Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Наука. Техника. Медицина
   Политика
      Волков О.В.. Погружение во тьму -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  -
ствующую ленинско-сталинскую правду. Не просветлели бы от того тяжкие судьбы русского народа. Но одновременно не забываю, что большинство имен этих приспешников и глашатаев было известно за границей, по ним судили об отношении нашей интеллигенции к творимым преступлениям - и потому тяжка, безмерно тяжка вина их перед евоим народом, перед обманутым ими мировым общественном мнением. Что нам негодовать по поводу разглагольствований Роменов Ролланов, Сартров, Расселов и прочих Линдсеев, коли они, развесив уши, внимали таким соловьям, как Илья Григорьевич?! ...Я забыл имя своего недолговременяого товарища, не знаю, естественно, его судьбы, но и сейчас, спустя десятилетия, отчетливо вижу его отечное бритое лицо, беззубый рот, помнао глухоту, лихорадочный блеск глаз под темными хохлацкими бровями, нертиые руки; его истлевшую, аккуратно застегнутую, заплатанную гимнастерку... И - за далью и годами - лучше понимаю высоту духа этого мужественного человека, этого безымянного героя, выдержавшего непомерный искус и сохранившего честь и достоинство настоящего человека, сочувствие к людям и готовность помочь. Если бы можно было отыскать следы этого человека, высечь его имя на цоколе памятника жертвам ленинского учения в действии! Именно в этом неотонимом, загаженном бараке, на хромом топчане среди одичавших от лишению, отверженных, по недоразумению еще числящихся на списочном составе лагеря и уже вычеркнутых из жизии, как раз в этом отторжением от всего мира, забытом Богом и людьми уголке - мне было датео получить два свидетельства памяти и заботы: обо м"е еще помнили! В барак зашел техник из проектного отдела управления - осмотреть его на предмет ремонта. Мне показалось, что он, пока ходил по помещению, обмеряя простенки и полы, нет-нет да пристально в меня вглядывался. И под конец, усадив сопровождавшего его завхоза за доставление акта, как бы невзначай подошел к моему топчану. - Я вас разыскивал. И узнал - вы бывали у нас в отделе и приходили к Любови Юрьевне. Тут в пачке несколько штук папирос - в одной из них записка... Выздоравливайте. Он поторопился уйти, а я стал дрожащими руками, хоронясь от соседей, потрошить пачку. Написанное на папиросной бумаге длинное послание было свернуто в трубочку, засунутую в мундштук папиросы. Люба уже давно узнала, что меня привезли на Крутую. Пока я сидел в изоляторе, не было способа со мной связаться. Теперь она будет мне писать и постарается собрать посылку. "Не беспокойся обо мне, бедный ты мой, - писала она, - я очень сносно устроена, научилась вышивать, мои изделия сбывают вольняшкам, так что у меня приработок, и я ни в чем не нуждаюсь. Не болею: жизнь как в теплице. Поправляйся - теперь ты снова от меня близко, и мы, Бог даст, увидимся". Потом Люба пиеа-ла о нашей общей родне, упомянула, что ее постоянно навещает Кирилл Александрович - как раз он и наводил обо мне справки на лагпункте. Через его техников и надеялась Люба наладить переписку. И были в строках Любы ласка и ободрение и твердая вера в милость Божию - слова надежды. Но как раз тогда я достиг грани, когда уже ничто не могло всколыхнуть, ободрить меня - не сама жизнь, а какие-то слабые ОТГОУГОСКИГ слегка тревожили мой слух. Любин посланец не обещал вернуться, и передать ответ я не мог, но если бы и представтогась возможность, я вряд ли мог бы тогда связно и толково написать. А вскоре после этого мне поступила посылка. Даже смутно не помяю, при каких обстоятельствах это произошло. И если бы не заботившийся обо мне инженер, ее, вероятно, украли бы - и я даже никогда про нее не узнал. Это он растормошил