Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
и чумами, атаман поворотил струги обратно и вернулся
в Кашлык. Ему не посиделось там; через десять дней он поплыл снова по
Иртышу и Тоболу, мимо тех мест, где бился с Кучумом два года назад.
Ермак плыл к Тавде, по которой шел путь через Камень на Русь. Возле
Тавды когда-то остановилось, поколебавшись, казачье войско. А теперь
атаман сам свернул в нее и поплыл спеша, будто что-то гнало его, не
позволяя остановиться.
Он хотел встретить запоздалых гостей - московскую подмогу - у порога
своей земли. Но она кончалась на Тавде. Речная дорога была глуха. И со
своей горсткой удальцов Ермак решил расчистить путь для сильной царской
стрелецкой рати.
Тут жили таежные люди. В чащобах властвовали вогульские кондинские
князья.
За ходом рыбы и оленьих стад кочевали поселки и городки. И были юрты
вешние и юрты зимние.
Но теперь солнце долго свершало свой путь на небесах, мимолетная ночь
была светла, и люди манси (вогулы), как и люди ханты (остяки) на севере,
забыли о зимних юртах на пестро зеленеющей земле.
Комары поджидали их у гнилой воды. Но они знали, что комаров создал
злой и бессильный дух Пинегезе и что мраку не дано сейчас власти в мире.
Прозрачная смола натекала и застывала на стволах сосен. Дятел не успевал
засыпать ночью. Кора берез лопалась от сладкого и светлого сока, медово
пахнущего луговой травой.
Вогул выходил из берестяной юрты. На руках его была накручена жильная
веревка и сыромятный ремень. Он чувствовал гулкое биение своего сердца. И
когда, расширившись, оно наполняло всю грудь, он запевал в лад шагам
своим. Он хотел петь обо всем, что видел: о неспящих птицах, о березовом
соке, похожем на жидкое солнце, о комариной зависти, о знойном тумане у
реки и о том, как пахнет оленья шерсть. Но он не умел сказать этого. И
слова его песни были только о том, зачем он вышел из берестяной юрты:
В широкой долине - семь оленей.
И один из них - мой рыжий олень.
"Убегу от тебя", - он сказал.
"Не убежишь от меня", - я сказал.
Подбежал я к нему и набросил ремень на шею
И веревкой опутал его.
Вогулы ушли за оленями на север от Тавды, и в летних юртах ничего не
знали о войне и о русских. Там знали старшего в роде, главу кочевья. Людям
отдаленных кочевий было мало дела и до своих кондинских князей.
Князья же со своими воинами держали водяную дорогу. Близ реки Паченки
князек Лабута осыпал стрелами казаков Ермака.
Ермак разбил и полонил Лабуту и в битве убил другого князька, по
имени Печенег.
Трупы убитых атаман велел побросать в маленькое озеро.
Пошел дальше, назвав озерцо Поганым.
Вогульский князь Кошук покорился после первых выстрелов. В страхе он
вынес все меха, какие нашлись у него в юртах.
Стояла удушливая жара, мга и гарь ползли по земле.
В Чандырском городке Ермак нашел шайтанщика, спросил его:
- Скажи, что станет со мной?
- Тебя никто не победит, - сказал шаман.
Ермак помолчал. Потом спросил тихо.
- А долго ль жив буду?
Шаман забил в бубен и с воем закружился. Он вертелся долго,
исступленно, в страшной рогатой маске. Костяшки у его пояса звякали. На
губах выступила пена. Он схватил нож и ударил себя ниже пупа, будто
вспарывая живот, и тут служки связали его.
- Спрашивай! - сказали служки.
И снова спросил Ермак о сроке своей жизни.
Неживым голосом, закатив глаза, быстро заговорил шаман:
- Могучие медведи будут служить тебе. Никто не станет против тебя.
Хана привяжешь к стремени. Дети и дети детей увидят седой твою голову.
Ермак слушал, скучая, выкрики шамана, похожие на позвякивание
костяшек.
Дети и дети детей... Где они? Вот лежит связанный человек и,
пророчествуя, льстит и лжет новому русскому сибирскому хану, как льстил и
лгал, верно, прежним татарским ханам, трясясь за свою жизнь. На губах его
не просохла пена, его пришлось скрутить, чтобы он в исступлении не порешил
себя, а он лежит и цепляется за свое гнилое ложе, чтобы отвратить смерть.
