Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
казать Алексей, склонившись
с кровати.
У него пошла кровь горлом.
В одиннадцатом часу ночи Алексея отвезли в гарнизонный госпиталь: у
него открылось пулевое ранение в правом легком.
В комнате дремотно пощелкивало отопление. Валя села перед зеркалом и,
устало расстегивая платье, увидела в глубине зеркала - выглядывало из
приоткрытой двери в другую комнату спрашивающее лицо тети Глаши, подумала:
"Не терпится поговорить", и сказала тихонько:
- Конечно, входите. Вася у себя?
- Не приходил он. В училище своем ночует, что ли!
Они работали в одном госпитале: тетя Глаша - сиделкой, Валя - сестрой,
не закончив первого курса медицинского института в начале 1944 года; и
хотя тетя Глаша усиленно возражала против ее решения бросить институт
("Вытяну и одна"), она на это ответила, что "будем тянуть вместе", - и
ушла после зимней сессии.
- Засыпаешь от дежурства-то? - заметила тетя Глаша. - Бледная ты, ровно
заболела. Что так?
А Валя посмотрела на окно, пусто высвеченное мартовской луной, и
задумалась; вздохнула, молча пошла к постели; тетя Глаша тоже вздохнула ей
вслед.
- Эк и разговаривать не хочешь.
Валя опустилась на край постели, сложила руки на коленях.
- Тетя Глаша, поверьте, язык не шевелится...
- Ладно, ладно, золотко мое, - пробормотала тетя Глаша и погладила ее
светлые волосы. - Вся ты в мать. А вот смотрю на тебя и думаю: и нет
такого молодца, как в песне-то: "Некому березу заломати".
Валя не ответила; тетя Глаша потопталась и вышла, шаркая шлепанцами.
Тогда Валя потушила свет, бултыхнулась в холодную постель, укрылась
одеялом до подбородка. Комната будто погрузилась в теплую фиолетовую воду,
сине мерцали мерзлые окна, на полу пролегли лунные косяки; тикали тоненько
и нежно часы на тумбочке. Валя лежала, положив руку поверх одеяла, глядя
на легкую полосу лунного света на стене.
В тишине квартиры резко затрещал телефонный звонок, но ей не хотелось
вставать - пригрелась в постели. Из другой комнаты послышались скрип
пружин, покряхтывание тети Глаши: "Кого это надирает ночью", - по коридору
зашаркали шлепанцы в комнату брата и назад, под дверью вспыхнула щель
света.
- Валюша, спишь? Какой-то Борис тебя спрашивает. Другого времени не
нашел.
- Борис? Не понимаю. Сейчас, тетя Глаша.
Валя сунула ноги в тапочки, побежала в комнату брата, схватила трубку,
сказала, слегка задохнувшись:
- Да, да...
- Валя, извините, кажется, разбудил вас? Собственно, извиняться потом
будем. Дело в том, что Алексей...
- Да кто это говорит?
- Борис. Друг Алексея. Помните Новый год? Так вот, час назад Алексея
отправили в госпиталь. У него кровь пошла горлом. Открылось ранение... Это
я должен был сообщить вам.
- Час назад?
Она положила трубку, откинув голову, прислонилась затылком к стене. Из
другой комнаты спросил ворчливый голос тети Глаши:
- Что там еще за ночные звонки? Что за мода?
- Ничего, тетя Глаша, ничего, мне надо в госпиталь...
- Господи, куда ты? Двенадцатый час.
...Белыми огнями ярко светились в углу окна аптеки, легкий снежок мягко
роился вокруг фонарей. Возле ворот кто-то, широко расставив руки,
загородил Вале дорогу, проговорил умиленно и пьяно:
- Какие реснички, а?
- Подите к черту!
На третьи сутки ему сделали операцию.
Операцию делал человек с недовольным прокуренным голосом, он ругался во
время операции на сестер, ворчал, брюзжал, негодовал, со звоном бросал
инструменты, и Алексею мучительно хотелось посмотреть на него. Но на
глазах была марлевая повязка, сестры крепко держали его за руки, и он не
мог этого сделать. Он лежал, обливаясь холодным потом, кусая губы, чтобы
не стонать, ожидая только одного: когда кончится эта хрустящая живая боль,
когда перестанут трогать его руками и тошнотворно звенеть инструментами.
