Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
дине
этого боя орудие, горящие в тумане танки перед самой позицией батареи,
отчаянные и отрешенные глаза Сельского, свою ожесточенность и его хриплые
команды - и уже чувствовал, что бессилен бороться с собой: ему надо было
увидеть, вспомнить самого себя в те часы и увидеть, вспомнить своего
фронтового командира взвода Сельского. И, сопротивляясь этому, мучаясь
сомнениями, он не приходил ни к какому решению.
В этот день все училище готовилось к общему увольнению в город, везде
была оживленная теснота от множества парадных гимнастерок, от мелькания
будто омытых праздничной беззаботностью лиц, везде на лестничных площадках
с ненужным шумом и торопливостью повзводно чистили сапоги, мелом драили
пуговицы и пряжки, получив у батарейных помстаршин выходное
обмундирование. И звучно в умывальной плескал душ, глухо, как в бане,
раздавались голоса; оттуда то и дело выходили, смеясь, голые по пояс
курсанты, чистые, свежевыбритые, пахнущие одеколоном, весело позванивали
шпорами по коридору.
В ленинской комнате неумело играли на пианино - и Борис остановился,
поморщился: "Черные ресницы, черные глаза", - и он с горьким покалыванием
в горле подумал о Майе... Но после всего случившегося, как бы
опрокинувшего его навзничь, после того, что он испытал недавно, что-то
надломилось в нем, остудилось, и его не тянуло даже к Майе - просто не
было для нее места в душе его.
Борис вошел в батарею. За раскрытыми дверями умывальной, залитой
розовым светом заката, среди розовых, словно дымных, зеркал двигались
силуэты, и совсем близко увидел Борис тоненького, как стебелек, Зимина.
Тот глядел на себя в зеркало, старательно приминая, приглаживая белесый
хохолок на макушке; от усиленного этого старания у него вспотел, покрылся
капельками веснушчатый носик, весь его вид являл человека, который очень
спешил.
- Вот наказанье! - говорил он страдальчески. - Скажи, Ким, отрезать
его, а? Он лишний какой-то...
- Делай на свое усмотрение, - ответил серьезный голос Кима. - Никогда
не был парикмахером. Принимай самостоятельное решение.
Зимин суетливо потянулся за ножницами на полочке.
- Да, отрежу, - сказал он. - А знаешь, в парке сегодня жуть: карнавал,
танцы, фейерверк! "Количество билетов ограничено". Огромнейшие афиши по
всему городу, даже возле проходной!..
"Глупо! Как все это глупо! Осенью - карнавал!" - подумал Борис,
усмехнувшись, и неожиданно торопливым шагом направился к канцелярии.
"Глупо", - снова подумал он, с беспокойством остановившись перед дверью
канцелярии. Достояв в нерешительности, Борис все-таки поднял руку, чтобы
постучать, и опустил ее - так вдруг забилось сердце. "Трусливый дурак, у
меня же особая причина, у меня телеграмма!" - подумал он и, убеждая себя,
наконец решился, совсем неслышно, почудилось, постучал, не очень громко,
напряженно сказал:
- Курсант Брянцев просит разрешения войти!
- Войдите.
И Борис переступил порог. В канцелярии были капитан Мельниченко и
лейтенант Чернецов; лицо капитана, усталое, с синими кругами под глазами,
наклонено над столом, где лежала, как показалось, карта Европы;
сосредоточенный Чернецов стоял возле, из-за плеча комбата глядя на ату
карту, и Борис услышал фразу Мельниченко:
- Вот вам, они не полностью проводят демонтаж военных заводов.
Он медленно поднял глаза. Борис приложил руку к козырьку, тем же
напряженным голосом произнес:
- Товарищ капитан, разрешите обратиться!
- По какому поводу? - Капитан выпрямился, раскрыл портсигар и уже с
видимым равнодушием выпустил Бориса из поля зрения.
- Насчет увольнения, - неуверенно проговорил Борис и, только сейчас,
опустив руку, подумал: "Какой я жалкий глупец! Зачем мне это нужно?" - Я
должен встретить знакомого офицера. Он проездом... Знакомы были по фронту.
- Когда прибывает поезд?
- В восемь часов, товарищ капитан.
Не взглянув на Бориса, капитан размял папиросу, в синих глазах его
мелькнул огонек зажженной спички. Спросил:
- Почему вы обращаетесь ко мне, Брянцев? - и бросил спичку в
пепельницу. - У вас есть командир взвода, лейтенант Чернецов. Прошу к
нему.
"Вон оно что!" И в это мгновенье Борису захотелось сказать, что ему не
нужно никакого увольнения, сказать и сейчас же выйти - отталкивающая
бесстрастность, незнакомое равнодушие звучали в голосе комбата. Но все же,
пересилив себя, пересилив отчаяние, он козырнул второй раз, упавшим
голосом обратился к Чернецову, заметив, как пунцовый румянец пятнами залил
скулы лейтенанта.
- Вам нужно увольнение, Брянцев?
- Да... Я должен встретить... встретить знакомого... офицера... У меня
телеграмма.
Он достал из кармана смятую телеграмму, однако Чернецов, даже глаз не
подняв, сел к столу, сухо скрипнула от этого движения новая портупея.
- Зачем же показывать телеграмму? До какого часа вам нужно увольнение?
- До двадцати четырех часов.
Лейтенант Чернецов заполнил бланк, вышел из-за стола, протянул
увольнительную Борису.
- Можете идти.
Борис повернулся и вышел, задыхаясь, побледнев, не понимая такого
быстрого решения Чернецова.
"Доброта? - думал он. - Равнодушие? Или просто-напросто презрение?"
В закусочной он залпом выпил два стакана вермута, затем поймал на углу
свободное такси, и улица сдвинулась, понеслась, замелькали вдоль тротуара
багряные клены, лица прохожих, жарко пылающие от заката стекла, сквозные
ноябрьские сады, встречные троллейбусы, уже освещенные и переполненные.
Прохладные сквозняки охлаждали разгоряченное лицо Бориса, и он думал:
"Быстрей, только быстрей!" - но сердце сжималось с ощущением какой-то
тошнотной тревоги.
В квартале от вокзала Борис приказал остановить такси.
- Что? - спросил широколицый парень-водитель в короткой кожаной куртке,
какие носили фронтовые шоферы.
Борис молча вылез из машины; стоя на тротуаре, отсчитал деньги.
- Мелочи, кажись, нет, - сказал шофер и стал шарить по нагрудным
карманам своей кожаной куртки. - Поди-ка вон разменяй в киоске. Подожду.
- Оставь на память, - ответил Борис и захлопнул дверцу.
- Брось, брось, - посерьезнев, сказал шофер. - Я, брат, с военных
лишнего не беру. Сам недавно оттуда.
Но Борис уже шел по тротуару, не ответив; легкий хмель от выпитого вина
выветрился в машине, и головокружения не было. Он шел в вечерней тени
оголенных, пахнущих осенью тополей, шел, не замечая ни прохожих, ни
зажигающихся фонарей, не слыша шороха листьев под ногами, и думал: "Зачем
сейчас я спешил? Куда? Что я хотел сейчас?"
И чем ближе он подходил к вокзалу, чем отчетливее доносились всегда
будоражащие душу свистки маневровых паровозов, тем больше он ощущал
ненужность и бессмысленность этой встречи. "О чем же нам говорить? Что нас
связывает теперь? Жаловаться своему командиру взвода Сельскому, быть
обиженным, оскорбленным, выбитым из колеи? Нет уж, нет! Легче умереть, чем
это!"
И он замедлял и замедлял шаги, а когда вошел в привокзальный сквер,
пустынный, голый, облетевший, и посмотрел на часы, зажженные желтым оком
среди черных ветвей ("Десять минут до прихода поезда"), он сел на скамью,
закурил в мучительной нерешительности. Он никогда раньше не переживал
такой нерешительности. А стрелка электрических часов дрогнула и
остановилась, как тревожно поднятый вверх указательный палец. Тогда
усилием воли он заставил себя подняться. Но тотчас же снова сел и выкурил
еще одну папиросу.
Когда же на краю засветившегося фонарями перрона он нашел дежурного,
чтобы все-таки узнать о прибытии поезда, тот изумленно уставился на него,
переспросил:
- Как? Какой, какой поезд? Двадцать седьмой?
- Да. Пришел двадцать седьмой?
- Дорогой товарищ, двадцать седьмой ушел пять минут назад.
- Когда? - едва не шепотом выговорил Борис и в ту же секунду
почувствовал такое странное, такое освежающее облегчение, что невольно
спросил снова: - Значит, двадцать седьмой?..
- Ушел, дорогой товарищ, пять минут назад ушел, - пожал плечами
дежурный. - Так что так.
С застывшей полуусмешкой Борис остановился на краю платформы, тупо
глядя на рельсы, понимая, как теперь уже было бессмысленным и ненужным его
увольнение, как бессмыслен был тот унизительный разговор с капитаном
Мельниченко, с лейтенантом Чернецовым и как никчемна, глупа была эта его
нерешительность, его попытка все же действовать, спешить, встретить
Сельского.
"Что же, одно к одному, - подумал Борис и невидящим взором обвел пустую
платформу. - Вот я и со своим командиром взвода не встретился... А зачем я
этого хотел?"
Он с отвращением подумал о своей спасительной неуверенности, и ему
стало жаль себя и так отчаянно представилось свое новое положение
противоестественным, что нестерпимо страстно, до холодка в животе,
захотелось ощутить, почувствовать себя прежним, каким был год назад после
фронта, - решительным, несомневающимся, уверенным во всем. Но он не мог
пересилить себя, перешагнуть через что-то.
Спустя минуту он побрел по платформе и от нечего делать вошел в
вокзальный ресторан, где запахло кухней, и этот запах почему-то раздражил
его своей будничностью. Просторный зал повеял холодком: в этот час после
отхода поезда он был довольно пустынен. Официанты бесшумно двигались,
убирая со столиков, иные бежали с подносами, нагруженными грязной посудой,
бочком обходя посредине ресторана большой аквариум с подсвеченной
электричеством зеленой водой.
Борис выбрал отдельный столик возле окна: ему надо было убить время.
На него обращали внимание - немногочисленные посетители оглядывались:
он надел все ордена, и грудь его напоминала серебряный панцирь. Эти
обращенные на него взгляды не зажгли в нем удовлетворенного чувства, как
раньше, не возбудили его, и он с прежней полуусмешкой положил на белую
скатерть коробку дорогих папирос, которые купил в закусочной ради встречей
с Сельским, и тут же, как бы увидев себя со стороны, подумал с каким-то
тупым, сопротивляющимся ощущением: "Что эти люди думают обо мне?"
И когда неслышно подошел официант, весь аккуратный, весь
доброжелательный малый, и очень вежливо, с выработанной
предупредительностью наклонил голову: "Слушаю вас", - Борис не сразу
ответил ему, соображая, что надо все-таки заказывать, и официант опять
спросил:
- Пить будете? Коньячок? Водку? Вино?
- Принесите двести граммов коньяку. И... бутерброды. Кроме того, пиво,
пожалуй.
Но официант доверительно склонился еще ниже и сообщил таинственным
шепотом, как давнему знакомому:
- Пиво очень неважное. Не советую. Жженым отдает. Рижского нет. Лучше
боржом - отличный, свежий. Вчера из Москвы.
- Давайте боржом. Только холодного попрошу... Это - все.
- Одну минуточку.
Потом, ожидая, Борис, с видом человека, убивающего время, закурил,
облокотился на стол и сквозь дымок папиросы стал с ленивым, почти
безразличным вниманием рассматривать немногочисленных посетителей,
зачем-то угадывая, кто эти люди, для чего они здесь.
"Что они знают обо мне?" - снова подумал он, слыша гудки паровозов,
проникавшие в тихий зал ресторана. - По орденам видят, что я воевал. И -
больше ничего. Я один здесь..."
Когда официант, этот воспитанный малый, через несколько минут скользяще
приблизился к столику и аккуратно поставил поднос с заказом, Борис,
овеянный каким-то благодарным огоньком от этой доброжелательности, налил
из графинчика в рюмку и фужер и рюмку придвинул официанту.
- Не откажетесь со мной?
- Спасибо. Я на работе. Мне не разрешено.
- Жаль, - сказал Борис и, подумав, живо добавил: - Что ж, будем, что
ли...
- Спасибо, - сказал официант. - Пейте на здоровье.
Огненный коньяк ожег Бориса, он сморщился и сейчас же стал закусывать,
чтобы не опьянеть; он не хотел пьянеть.
А ресторан стал заполняться людьми и вместе с ними гулом - наверно,
пришел какой-то поезд, - забегали живее официанты, уже не было свободных
столиков; и внезапно зал с хрустальными люстрами, и столики, и аквариум, и
пальмы, и папиросный дым, и сквозь него лица заполнивших ресторан людей
поплыли в глазах Бориса, мягко сдвинулись. Появилось необыкновенное
ощущение: тогда, в Польше, на берегу осенней Вислы, они с Сельским
стреляли по танкам, могли умереть и умерли бы, если бы не удержались на
плацдарме, а теперь вот он не встретил Сельского, а сидит один за этим
столиком, пьет коньяк, слушает этот шум в ресторане, гудки паровозов...
Нет, тогда все имело смысл, и тогда рядом с Сельским он мог до последнего
снаряда стрелять по танкам из одного оставшегося орудия, а потом ночью
сидеть с автоматами наизготовку в засыпанном окопчике... "Если бы он
только знал, понял бы, как отвратительно, невыносимо у меня на душе! А я
не хотел ему всего объяснять!"
Колючий комок застрял в горле Бориса, и, чтобы протолкнуть этот комок,
он выпил стакан воды, вытер вспотевший лоб, рука его со сжатым платком
никак не могла найти карман, подумал опять с тоскливой горечью: "Нет, все
было не вовремя".
- Борис, вы давно здесь?
Он вскинул голову и, ничего не понимая, вскочил, как будто сразу
трезвея, прошептал перехваченным голосом:
- Товарищ капитан... вы?!
Возле столика стоял капитан Мельниченко в новом парадном кителе, прямо
в глаза сверкавшем орденами, погонами, золотыми пуговицами. "Зачем он
здесь? Неужели следил за мной? Почему он в парадной форме? - как во сне
мелькнуло у Бориса, и он вспомнил тут же: - День артиллерии, кажется".
- Что вы так удивились? Это я, - снимая фуражку, сказал Мельниченко. -
Увидел вас в окно и зашел. Что вы стоите, Борис? Садитесь, пожалуйста.
Здесь ведь все сидят.
- В окно? - прошептал Борис с чувством невыносимого стыда, готовый
рукой смахнуть все, что было на столе. "Нет, неужели он с целью приехал на
вокзал? Но с какой целью?" - снова скользнуло у него в сознании.
Но, точно поняв эти невысказанные мысли Бориса, Мельниченко отодвинул
свободный стул, спросил:
- Можно?
- Да...
- Удивлены, Борис? Но мы, очевидно, встретились с вами потому, что
хотели увидеть одного и того же человека. Правда, он не присылал мне
телеграмму. Но мне хотелось его увидеть.
Борис опустился на свое место, глядя в стол, проговорил:
- Старшего лейтенанта Сельского? Зачем?..
- Из любопытства, - сказал Мельниченко. - Я хотел взглянуть на него
издали. Но вы не пришли, а я не знаю его в лицо.
- Я... не пришел... - Борис замолчал, у него давило в горле, трудно
было говорить.
И он поднял взгляд. В синих глазах капитана - они казались сейчас очень
синими на загорелом лице - не было того холода, равнодушия, как это было
несколько часов назад, когда Борис просил увольнительную, они смотрели
вопросительно, чуть-чуть сожалеюще, - и горячая, душная спазма вцепилась в
горло Бориса, мешала дышать ему, и он выговорил сдавленным, чужим голосом:
- Вы не думайте... что я пьян...
- Я ничего не подумал, - ответил Мельниченко. Он видел: за ближними
столиками перестали есть и начали пристально смотреть на них, на курсанта
и офицера, точно ожидая скандала. - Присоединюсь к вам, Борис. Попрошу
вас, принесите водки, - громко сказал капитан официанту, который тоже не
спускал внимательного взгляда со столика, как только за него сел этот
увешанный орденами офицер-артиллерист.
- Ну что ж вы будете - коньяк или попробуете водки? - спросил
Мельниченко после того, как официант принес графинчик; и Борис, испытывая
непривычную для себя, унизительную скованность, ответил:
- То, что и вы.
- Когда-то это носило свое название - фронтовые сто грамм. -
Мельниченко задумался на миг, разлил в рюмки, сказал: - Ну, за День
артиллерии! За "бога войны". Так, что ли?
- Да, товарищ капитан... - выдавил Борис и, сдерживая дрожь руки, взял
рюмку и одним глотком выпил водку, потянулся сейчас же к папиросам.
- Запейте боржомом, тоже неплохо, - посоветовал Мельниченко и налил в
фужеры боржом. - Когда-то этой роскоши не было.
- Разрешите курить? Я не пьян...
- Это не имеет значения, - проговорил Мельниченко, сжимая пальцами
фужер с боржомом. - Слушайте, дружище, вот что мне хочется вам сказать,
если это вам интересно. Заранее предупреждаю - никакой нотации я вам
читать не собираюсь. Вы не мальчик, не со школьной скамьи и воевали не
один день. А это много значит. Поэтому и хочу, чтобы вы знали, что я думаю
о вас. Все бы я мог отлично понять, всю жажду самоутверждения, что
является совсем не последним делом в ваши годы. Могу представить, как вы
воевали, и не только по вашим орденам. Было бы глупо, Борис, просто
чудовищно было бы, если бы все люди превратились в сереньких и одинаковых
и если бы исчезло, например, честолюбие, как это ни парадоксально. Да,
согласен: честолюбие - это стимул, импульс, рычаг, наконец. И будем
считать лицемерием утверждение, что преступно и вне нашей морали на голову
выделяться из общей массы. Это философия посредственности и серости,
утверждение инертности. Нет, у каждого равные возможности, но разные
данные... Все это для меня аксиома. Вы меня, конечно, понимаете?
- Да, товарищ капитан.
- Но, как это опять ни парадоксально, Борис, есть успех, который нужен
всем, но есть успех, который нужен только себе. И это уже не
самоутверждение, а, если хотите, тщеславная возня. Это тоже ясно?
- Товарищ капитан! - нетвердо выговорил Борис, и побелевшее лицо его
дернулось. - Зачем вы это говорите?
- То, что я сказал, - правда, и уж если говорить более грубо, то через
год после войны вы стали трусом, Борис, потенциальным трусом перед жизнью
и перед самим собой. Именно вот это и хотел я вам сказать.
- Товарищ капитан... Я никогда не был трусом!
- Не были, Борис, но стали! Потому что самое страшное то, что вы своего
друга предали, жестоко и беспощадно предали...
- Товарищ капитан!.. - Борис вскочил и вдруг с искривленными губами,
чувствуя какую-то гибельно подступившую темноту перед собой, выхватил
трясущимися руками деньги из кармана, бросил их на стол и, натыкаясь на
стулья в проходах, ссутулясь, как ослепший, выбежал из зала.
Смутно видя лицо гардеробщика, он машинально схватил поданную им шинель
и, на ходу надевая ее, шатаясь, вылетел в холодный сумрак улицы.
Мелькали фонари, освещенные окна, толпы народа зачем-то стояли на
улицах, у подъездов, на перекрестках, глядели в небо, где расширялись над
крышами дальние светы, но все это как бы скользило в стороне, проходило
мимо его сознания.
Уже обессиленный, он добежал до знакомого, едва различимого за тополями
дома, позвонил на втором этаже судорожными, длительными звонками и здесь,
в тишине лестничной площадки, не без труда пришел в себя, непослушными
пальцами застегнул шинель, поправил фуражку; сердце тугими ударами
колотилось, казалось, в висках. А за окнами пышно и космато разрывались в
небе низкие звезды ракет, мерцали над деревьями - и он тогда вспомнил, что
сегодня праздничный карнавал в парке, а это, видимо, иллюминация.
"Что же это я? Она не ждала меня!.. - говорил он сам себе. - Что она
подумает?"
Ему открыли дверь, и тихий ее голос вскрикнул в полутьме передней:
- Борис? Это ты?..
И он вошел, еще не в силах вымолвить ни слова, а Майя, отступая в
комнату, по-будничному вся закутанная в белый пуховый платок, смотрела