меня, заставил спустить ноги с топчана, сесть, потом положил на колени фанерный ящичек и втолковал, что содержимое его - мое. Меня снова спасал Юра Борман - именно он ухитрился одолеть все рогатки и прислать с надежным человеком "на первый случай", как значилось в записке, теплое белье, носки, мыло, немного сахара и сухарей. Был в ящике и мешочек с самосадом - Юра завел огород и выращивал свою махорку, составлявшую тогда наравне с хлебом самую ходовую обменную ценность. Я растерялся перед свалившимся на меня богатством, с радостью, слезами - они тогда по всякому поводу непроизвольно появлялись на глазах, делился полученным с инженером, заставлял его брать, как он ни отказывался. Он же взялся за охрану и разумное расходование доставшегося мне клада. Мы стали мыть руки с мылом, пить сладкий чай с размоченными сухарями; мой друг приносил из столярки котелки с вареным картофелем или кашей, выменянными у каптера на махорку. Уже через несколько дней инженер стал уверять, что чувствует себя чуть крепче, и внушал мне, что и я должен взбодриться, стряхнуть с себя безразличие, двигаться... А я не мог: одолели одышка, отеки, почти не спадавшие после лежания. Даже были немного в тягость дружеские его попытки растормошить меня, вывести на улицу, пройтись, сходить в баню. Я нехотя им подчинялся; всего более устраивало меня сутками лежать навзничь на набитом стружкой тюфяке, не шевелясь, в полусне. Окружающее воспринималось равнодушно и терпеливо. Лишь бы не беспокоили, не нарушали мою летаргию... ... - Не узнаете? Да что это с вами сделали? Почему вы здесь? Вас не лечат? Вглядываюсь в близко склонившееся надо мной лицо, улавливаю в голосе слышанные прежде интонации, но продолжаю молчать. На меня уставился стоящий позади главврач стационара - лохматый, грузный, насупленный, - и я предпочитаю не отвечать. - Я доктор Ефремов, помните? Срок окончил, остался по вольному найму. Теперь я начальник санот-дела лагеря. Ни за что бы не узнал, но прочел вашу фамилию в списках. Кто вас сюда загнал?.. Ну, ну, ладно, не отвечайте, я сам во всем разберусь. Не бойтесь никого. Сегодня же я вас отправлю на центральный лагпункт, а там и назначу на комиссию - спишем вас по акту: через месяц дома будете! Я сдерживаюсь изо всех сил, и все-таки по лицу текут слезы. Хотя я почти не вникал в суть обращенных ко мне слов и тем более не мог в них поверить, задел сочувственный тон, вспомнилось, как мы с Ефремовым провели с неделю на одних нарах в Кеми, пока сортировали нас перед отправкой. Я тогда сидел уже второй срок и делился лагерным своим опытом с новичком. Его, еще свеженького, только начинавшего восьмилетний срок и на редкость не осведомленного о волчьих нравах лагеря, тогда увезли на Медвежью Гору. Ефремов сдержал слово. В тот же день меня выкликнули на этап. В кузов машины затаскивали как нескладный груз. Набили нас в него плотно и усадили на голые доски. И если я выдержал тряскую езду и меня живым внесли в больничную палату, значит, и в самом деле возносились где-то горячие и искренние молитвы за меня и Провидение их услышало - ему угодно было сохранить мои дни. Спустя несколько дней меня осматривала комиссия из трех врачей и одного лагерного чина, очевидно, следившего за врачами. Меня и свидетельствовать не стали. Едва я предстал перед ними, дружно замахали руками: "Идите, идите, одевайтесь!" Лишь один из докторов почему-то поинтересовался взглянуть на меня со спины, очевидно, чтобы удостовериться, что сидеть мне действительно было не на чем! Сам я, разумеется, отлично об этом знал, так как сидел на костях. Впрочем, не было не только ягодиц, но и икр, ляжек, живота, мышц на руках: оставались одни "мослы", как у дряхлой клячи. Живые мощи - обтянутый кожей скелет да череп с ввалившимися глазами. Про