Разве так страшна она? Разве так дорога жизнь?
Человек покосился глазом - веревки мешали ему повернуться - и вдруг
сказал внятно:
- А через Камень, хотя и думаешь, не пойдешь. И дороги нет. А
поворотишь, дойдя до Пелыма.
Горбясь, вышел Ермак из жилища шайтанщика.
Он ехал сюда затем, чтобы встретить рать Болховского на пороге, как
гостеприимный хозяин. Только затем. Что ж иное могло побудить его свернуть
в Тавду, в ту Тавду, мимо которой он проплыл два года назад?
Большими шагами он дошел до воды. И тотчас, по его знаку, взмахнули
весла.
Ночи уже стали темными, когда казаки добрались до городка Табара.
Там, на взгорье среди болот, Ермак круто оборвал путь; долго и тщательно
собирал ясак. Время было позднее: самая пора положить конец пути.
Атаман сложил собранное в ладьи. И вдруг, не щадя людей, не давая им
отдыха, поплыл, заспешил в Пелым.
Пелымское княжество укрывалось в лесах и топях; в нем росла вещая
лиственница, которой приносили человеческие жертвы.
Отсюда, из Пелыма, князь Кихек ходил громить строгановские слободки.
Но сейчас грозного Кихека и след простыл. Смиренно встречали Ермака
пелымские городки.
Вода уже остыла, облетала листва, птичьи стаи проносились на юг, и
хвоя поблекла.
И все же Ермак медлил в пелымских местах. Он выспрашивал жителей о
стрелецких полках - и еще об одном: о том, как из Пелыма пройти на Русь.
Птицы, вылетавшие из пелымской тайги на позднем солнечном восходе,
садились в полдень в Перми Великой.
А спрошенные жители говорили, что сейчас нет пути через Камень.
Но путь еще был.
Только обратного пути не будет...
Ермак же все колебался и медлил. И казаки роптали, заждавшись
атаманского знака.
Богдан Брязга, пятидесятник, нежданно попросился у побратима
отпустить его через Камень.
- Ты, Богдан?
- С Москвы-то не слыхать... не слыхать ничего. И Гроза-атаман
позамешкался.
Думал и молчал Ермак. Брязга сказал:
- Москва мне что, братушка. Я и без тех калачей, сам ведаешь, сыт. -
И не заговорил - сиповато зашептал: - Сине там. Живая вода. Кровь наша,
братушка! Я живо. Глянуть только последний разочек... Весточку о нас подам
- и сюда в обрат!
И после того, как ушел Брязга, Ермак еще стоял в Пелыме. Только в
сентябре он круто повернул к Иртышу.
Проезжая в южном Пелыме и в Табарах мимо городков, жители которых
знали земледелие, он по-хозяйски собрал ясак не шкурами, а хлебом - на
долгую зиму...
То была четвертая зима после ухода из Руси.
В землянке Гаврилу Ильина ожидала татарка. Она была молчалива. Он
глядел на ее жесткие косички, свисающие из-под частой сетки из конского
волоса, на смуглые худые ее щеки и на глаза, притушенные тусклой
поволокой, - он знал, что они иногда зажигались для него диким огнем.
Стены землянки завешивало бисерное узорочье. Сидя на дорогих шкурах,
накиданных казаком, женщина кутала в пестрое тряпье его детей и пела им
древние степные песни о батырах Чингиза.
Бурнашка Баглай ходил, сменяя что ни день пестрые халаты, - они
смешно вздувались на его непомерном животе и болтались, еле достигая до
колен.
- Гаврилка! - кричал он пискливо, подмигивая круглым глазом.
Похвалялся, что нет ему житья от крещеной остяцкой женки Акулины и
русской женки Анки - так присохли, водой не отольешь.
И, чванясь, рассказывал, как проплыл Алышеев бом на пяти цепях у
Караульного яра, как первым вскочил в Кашлык и сгреб в шапку ханские
сокровища.
Впрочем, никто не видал ни женки Акулины, ни женки Анки, которая была
будто бы в числе привезенных Кольцом с Руси.
Начальный атаман сперва оставил за собою ханское жилище. Но неприютно
стало ему за частоколом, в пустоте оголенных стен, в путанице
клетушек-мешочков. Он переселился в рубленное из еловых бревен жилье
кого-то из мурз или купцов. Там жил один.
Когда Ильин вошел к нему, он сидел опухший, с налитыми жилами у
висков под отросшими, спутанными, в жестких кольцах волосами. Он поглядел
на вошедшего. Пол был залит вином.
Потом долго не ночевал в том жилье. С двумя сотниками Ермак объезжал
Иртышские аулы. Вернувшись, осмотрел косяки коней, пороховые закрома,
кузни, мастерские. Разминая мышцы, сам брался за тяжелый молот. Приплыв на
плоту по высокой осенней воде к островку, травил зайцев в кривом сосняке
на гривах. Русаки, забежавшие сюда еще по прошлогоднему льду и ожиревшие
за лето, петляли и, обежав круг, останавливались, глядя на человека
круглыми выпуклыми бусами глаз.
Казалось, всячески он отвращался от покоя.
Когда же снова призвал Ильина к себе в избу, оттуда пахло нежилым,
прогорклым. Стыдясь, закрывая лицо, допоздна убиралась в избе татарка
Ильина.
Сам же он часто ночевал у Ермака.
Он стал как бы ближнем при атамане.
В том году тревожно жили люди на Иртыше. Гонцы в высоких шапках
скакали из степей. Они привозили недобрые вести о Кучуме, о Сейдяке, о
конских седлах в степи, о коварстве двоедушных мурз. Казаки спали в
одежде, сабля под головой. Их осталось совсем мало.
Иван Кольцо в который раз вспоминал за чаркой о том, что видел.
Широка Русь. Сотни посадов, тысячи сел. И народ в селах и посадах
неисчислимый: мужики, бабы.
- Москва! Лавок, теремов! Пушка Ахилка - ого, бурмакан аркан!
А майдан широк, и кругом - белые стены, орленые башни, главы церквей
- и все золотые.
Тезка же, что тезка? Шапка-то, братушки, шапка! Полпуда, одних
каменьев пригоршни две. Хлипок и хвор, а встал и не гнется под ней. Мы ему
челом. А он: прощаю вас, вернейшие слуги мои. Князи-бояре пыль метут перед
ним.
Помощь же обещал. На волчий зуб попасть - не лгу. И Гаврюшка слышал.
Рюшка! Да, может, загинула она где в сибирском пустоземьи...
Он помнил сухость старческой руки, которой коснулся губами, и душный
тот, восковой запах, - его он вдохнул тогда, чтобы на всю жизнь сберечь.
Только что говорить про то?..
- Аз пью квас, а как вижу пиво - не пройду его мимо...
Горячее вино - водку казаки гнали сами. От хмеля, мутная и веселая,
поднималась тоска. И тогда становилось все трын-трава. И есаулы, под гогот
и свист, первыми пускались в пляс.
- Эх, браты! Кто убился? Бортник. Кто утоп? Рыбак. Кто в поле порубан
лежит? Казак!
Казаки набивались в есаульскую избу. Рассаживались по лавкам и
по-татарски - на полу. Ермак, князь сибирский, садился в круг.
Это была пьяная осень в Кашлыке.
Объясаченные народцы исправно привозили связками шкуры лис, соболей,
белок. Дань, наложенную Ермаком на Конду, вогулы заплатили старыми, с
сединой, бобрами, потемневшим серебром святилища, скрытого в Нахарчевском
урочище.
И собольи шубы завелись у простых казаков; соболями подбивали лыжи.
Гонец-татарин бухнулся в ноги Ермаку. Он бил себя в сердце, рвал
одежду и выл в знак большого несчастья. Карача просил о помощи против
ордынцев.
- Скорее, могучий! Еще стоят шатры карачи у реки Тары. Но уже
покрывает их пыль, взбитая конями орды. Пусть только покажется у карачиных
шатров непобедимый хан-казак со своими удальцами, чтобы в страхе побежали
ордынцы!..
Ермак хмуро смотрел на вопящего, дергающегося на земле гонца.
- Почему я должен верить тебе?
Гонец снова завопил, что карача клянется самой великой, самой
страшной клятвой - могилами отцов своих - преданно служить русским и всех
других мурз и князей отвести от Кучума.
