал, как среди этой работы ее руки вдруг
опускались бессильно вдоль колен, а глаза неподвижно и неопределенно
устремлялись вниз, на пол. Если в такую минуту я называл Олесю по имени или
предлагал ей какой-нибудь вопрос, она вздрагивала и медленно обращала ко
мне свое лицо, в котором отражались испуг и усилие понять смысл моих слов.
Иногда мне казалось, что ее тяготит и стесняет мое общество, но это
предположение плохо вязалось с громадным интересом, возбуждаемым в ней
всего лишь несколько дней тому назад каждым моим замечанием, каждой
фразой... Оставалось думать только, что Олеся не хочет мне простить моего,
так возмутившего ее независимую натуру, покровительства в деле с урядником.
Но и эта догадка не удовлетворяла меня: откуда в самом деле могла явиться у
простой, выросшей среди леса девушки такая чрезмерно щепетильная гордость?
Все это требовало разъяснений, а Олеся упорно избегала всякого
благоприятного случая для откровенного разговора. Наши вечерние прогулки
прекратились. Напрасно каждый день, собираясь уходить, я бросал на Олесю
красноречивые, умоляющие взгляды, - она делала вид, что не понимает их
значения. Присутствие же старухи, несмотря на ее глухоту, беспокоило меня.
Иногда я возмущался против собственного бессилия и против привычки,
тянувшей меня каждый день к Олесе. Я и сам не подозревал, какими тонкими,
крепкими, незримыми нитями было привязано мое сердце к этой очаровательной,
непонятной для меня девушке. Я еще не думал о любви, но я уже переживал
тревожный, предшествующий любви период, полный смутных, томительно грустных
ощущений. Где бы я ни был, чем бы ни старался развлечься, - все мои мысли
были заняты образом Олеси, все мое существо стремилось к ней, каждое
воспоминание об ее иной раз самых ничтожных словах, об ее жестах и улыбках
сжимало с тихой и сладкой болью мое сердце. Но наступал вечер, и я подолгу
сидел возле нее на низкой шаткой скамеечке, с досадой чувствуя себя все
более робким, неловким и ненаходчивым.
Однажды я провел таким образом около Олеси целый день. Уже с утра я себя
чувствовал нехорошо, хотя еще не мог ясно определить, в чем заключалось мое
нездоровье. К вечеру мне стало хуже. Голова сделалась тяжелой, в ушах
шумело, в темени я ощущал тупую беспрестанную боль, - точно кто-то давил на
него мягкой, но сильной рукой. Во рту у меня пересохло, и по всему телу
постоянно разливалась какая-то ленивая, томная слабость, от которой каждую
минуту хотелось зевать и тянуться. В глазах чувствовалась такая боль, как
будто бы я только что пристально и близко глядел на блестящую точку.
Когда же поздним вечером я возвращался домой, то как раз на середине пути
меня вдруг схватил и затряс бурный приступ озноба. Я шел, почти не видя
дороги, почти не сознавая, куда иду, и шатаясь, как пьяный, между тем как
мои челюсти выбивали одна о другую частую и громкую дробь.
Я до сих пор не знаю, кто довез меня до дому... Ровно шесть дней била меня
неотступная ужасная полесская лихорадка. Днем недуг как будто бы затихал, и
ко мне возвращалось сознание. Тогда, совершенно изнуренный болезнью, я
еле-еле бродил по комнате с болью и слабостью в коленях; при каждом более
сильном движении кровь приливала горячей волной к голове и застилала мраком
все предметы перед моими глазами. Вечером же, обыкновенно часов около семи,
как буря, налетал на меня приступ болезни, и я проводил на постели ужасную,
длинную, как столетие, ночь, то трясясь под одеялом от холода, то пылая
невыносимым жаром. Едва только дремота слегка касалась меня, как странные,
нелепые, мучительно-пестрые сновидения начинали играть моим разгоряченным
мозгом. Все мои грезы были полны мелочных, микроскопических деталей,
громоздившихся и цеплявшихся одна за другую в безобразной сутолоке. То мне
казалось, что я разбираю какие-то разноцветные, причудливых форм ящики,
вынимая маленькие из больших, а из маленьких еще меньшие, и никак не могу
прекратить этой бесконечной работы, которая мне давно уже кажется
отвратительной. То мелькали перед моими глазами с одуряющей быстротой
длинные яркие полосы обоев, и на них вместо узоров я с изумительной
отчетливостью видел целые гирлянды из человеческих физиономий - порою
красивых, добрых и улыбающихся, порою делающих страшные гримасы,
высовывающих языки, скалящих зубы и вращающих огромными белками. Затем я
вступал с Ярмолой в запутанный, необычайно сложный отвлеченный спор. С
каждой минутой доводы, которые мы приводили друг другу, становились все
более тонкими и глубокими; отдельные слова и даже буквы слов принимали
вдруг таинственное, неизмеримое значение, и вместе с тем меня все сильнее
охватывал брезгливый ужас перед неведомой, противоестественной силой, что
выматывает из моей головы один за другим уродливые софизмы и не позволяет
мне прервать давно уже опротивевшего спора...
Это был какой-то кипящий вихрь человеческих и звериных фигур, ландшафтов,
предметов самых удивительных форм и цветов, слов и фраз, значение которых
воспринималось всеми чувствами... Но - странное дело - в то же время я не
переставал видеть на потолке светлый ровный круг, отбрасываемый лампой с
зеленым обгоревшим абажуром. И я знал почему-то, что в этом спокойном круге
с нечеткими краями притаилась безмолвная, однообразная, таинственная и
грозная жизнь, еще более жуткая и угнетающая, чем бешеный хаос моих
сновидений.
Потом я просыпался, или, вернее, не просыпался, а внезапно заставал себя
бодрствующим. Сознание почти возвращалось ко мне. Я понимал, что лежу в
постели, что я болен, что я только что бредил, но светлый круг на темном
потолке все-таки пугал меня затаенной зловещей угрозой. Слабою рукой
дотягивался я до часов, смотрел на них и с тоскливым н