таких доходяг в лагере говорили "ворона пролетит" - имея в виду промежуток между ляжками при плотно сдвинутых коленях. Иногда я, впрочем, сильно отекал, и это была какая-то ватная, водянистая полнота. Определив у меня пеллагру, скорбут, ББО - "большой безбелковый отек" и крайнюю степень истощения, комиссия заключила, что "дальнейшее пребывание в лагере угрожает жизни", и постановила досрочно выпустить из заключения по статье четыреста пятьдесят восьмой. Ее ввели в кодекс, чтобы помочь лагерям избавляться от лишних ртов - неработоспособной калечи. Их скапливалось так много, этих беспомощных, износившихся на работе заключенных, стариков с переставшими гнуться суставами, скрюченными пальцами, с пудовыми грыжами, тронувшихся умом, оглохших и ослепших, что надо было их куда-то сбывать - освобождать скрипучий рабочий организм ГУЛАГа от этого балласта. Поступить, как на далекой Колыме, где ослабевших и больных бросали на глухих приисках, предоставляя морозу с ними покончить, в прочих - менее удаленных и недоступных - лагерях было сочтено, вероятно, неполитичным из-за нежелательной огласки. Вот и стали пачками выпроваживать за зону. Пусть сами отыскивают себе нору, куда заползти, как почуявшие близкую смерть старые собаки, и где дождаться Великой Избавительницы... Я видел, как выпускали за зону этих гулаговских ветеранов труда. x x x Их стали собирать сразу после утреннего развода. Бойкий табельщик из УРЧ ходил со списком по баракам и выколупывал оттуда дедов, как вытаскивают колоду или грузный камень из засосавшей их болотистой почвы. Все они вросли, словно пустили корни, в свои клопиные логова, угнездились в них, чтобы уже до смерти не расставаться. Эти деды, раз водворившись в своем уголке на нарах, уже далеко не отлучались, обрастали тряпьем и томились одной заботой - как бы их отсюда больше не стронули. Однако - стряслось. На лагпункт приехала комиссия, уполномоченная освобождать из лагеря самых престарелых, самых огрузших, самых разрушившихся. С разбором, понятно. Однако деды - древние российские мужички, над чьей горькой долей сокрушались прогрессивно мыслящие россияне в XIX веке и объявленные врагами народа в нынешнем - не подпадали под эти ограничения: для строя считалось безопасным выпустить их за зону. Дежурный указал первому приведенному деду, где дожидаться - у лавочки возле хаты, - и к нему стали лепиться остальные, по мере того, как их доставлял разгоряченный табельщик, подгонявший своих подопечных хлесткими прибаутками вперемежку с матюгами. Сняв с плеча перевязанные мешки, деды оглядывались, потом, постояв немного, нерешительно присаживались, приваливаясь спиной к лавке, на корточки, не то располагались прямо на земле. Она после снега пообсохла, но еще не прогрелась - шла от нее зимняя сты-лость. День был, впрочем, теплый, с затянутым легкой пеленой небом. Мы проходили мимо и оглядывали дедов с удивлением, хотя и знали, что накануне их актировали и теперь отправят за зону. Но откуда их столько наползло? В каких щелях они прятались, раз так редко попадали на глаза на пятачке лагпункта? Решительно все деды - высокие и приземистые, худые и грузные, сивые и пестрые, с жиденькой куделью бородки и заросшие до глаз, - все они выглядели скроенными на один лад. Так казалось потому, что двигались они все одинаково натужно и с опаской, сидели сутулясь, с обвисшими плечами, что лица у всех были темными, с кожей, задубевшей от грязи, опаленной стужей и у костров. И особенно из-за выражения глаз, смотревших с неприкрытой тревогой, пожалуй, даже ребячьей. И само собой - из-за одежды. Большинство дедов в вытертых донельзя нагольных полушубках с рваными полами, употребленными на рукавицы и стельки, в казенных летних кепках с наушниками из клоков овчины, пришитыми грубыми стежками, в