Приподнявшись, он указал на подарки.
- Выдь. Подумаю, - сказал атаман.
Когда гонец повернулся, Ермак понял, почему неуловимо знакомым
показался ему этот человек, простертый на земле. У него была такая же
худая, морщинистая, беззащитная шея, как у Бояра, старика с моржовой
бородкой, который первый пришел в Кашлык служить ему, Ермаку.
Он окликнул гонца:
- Пожди! Что, много ль посечено ваших? И кони пали, верно? И земля
пуста от злых наших сеч?..
- В шатрах у карачи довольно богатств, - осклабился гонец. - Он
сберег все сокровища, не дал их расхитить лукавым рабам, чтобы еще
вдесятеро одарить тебя.
И вышел, пятясь задом.
Сорок самых удалых оседлали коней. С ними послал Ермак второго по
себе, Ивана Кольца.
Но казаки не доскакали до Тары.
Карачина засада подстерегала их на пути.
В глухом месте татары окружили казаков. Ярко светила луна; не спасся
ни один.
Два широких шрама пересекали лицо Бурнашки Баглая под птичьими
глазами. А теперь кривая сабля сзади разрубила ему шею. И рухнул великан,
рухнул врастяжку, не охнув, смявши телом куст можжевельника.
Так погиб он в лесу, полном зеленого дыма, - человек, всю свою жизнь
прошедший по краешку. Завтра манило его златой чарой, и, ожидая ее, он не
пил из той, что держал в руках, а только пригубил края. Но кто знает, не
досталась ли ему щедрая мера счастья?
Он погиб с Иваном Кольцом, с тем, на чьих плечах трещала царская
шуба, кто руками раздирал пасть медведю...
Люди карачи поскакали по становищам и городкам.
- Во имя пророка! - кричали они. - Голова русского богатыря у нас на
пике! Смерть русским! И всем, кто стоит за них!
Казаки не сразу поверили в гибель Кольца. Рассудительный, осторожный
Яков Михайлов выехал собирать ясак, взяв с собой всего пять человек, как
прежде.
Но и окрестные князьки, осмелев, поднялись, напали на шестерых
казаков. Тут нашел свой конец донской атаман Яков Михайлов.
Троих атаманов потеряло казачье войско за лето и осень 1584 года.
Четвертого, Грозы, все не было из Москвы. Ушел пятидесятник Брязга - ему
начальный атаман разрешил то, чего не разрешил себе; может быть, для того
и разрешил.
Только Матвей Мещеряк остался с Ермаком.
А Болховской все же пришел в Сибирь. Он явился в ноябре, когда сало
уже плавало по рекам. С музыкой, в лучшем платье вышли казаки за город
встречать князя. Сойдя с ладьи, он трижды поцеловал Ермака. Головы - Иван
Киреев и Иван Глухов - высаживали на берег пятьсот стрельцов.
В своей столице Ермак устроил пир для гостей. Песни и крики далеко
разносились с горы над Иртышом. Казаки братались со стрельцами.
Князь ночевал в избе Ермака. Подняв брови, он оглядывал ее темные от
копоти углы без божницы. Ночью он выслушал рассказ о покоренной стране.
Свет загасили. Но князь не заснул. Он ворочался, пришептывал. От
Строгановых в Перми он слышал многое пристойное, остро и приятно дразнящее
душу, глубокомысленное об этой стране, и была гордость в том, что всю ее
можно обозреть на мудром чертеже, посреди других стран; и все это было не
то, что рассказывал разбойный верховод, "сибирский князь", в избе с
паутиной. Тяжелые мысли, взметенные усталостью, шевелились в голове князя
и не хотели оседать.
Он сказал:
- Ты ноне на государевой службе.
И медленно, с расстановкой заговорил, поучая казачьего атамана.
Следует с осмотрительностью подводить народы под высокую государеву
руку. Сначала, для привады, наложить небольшой ясак. Урядясь в цветное
платье, воевода должен говорить государево милостивое жалованное слово.
Одарить новых подданных бисером, оловом в блюдах и тарелках, котлами и
тазами из красной и зеленой меди, топорами, гребнями, медными перстнями.
Подобное совершал Ермак, и за то - честь. Мирволил, впрочем, через меру
Ишбердеям, Боярам, Кутугаям и совсем простым татаровьям - и то лишнее.