Временами ему казалось, что он теряет сознание, плавно колыхаясь,
погружается в теплую звенящую влагу. Тугой звон наливал голову, и только
где-то высоко над ним навязчиво гудел этот прокуренный голос:
- Расширитель! Зажимы!.. Пульс?..
Наконец наступила тишина. Устало и резко звякнули инструменты. Его
перестали трогать руками. Он с ощущением свободы подумал: "Это все", - и
хотел вздохнуть. Но это был-э не все. Сквозь плавающий звон в ушах он
неясно услышал какое-то движение возле себя:
- Быстро иглу! Что вы... Валентина Николаевна?
И чей-то умоляющий голос, как ветерок, прошелестел над головой:
- Не ругайтесь, Семен Афанасьевич. Не надо...
"Откуда этот знакомый голос? - в полусознании мелькнуло у Алексея. -
Кто это? И зачем эта боль?.."
Опять тишина. Потом опять звякнули инструменты. И тот же прокуренный
голос, как удары в тишине:
- Пульс? Пульс?..
Это он слышал уже смутно. Тягуче-обморочно звенело в ушах. Но, на
мгновенье открыв веки, он увидел перед собой острые прищуренные глаза.
Большие руки этот человек держал на весу перед грудью. В глазах хирурга
возникли золотисто-веселые блестки. Он, всматриваясь, наклонился, локтем
повернул к себе все в поту лицо Алексея, сказал:
- Уносите!
"Странно, - подумал Алексей, - как с мальчишкой". И он уже не помнил,
как его положили на каталку, как Валя мягко вытирала его потное лицо
тампоном, осторожно отстраняя со лба волосы.
Неужели он когда-то сидел в классе, решая задачу с тремя неизвестными,
а за раскрытыми окнами густо шелестела листва, галдели возбужденные весной
воробьи, и веселые солнечные блики играли на полу, на доске, на парте?
Неужели когда-то, после экзаменов, он лежал на горячем песке пляжа на
берегу залива, загорал, нырял в зеленую воду и испытывал необыкновенное
чувство свободы на целое лето? Неужели он сыпал на грудь сухой,
неудержимый песок и болтал с друзьями о всякой ерунде?
Неужели в тихие, прозрачные вечера, когда во двор опускались тени, он,
загорелый, в майке, играл в волейбол, замечая, что Надя Сергеева смотрит
на него внимательными глазами?
Ленинград - то зимний, с поземкой на набережных, с катком и огнями, как
звезды, рассыпанными на синем льду, и белый, с перьями алых облаков над
Невой и звуками пианино из распахнутых окон на Морской - все время
представлялся Алексею.
Каким же солнечным, милым и неповторимым было это прошлое! И было
трудно поверить, что оно никогда не вернется!.. Нет, жизнь только
начинается, и впереди много белых весен, снежных ленинградских зим, летней
тишины на заливе. И он будет лежать на горячем песке, и нырять в зеленую
воду, и будет покупать газировку в ажурных будочках на Невском...
...Там, в Ленинграде, осталась мама, а Ирина, младшая сестра,
эвакуировалась к тете, в Сибирь. Давно-давно она писала о блокаде, о том,
что мама не захотела уезжать и осталась работать в госпитале. Где она? Что
с ней? Неужели потерялся его адрес? Сколько раз менялись его полевые
почты? Где она?
Все, что было для него родственным и близким, с особой ясностью
всплывало в его сознании, перемешивалось, путалось, и он с тоскливым
желанием покоя витал в запутанных снах, как в бреду.
На шестые сутки он почувствовал теплый свет на веках, услышал легкий
звон капель и вроде бы шорох деревьев за окном.
Это был не бред. Эти звуки доносились из настоящего мира. И он открыл
глаза - и увидел притягивающий свет реального мира, где были солнце,
тепло, жизнь.
Было ясное, погожее апрельское утро. Почерневшие от влаги сучья стучали
в мокрые стекла; и Алексею сначала показалось: идет на улице сильный,
шуршащий, весенний дождь. В госпитальном саду оглушительно кричали грачи,
качаясь на ветвях перед окнами; наклоняя головы, они заглядывали сквозь
стекла в палату нахальными глазами, как будто говорили: "Чего лежишь?
Весна ведь!" - и, раскачав ветви, взмахивая крыльями, улетали в синюю
сияющую пустоту неба.
Погладив рукой нагретое одеяло, Алексей долго смотрел в окно, в мокрый
парк, чувствуя, как лицо ласкалось солнцем, воздухом, видя, как в открытую
форточку шел волнистый парок. Потом сверху полетела сверкающая капля,
разбилась о подоконник: "Дзынь!"
"Ш-ш-шлеп!" - следом что-то зашуршало, загремело в водосточной трубе:
должно быть, оттаявший снег скатился с крыши, шлепнулся о влажный тротуар.
И Алексей, слабо улыбаясь, пошевелился и посмотрел на свою руку, еще не
веря, что он выздоравливал или выздоровел. А в соседней палате негромко
переговаривались голоса, из коридора иногда доносился стук костылей; раз
кто-то густо чихнул возле самой двери, и сразу отозвался живой голос:
- Будь здоров, Петр Васильевич!
- Сам знаю...
- Что, продуло ветерком-то на крылечке?
- Не-ет, на солнышке - хоть загорай. Печет! Это так, от воздуха!
Наверно, во всех палатах сейчас пусто - никого силой не удержишь в
корпусе. Все собрались с утра на крылечке, сидят, переговариваются,
покуривают, слушают крик грачей в саду, глядят на солнце, на подсыхающие
деревья: так всегда в госпиталях весной. Порой, стуча каблучками, пройдет
в перевязочную, что во дворе, Валя; ее серые строгие глаза взглянут из-под
ресниц, и при этом она скажет: "Вы почему распахнули халаты?" - и раненые,
намного старше ее, семейные, степенные, сконфуженно запахнут халаты и
долго задумчиво будут смотреть ей вслед.
Алексей до ясновидения представил это и, слушая звон капели по
железному карнизу, вдруг подумал: всю войну он жил ожиданием, что рано или
поздно он увидит, поймет настоящее счастье, ясное и неповторимое, как это
апрельское утро, с его капелью и грачами, с ласковым солнцем и мокрыми
стеклами.
8
Целые дни кричали и шумели грачи; тополя гнулись в госпитальном саду -
шел с юга теплый влажный ветер. Под деревьями кое-где еще лежали островки
снега, но песчаные дорожки на солнцепеке уже подсыхали. С намокших ветвей
косо летели капли - на пригревшийся песок, на сырые, темные скамейки, а на
крыльцо то и дело падали сосульки, тоненько звенели, скатываясь по
ступеням, которые дымились легким парком, - настоящий апрель.
Алексей, укутанный в госпитальный халат, сидя на перилах, смотрел
вокруг, возбужденный весной: сегодня в первый раз ему разрешили выйти на
воздух из палаты. Вокруг толпились раненые, нежились в соломенных
качалках, грелись на солнышке, расстегнув халаты.
Разбитной пулеметчик Сизов, с орденом и медалью, привинченными прямо к
нижней рубахе, увеличительным стеклом выжигал на перилах "1945 год". От
перил взвивался струйкой белый дымок, а Сизов говорил подмигивая:
- Оставлю девчатам о себе память. Небось посмотрят, вспомнят: был такой
Петька Сизов. Гляди! Гляди! Сейчас подерутся, дьяволы! - он захохотал. -
Вот черти весенние, на передовую бы их. И горя не знают.
В саду под скамейкой сошлись, подрагивая хвостами, два госпитальных
кота и, выгнув спины, орали угрожающе и тягуче. Раненые заговорили:
- Трусоват рыжий.
- Этот самый белый на горло взял. Дипломат!
- А вот по Украине шли - все кошки черные. В какую хату ни зайдешь - и
тут тебе с печи кошка прыг! Посмотришь - черная!
Молодой парень Матвеев, на костылях, с добрым лицом, стал вспоминать
случай, когда из сожженной дотла деревни на батарею пришла обгоревшая
кошка с двумя котятами: прижилась возле кухни, так и дошла с армией до
Карпат. Потом кто-то рассказал, что до войны в деревне была кошка, которая
по-особенному храпела - спала и храпела на всю избу, без всякой церемонии.
Все засмеялись, задымили цигарками, по очереди зажигая их увеличительным
стеклом.
Петр Сизов покрутил головой, ухмыльнулся.
- Это конечно! А вот у нас был случай. В городке Малине, когда было
непонятно, где немцы, где наши, ночью спим в хате, народу, как
обыкновенно, - и на полу, и на печке... Вдруг слышу - за окном мотор
ревет. Выглянул, смотрю: "пантера" стоит прямо у двери и
стволом-набалдашником водит. Эх, мать честная, думаю...
- Да погоди ты, - перебил Матвеев и глубоко втянул носом воздух. -
Слышь, мокрой почкой пахнет. Апре-ель!..
В "тихом этом госпитальном переулке блестели на солнце прозрачные
тополя, нагретые потоки воздуха волнисто дрожали над их вершинами. Среди
теплого бездонного неба, сверкая в высоте нежной белизной крыльев,
кружилась над госпиталем стая голубей, а мальчишка, в одном пиджачке,
ходил по крыше сарая в соседнем дворе, заваленном щепками, и, задрав
голову, глядел в эту синеву, завороженный полетом своей стаи.
За низким забором дворники обкалывали истаявший лед. Изредка, фырча,
проезжала машина, разбрызгивая лужи на тротуары.
Училище было в центре города, далеко от госпиталя. Там, наверно, сейчас
идут занятия, в классах - солнечная тишина...
- Больной Дмитриев, в палату-у! Ай оглох?
Тетя Глаша вышла на крыльцо и, словно бы из-под очков, с неприступной
суровостью ощупала глазами всех поочередно.
- Опять, Петька! А ну застегнись. Ты что, никак на пляже? Или в
предбаннике подштанники выставил?
И, подождав, пока спохватившийся Сизов, крякая и ухмыляясь, справился с
пуговицами и поясом халата, Глафира Семеновна проговорила командным тоном:
- Однако, больной Дмитриев, марш в палату! Ужо насиделся на сырости!
И Алексей умоляющим голосом попросил:
- Еще минуточку, ведь совсем тепло, тетя Глаша...
- Сказано! - прицыкнула Глафира Семеновна, взяв его за руку, настойчиво
потянула за собой в палату. - Вам распусти вожжи, кавалеристы, на голову
сядете и погонять будете!
Всем известно было, что "кавалеристами" она называла капризных или
своенравных больных, которые, по ее убеждению, готовы были враз сесть на
голову, как только еле-еле поослабишь вожжи, и при ее последних словах
пулеметчик Сизов прыснул:
- Верно! Нашего эскадрону прибыло, видать! - И, тотчас погасив это
беспричинное веселье под пресекающим взглядом Глафиры Семеновны, сделав
независимый вид, почесал за ухом увеличительным стеклом. - М-да. Народ
пошел... хуже публики.
В палате Алексей лег с унылым лицом, все время поглядывая на Глафиру
Семеновну просяще, но та в момент исполнения своих обязанностей была
непроницаема: стряхнула градусник, без колебаний сунула ему под мышку и
ушла, выказывая непоколебимость, закрыв за собой плотно дверь.
Алексей потянул с соседней тумбочки газету двухдневной давности,
прочитал заголовки, затем устарелую сводку. Но даже по этой старой сводке
весь мир кипел, сотрясался от событий: армия давно миновала Карпаты и
Альпы, вошла в Болгарию, Венгрию, Австрию, Чехословакию, продвигалась в
глубь Германии. Да, там - тоже весна... Размытые, вязкие дороги, лужи,
даль в сиреневой дымке, незнакомые деревни и солнце, весь день солнце над
головой. Проносятся машины с мокрым брезентом: на перекрестках - "катюши"
в чехлах, до башен заляпанные грязью танки. И, как всегда в долгом
наступлении, идут солдаты по обочине дороги, вытянувшись цепочкой,
подоткнув полы шинелей под ремень, идут, идут в туманную апрельскую даль
этой чужой, теперь уже достигнутой через четыре года, притаившейся
Германии... "Где сейчас батарея?"
Закрыв глаза, Алексей лежал, стараясь представить движение своей
батареи по весенним полям. И вдруг из этого состояния его словно
вытолкнули суматошные шаги в коридоре, как будто бегущий там перезвон шпор
и чей-то возглас за дверью:
- Куда нам? Где он?
- Сапоги-то, сапоги, марш к сетке очищать! Грязищи-то со всего города
притащили, кавалеристы?
В коридоре - топот ног, движение; потом, впустив в палату рыжий веселый
косяк солнца, совершенно неожиданно возникла белокурая голова Гребнина;
лицо его широко расплылось в неудержимой улыбке.
- Страдале-ец, привет! Вон ты где!..
- Сашка!
- Алешка, живой, бес! Неужто ты, не твоя копия!..
Дверь распахнулась, и, неузнаваемые в белых халатах, стремительно,
шумно, звеня шпорами, ввалились в палату Саша Гребнин и Дроздов. А когда
Алексей, вскочив с койки, кинулся к ним навстречу, оба одновременно
протянули ему красные, обветренные руки, столкнулись, захохотали, и
Гребнин тщетным криком попытался восстановить порядок, боком оттесняя
Дроздова:
- Подожди, Толька, подожди! По алфавиту! Похудел! Ну, похудел! Ну как?
Что? Ходишь?
- Погоди ты с сантиментами! - засмеялся Дроздов. - Не видишь, что ли?
Он так сжал руку Алексея, что у обоих хрустнули пальцы, обнял его
рывком, притянул к себе, говоря с грубоватой нежностью:
- Здоров! Слона повалить на лопатки может, а ты: "Ходишь?" Вот не видел
тебя никогда без формы.
- Не затирать разведку! - командно кричал Гребнин. - Восстановить
алфавитный порядок. Я на Г, а ты на Д! Толька, отпусти Алешку, не то
тресну по затылку!
- Вот черти, вот черти! Как я рад вас видеть, - повторял дрогнувшим
голосом Алексей. - Не представляете, как я рад!..
У Гребнина и Дроздова из явно коротких рукавов наспех натянутых на
гимнастерки халатов торчали красные ручищи, сапоги со шпорами были в
грязи, от обоих так и веяло теплом улицы, весенним ветром; лица были
крепки, веселы, обветренны, плечи так широки, что вся палата сразу
показалась маленькой, а эти узенькие халаты не вязались со сдержанной
силой, которая кричаще выпирала из них.
- Ну рассказывайте, рассказывайте, - взволнованно торопил Алексей. -
Все рассказывайте, я же ничего не знаю! Как я рад видеть ваши рожи, черт
возьми! Садитесь вот сюда на койку, вот сюда садитесь!..
- Во-первых, изменения, Алешка, - начал Дроздов, присаживаясь на край
койки. - Предметов новых ввели - кучу. Немецкий язык, арттренаж, огневая.
По артиллерии перешли к приборам...
- Хоть стой, хоть падай! - вставил Гребнин, пребедово подмигивая. -
Понимаешь, мы с Мишей Луцем еще в четверг собрались к тебе. Приходим к
помстаршине. Считает белье, бубнит под нос, не в духе: наволочки какой-то
не хватает. Обратились по всей форме, а он, дьявол, не отпустил:
обратились, мол, не по инстанции. Хотели на следующий... - тут Гребнин
покосился на улыбнувшегося Дроздова, - а на следующий день нам с Мишей
"обломилось" на неделю неувольнения. Формулировка: "За хорошую
организованность шпаргалок во взводе". Короче говоря, хотели написать
ответы на билеты по санделу вместе с Мишкой, даже использовать не сумели,
как майор Градусов попутал... Оказывается, он перед зачетом слышал, как мы
с Мишей договорились в ленкомнате. Представляешь номер? Сразу, конечно,
вызвал Чернецова, построение всего взвода. "Курсанты Гребнин и Луц, выйти
из строя! Так вы что же, голубчики..." И пошел раскатывать! Нотацию читал
так, что Мишка от отупения дремать перед строем начал. Я говорю: "Товарищ
майор, разрешите объяснить..." - "Не разрешаю!" Я говорю: "Товарищ майор,
пострадали зря - шпаргалки и написать не успели". - "Что-о? За разговоры и
оправдания - две недели неувольнения!"
- Сашка, неужто верно это? - смеясь, спросил Алексей.
- Легенда, - махнул рукой Дроздов.
- Да что там! Ребята свидетели. Ты хоть пушку на меня прямой наводкой
наводи, не приврал. Это что! Понимаешь, такая еще штука случилась...
- Саша, стоп! Переходим к делу, - внезапно остановил его Дроздов и,
разглядывая Алексея своими по-детски ясными глазами, проговорил неловко: -
Алеша... Когда тебя думают выписывать? Это главный вопрос.
- Не знаю. По разговорам врачей - не очень скоро. Это дурацкое ранение
открылось... Вы не представляете, как надоело мне лежать тут, хоть удирай!
- Ты должен, безусловно, бежать! - воскликнул Гребнин. - И мы тебе
поможем. Ночь