расползшихся стеганых чулках, заменявших валенки, в ботах из автомобильных покрышек, с тряпьем вокруг шеи, с тряпьем на ногах, во всем латаном, заношенном, залоснившемся от грязи и пота. Были деды как тумбы: поверх остатков шубы напялен бушлат, надето по двое шаровар. На себе все, что удалось накопить, чтобы оборониться от самого лютого врага лагерников - стужи. Этих обряженных, как огородное чучело, дедов, торчащих у вахты среди сваленных мешков, перевязанных бечевками и тесемками сумок и торб, легко принять издали за тюки утиля. Да и сблизи не вдруг распознаешь лицо. Оказывается, здесь не сплошь деревенские деды. Чуть в стороне стоит, прислонившись к стене, Ро-маныч, бессменный счетовод вещстола. Его знает весь лагпункт. У него отекшее бескровное лицо, щетинистый подбородок и вислые пожелтевшие усы. Стекла пенсне в трещинках. Он сгорбился и не расстается с палкой: какая-то чудовищная, двойная грыжа мешает ему ходить. Все привыкли видеть, как он, кряхтя и расставляя ноги, ковыляет по утрам из барака в хозчасть. На нем особенно засаленная, особенно изношенная лагерная сряда - это удружил кладовщик: пусть помнит интеллигент с.й со своей дерьмовой честностью, за кем последнее слово. Косясь на вахту, прошмыгиваю к Рома-нычу: - Что, Сергей Романович, и вас отправляют? Можно поздравить? - Не знаю, поздравлять ли. Еду, сам не зная на что. Никого близких не осталось. Выбрал наугад: Алма-Ату. Все же юг, а там яблоки, ведь это по-старому Верный. Знаменитый вернинский апорт! Да и вузы там... - Преподавать-то вам все равно не дадут. - Буду частным образом репетировать: я не только математике, могу еще и немецкому обучать. У Сергея Романовича - бывшего преподавателя столичного вуза - даже узелка с собой нету: нести все равно не может - при ходьбе заняты обе руки. Ах, как остарел он, да и один как перст на свете. И его все страшит - дальняя дорога, город, где нет души знакомой... - Поди, равняйся с ним, с прохфессором, - просту-женно сипит сидящий подле дед. Шея туго обмотана тряпьем, и он с трудом поворачивает голову. Дед беззуб, поэтому шепелявит и шамкает, слов почти нельзя разобрать. Он не очень ветх, но на левой отмороженной руке недостает четырех пальцев. - Грамотей, и тут был при должности. А мне вот куда деваться? Хоть сейчас ляжь да помирай. К кому поеду, кто меня ждет? Пайку где дадут, в баню сводят? В обед к вахте поднесли ящик с хлебом и в мешках - сухой приварок: побелевших от соли твердых щук. На длинной фанере - рассыпанный на кучки влажный сахарный песок. Дедов начали вызывать по фамилии. Они стали суетливо развязывать - негнущимися пальцами, а кто зубами - мешки и сумки, доставать кисеты, столь же заношенные, как и все остальное, запихивать и ссыпать туда полученные продукты. Они молчали, но были, видимо, взволнованы. Остерегались, как бы не обронить довесок, не просыпать сахар, и наверняка хотели, но не смели пожаловаться на каптеров, так бессовестно вполовинившихся в их пайки. Потом принесли дедам в ушатах кипяток, и они пили его из жестяных банок и кружек, помятых и ржавых. Под конец длинного дня явилось начальство. Дедов стали выкликать по одному, тщательно опрашивали, вручали каждому литер на проезд "до избранного места жительства", справку об освобождении и сколько-то денег - суточные на проезд. Все это они, как и хлеб с соленой рыбой, завертывали в тряпки, перевязывали и убирали понадежнее. Потом стали вызывать их снова и по одному выпускать за зону. Деды подхватывали свою ношу и, волоча ноги и запинаясь, ковыляли мимо толпившегося у вахты начальства и вахтеров. - А ну, дед, шагай веселее, держись козырем: небось к старухе едешь, то-то радости будет! Странный пронесся на следующее утро по лагпункту слух: говорили, будто бы неподалеку от вахты, за зоной, на