Вона - как отблагодарили: ножом в спину, страху не знают. Страхом -
крепче, чем милостью, стоит государство.
Начать так, как сказал. А потом - подкручивать туже. Брать дань и
соболями и белками. Брать "государевы поминки" и, по старинному обычаю,
поминки воеводские и дьячьи...
Князь говорил хриплым басом, досадливо, с учительной неспешностью.
Мертво, тихо было за стенами, в мертвой тишине ревел Иртыш. Мышь
скреблась. Едко несло спертым духом, пером, горклым салом, отрубями -
тараканий запах.
- Так поступай. И дело будет свято...
Он раздражался все больше. Сердито умолк и тогда услышал вместо
ответа:
- Что я тебя спрошу, Семен Дмитриевич, - хлеб не ты пригонял на Дон?
Воевода удивился нежданности вопроса. Ермак помог ему:
- В тот год, как Касимка-паша шел на Астрахань?
Наконец неохотный ответ:
- Хлеб? Много я мотался по Руси на службе великого государя. Да и Дон
велик. Не упомню годов и станиц ваших.
Грузно перевалился на другой бок.
- Ну, соснуть...
Утром князь перешел в Кучумов дворец.
Отдыхал с трудной дороги, медлил приниматься за дела.
От ханского частокола смотрел на Иртыш.
И казаки смотрели издали на высокого, чуть сутулого воеводу. Упорнее
же других - казак с тяжелым зверообразно заросшим лицом, с громадным
туловищем на кривых покалеченных ногах.
Князь заметил его, нетерпеливо подозвал:
- А подь сюда.
Тот приковылял, шумно дыша, горстью сгреб шапку и стал молча, не
спуская с князя угрюмых глаз.
И князь не отвел взора, с любопытством, близоруко пригнувшись,
оглядывал казака с головы до пят.
- Ханова работа, - кивнул он потом, указывая на ноги. - Не печалуйся:
ныне за царем крепко. Ступай, бессловесный...
Он сказал о ногах. Рваных ноздрей не захотел приметить. И Филимон
заковылял прочь; он припомнил, где видел эти ястребиные глаза.
Казаки зазывали стрельцов к себе в гости. Вечерами угощали водкой.
Похвалялись с прибаутками, и московские люди дивились:
- Ишь, лисы, соболя сами под ноги валят!
Кто-нибудь из стрельцов спрашивал:
- А как у вас пашенька?
- Наша пашенька, детина, шишом пахана.
То была тоже похвальба: пашенька уже завелась, только мало ее было.
Старшины окрестных аулов по-прежнему приходили к Ермаку.
Он же говорил им:
- Идите к князю Семену.
Князь ожидал атамана, но не дождался. И однажды сам отправился к
Ермаку.
- Тимофеич, - прямо начал он, - что гоже в кругу, не гоже у великого
государя.
Донские порядки надо сменить московскими - вот о чем толковал он,
сидя на лавке и костяшками пальцев постукивая по столу.
Ермак не перечил.
- Как велишь... Мы ж теперь царевы.
Князь удивленно вскинул брови. Он не ждал такой покорности от
атамана, перед кем трепетал персидский шах, от страшного Ермака
Поволжского, кто обвел вокруг пальца стольника Мурашкина, Строгановых и
одним ударом уничтожил целую сибирскую державу. Афанасий Лыченцев,
московский воевода, бежавший от Кучума, кинув припас и пушки, мог бы
рассказать, что сладить со слепым ханом было не так уж легко...
Болховской слал и принимал послов; изредка говорил в тяжелом, пышном
боярском облачении "государево милостивое жалованное слово", но чаще
гремел и стучал палкой о половицу. В хозяйство не очень входил, а больше
махал рукой:
- Ты уж порадей...
И усмехался, как бы в оправдание:
- Страна-то мне чужая, голубчик...
Так называл он Ермака - "голубчик" и "Тимофеич".
По-прежнему целыми днями не слезал Ермак с коня, а то и с лыж. Радел,
не переча ни в чем.
А Болховской держал вожжи сибирского правления. Он был - князем
Сибирским.
Казачьи же дела с его приходом стали не лучше, а хуже.
Он полтора