обочине дороги заночевали - и стоят там до сих пор табором - вчерашние деды. Не все, но более половины, человек сорок. К ним не раз подходил дежурный с вахты, утром побывал сам начальник лагпункта, а они твердят одно: "Некуда нам ехать, деревни наши давно разорены, семьи повымерли, берите обратно в зону. Попривыкли в ей - тут и отмаемся. Нигде нам, кроме как тут, не светит. Не отказываемся, станем снова корзины плесть, веники вязать. Словом, что прикажете, то и станем делать..." Что это? Свет наизнанку? Люди отказываются покидать лагерь, просятся в зону! Клопов кормить, перед всяким вертухаем тянуться... Мы ходили смутные и озабоченные. Да что же это за жизнь настала, коли гиблый лагерь милее той самой расхваленной счастливой жизни, дарованной рабочим и крестьянам? В чердачное оконце третьего барака через палисады было видно дедов, и мы, прячась от "попок", стали туда пробираться. К дороге, уходившей на станцию, примыкал клин озимой ржи. На яркой зелени темнели унылые фигуры упраздненных пахарей. Деды держались кучкой, только два-три человека дыбились у самой кромки поля, за придорожной канавой, похожие на нескладные пни-раскоряки. Кто-то лежал ничком на молоденькой травке, другие сидели неподвижно на своем барахле, иной еле-еле отбредал в сторонку, к кустикам. Словно кто выбросил горсть серых и тусклых, сонных жуков на ярко блестевшие против солнца зеленя... Так прошел, без всяких перемен, долгий весенний день. На следующее утро, задолго до подъема, мы слазили на чердак. Деды были по-прежнему на месте, слегка скрытые тающим утренним туманом. Почти все лежали, укрытые с головой, на своих мешках. Лишь немногие сидели, грузно осев и понурив голову: не то дремали, не то выглядывали что-то на дороге. В зоне гадали, перешептывались - как будет по-ступлено с ослушниками-дедами? Им велели ехать, а они вот уперлись - "не хотим"! И это всем скопом! Ведь это же бунт, почти восстание... Однако местное начальство ничего не предпринимало, дожидаясь указаний. В середине дня дежурный по лагпункту послал двух рабочих с кухни снести дедам полкотла баланды. Его потом пробирал на вахте начальник: "Они с довольствия сняты или нет? Я спрашиваю, они на списочном составе или нет?" Солнечному дню на лагпункте втихомолку радовались. Но к вечеру натянула хмарь и должен был неминуемо пойти дождь. - Хлеб у дедов в мешках раскиснет - пропадут... Ночью их куда-то увезли на грузовиках. От стоянки следов не осталось. Да и откуда им быть: ничего такого лишнего - ни бумаги, ни банок - у дедов не водилось. Да и не такой они народ, чтобы что выбрасывать, не любят, когда что зазря валяется... Ведь они и в лагере не то чтобы что бросить, а всякий лоскут, веревочку подберут - и к себе, под тюфяк или в изголовье. Скопидомы они... Впрочем, что-то у самой канавы чернело, но и самые зоркие не могли за далью разглядеть, что именно: кто говорил - развалившаяся калоша, кто - клок овчины или шапка. Грузили ночью, в спешке, тут и самый бережливый дед мог оплошать, оборонить что, пока в кузов втаскивали... x x x Вот, видимо, и меня теперь сочли не более опасным для строя, чем ветхих деревенских дедов и калеку-математика, потому что следственный отдел лагеря заключение медицинской комиссии утвердил и постановил выдать мне документы на освобождение, на вольное проживание - поезжай, куда вздумается! Кроме, разумеется, столиц, портовых и режимных городов, областных центров, пограничных и прочих специальных зон. Меня оставили в больнице подлечить, причем Ефремов едва ли не ежедневно навещал, следил, чтобы выполнялись все назначения. Я находился в двойственном положении: как бы и вольный, которому дозволено выходить за зону, но лежал в больнице для зэков, правда,

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору