Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
ом клею! Дела не так уж плохи!
Ни один довоенный повар не обладал столь редкостными продуктами чтоб
разнообразить меню!
27 января. 5 часов утра
Записываю только что сложившееся в бессоннице, во тьме, стихотворение:
Во мраке этом потянись к лекарствам,
Прими любое - всякое поможет
В какой-либо из множества болезней,
Вцепившихся оравою в тебя.
Потом лежи, прислушиваясь к звукам
Из мира внешнего. Немного их осталось.
Вот тикают часы. И все, пожалуй. Даже крысы
Все перемерли с голода. А репродуктор
Молчит, как будто шар земной захолодел настолько,
Что и эфир весь вымерз вкруг него.
Но если, кроме холода и мрака,
Уже ничто тебя не окружает,
Представь в уме родной России карту,
Стань полководцем, наноси удары
По ненавистному нам всем врагу,
И полная твоя над ним победа,
Как солнце, воссияет над тобой.
И сразу сердце станет согреваться,
От цепкого небытия освобождаясь,
Рукой иссохшей ты груди коснешься
С улыбкой: "В осажденном Ленинграде
Горячей верой в близкую победу
Еще на сутки протянул я жизнь!"
4 часа дня
Озноб, головокружение, температура тридцать пять и шесть. Но... я - в
политотделе 6-го района аэродромного обслуживания. Вне дома, в обстановке
военной части, сразу - бодрость и ощущение, что еще буду жить, работать,
действовать, служа моей Родине...
Как хочется мне быть поближе к фронтовым событиям! Проклятая болезнь,
проклятая слабость, сковывающие меня! Надо если не здоровьем, так волей
преодолеть их, побороть, заставить себя быть здоровым. Я добьюсь этого во
что бы то ни стало! Самое трудное, самое тяжелое - позади. Теперь еще
немного выдержки - и все пойдет хорошо. Получу аттестат, налажу мое питание
- и за работу, за прекрасную фронтовую работу!
31 января. 9 часов 40 минут вечера
В ночь на 27-е число я в полубреду, в бессоннице написал стихотворение.
И именно так все и было. Все слова его математически точны. Я лежал и
думал: что же? И мне погибать, как не десятки, как сотни тысяч людей уже
умерли в Ленинграде от истощения в своих превратившихся в склепы квартирах,
на улицах, ставших арктическими пустынями?..1 Умирают многие, стоит только
одинокому обитателю опустевшей квартиры заболеть, особенно если живет он
далеко от своих сослуживцев или знакомых и потому не может рассчитывать, что
у кого-либо из них интерес к его судьбе окажется настолько гигантским, что
тот наскребет в себе сил дойти до него через весь город пешком и узнать,
почему такой-то, допустим Иван Иванович, уже пятые сутки не приходит на
службу, не интересуется столовой, в которой всегда по пять-шесть часов
простаивал в очереди, чтобы получить свою порцию супа... "Что-то Иван
Иванович не приходит! - говорят на службе о таком человеке. - Наверное, тоже
умер!"... И если Иван Иванович действительно умер, то все понимают: пролежит
он непохороненным, может, и до самой весны. В Ленинграде сейчас есть тысячи
квартир, в которых, никому не ведомые, лежат на собственных постелях
замерзшие, мертвые люди. И двери квартир заперты изнутри. И некому зайти в
них, постучать. Никто и не знает, что делается в таких квартирах.
Да, я знаю: ходят по городу бригады девушек-комсомолок таких же
ослабевших, как и все другие, но взявшихся с великим самопожертвованием
спасать всех, кто умирает без всякой помощи. Но разве десятки чудесных этих
бригад могут оказать помощь многим сотням тысяч людей? И на такую ли добрую
случайность рассчитывать?
И, все это продумав, я очень рассердился на себя самого и сказал: н е
т, я боролся еще не до конца, я должен собрать хоть по крохам в с е свои
последние силы и спасать себя сам - добраться до прежней моей квартиры на
канале Грибоедова, чтобы быть ближе к людям и чтобы избавиться от этого
проклятого, непосильного ни для меня, ни для других расстояния. И -
поправиться, добиться утверждения своего воинского состояния, уехать на
фронт, работать или воевать. А прежде всего нужно перебраться в центр
города, на канал Грибоедова, оттуда я могу совершать нужные мне пешие
хождения. Может быть, сил и хватит.
И на следующий день с семи утра до часу разбирался в вещах - откуда
столько энергии! - ковыляя из угла в угол в полушубке по морозной квартире,
тыча во все углы и во все чемоданы непрестанно гаснущую коптилку. И в час
дня нагрузил на длинные финские санки: рюкзак с одеялами, спальный мешок,
чемодан с необходимыми вещами и так называемыми продуктами, пишущую машинку,
ящик с кухонной посудой, пилу, топор, инструменты, ведро, бидон, и таз, и
аптечку, и всю мою амуницию, и дрова, и книги... И увязал все это на дворе.
И двинулся в трудный пеший поход, волоча санки, упорствуя в борьбе со
слабостью, отдыхая на возу и снова берясь за гуж.
Несколько часов перебирался я с улицы Щорса в дом на канале Грибоедова.
И самое фантастическое по трудности было - поднять все привезенное на пятый
этаж и водворить в квартиру.
Часа полтора-два подряд, на коленях, со ступеньки на ступеньку
(оледенелым, скользким), с площадки на площадку темной лестницы, перепихивал
руками, перетаскивал по десяткам "этапов", "перевалочных баз" привезенный на
собственном горбу караван.
Это н а д о было сделать!
Не отдыхая, чтобы не свалиться, я занялся после переезда дровами,
плитой, обиванием двери, приготовлением пищи, оборудованием кухни под жилье
- и делал все это при свете двух маленьких коптилок, которые нужно было
подносить к самой вещи (притом - не дыша), чтобы разгадать, с чем в данный
момент имеешь дело...
Надо сказать, что отсутствие света в нашем быту, пожалуй, самое тяжкое
испытание. Я, как и все, давно научился быть слепым, выработал в себе все
навыки слепцов: умение находить дорогу и любые предметы на ощупь, обострив
слух, определять окружающее по легчайшим звукам, - вообще научился жить в
темноте. А это требует массы лишнего времени, особой замедленности движений,
чтобы не уронить, не наткнуться, чтобы найти то, что лежит где-то прямо
перед тобой, но чего ты не видишь.
А когда к ночи все было сделано, я с гордостью подумал о торжестве духа
над слабым телом!
Мне представилось, что этот день, этот час поворачивает всю мою жизнь
опять по-новому, что отныне счастье и удача будут сопутствовать мне, как
прежде. И стало мне хорошо. И вот - хорошо с тех пор!
На следующее утро я пошел в Союз писателей, где организовали получение
хлеба.
Из Союза пошел в ТАСС. Там удивились: я жив и пришел как нельзя более
кстати:
- Вам ехать надо. Сегодня же!
- Куда?
- В пятьдесят четвертую армию. Шумилов назначил вас персонально... Там
начинается наступление...
"Сегодня же" не вышло, потому что не оказалось машины, и мне сказали,
что, когда будет машина, ее пришлют за мной и чтобы в ближайшие дни было
дома...
Веселый, окрыленный, как-то даже физически сразу окрепший, я
возвращался домой.
Весь город полон слухами о наших успехах на фронте. Мгу, судя по этим
слухам, мы брали уже раз двадцать. Разговоры о Великих Луках, Новгороде,
даже Пскове. Между тем люди, знающие больше, все это отрицают, в официальных
сообщениях тоже нет ничего. Впрочем, официальных сообщений я уже не слышал
по радио давно, а в последней газете, которую мне удалось прочесть, было
сообщение о взятии нами Холма. Но хорошо, что тема слухов - наши успехи:
всем о ч е н ь хочется добрых вестей. На днях взята Лозовая... Скорей бы,
скорей!.. Какую-то хорошую речь говорил Крипс, мне передавали ее содержание,
но где прочесть текст?
...Когда-нибудь в Ленинграде будет поставлен памятник неведомым героям,
мужественно встретившим голодную смерть. Она страшнее и печальнее, чем
смерть в бою. Но страх и подавленность отступают перед благоговейной и
суровой гордостью от сознания, что ты - участник и свидетель небывалых и
незабываемых событий, что ты и есть один из тех ленинградцев зимы 1941/42
года, о которых будет на протяжении тысячи лет говорить история. И своя
собственная жизнь даже для себя самого перестает быть мерилом ценности. Во
всем и всегда быть с народом, действовать и жить для него и умереть за него,
если нужно. Какая прекрасная цель, как счастлив человек, перед которым горит
такой яркий, освещающий его путь лучезарный свет!
И вот почему я счастлив!
Глава 14. НА ЛЕДОВОЙ ТРАССЕ
Ладога, Влоя. 1 - 4 февраля 1942 г.
4 февраля. 7 часов утра. Деревня Влоя
Деревня Влоя Мгинского района находится километрах в пятидесяти от Мги.
В ней и вокруг нее расположены тылы 54-й армии генерала И. И.
Федюнинского...
Самая нищая, самая ободранная, обобранная немцами, прожившими здесь
месяц, крестьянская изба - блаженство по сравнению с любой ленинградской,
хотя бы и роскошно меблированной квартирой, потому что в этой избе жарко
натоплена печь и странно ненужными оказались вдруг все эти меховые куртки,
ватники и свитеры, поверх которых я надевал полушубок в Ленинграде; потому
что на столе стоит десятилинейная керосиновая лампа, при которой все
обитатели избы - зрячи; потому что воды - чистой, колодезной - в избе
огромная кадка и дров кругом в лесу сколько угодно; потому что жители
деревни сыты, получая паек мукой (по 250 граммов) и варя огромные куски
конины, которой тоже сколько угодно вокруг деревни, в лесу: здесь были бои,
убитых, замерзших лошадей полна округа; потому, наконец, что у людей здесь
полнокровные, здоровые лица... Единственный исхудавший до предела, с трудом
передвигающий ноги и еле поднимающийся с ящика (заменяющего табурет) человек
- это я, ленинградец, приехавший сюда сквозь кольцо блокады, заночевавший
здесь на пути к штабу армии и дальше - к передовым позициям уже
прославившихся армейских частей Федюнинского...
И вот после четырнадцати часов сплошного, крепкого, небывалого за
последние месяцы сна, я встал хоть и с головной болью, хоть и с болью в
груди, с затрудненным дыханием застуженных легких, но встал с ощущением
спокойствия, благополучия, как больной, впервые встающий на ноги после
тяжелой болезни.
Встал, подсел к жарко натопленной бабкою печке, в валенках на босу
ногу, с распахнутым воротом, наслаждаясь теплом, совсем не стремясь скорей
одеваться, без желания торопиться куда бы то ни было. Умылся холодной водой,
и холод ее лицу и рукам был приятен. И, накинув полушубок, вышел на
разломанное немцами крыльцо.
И мороз предутренней ночи, которая была вся ярко залита луной, а в этот
час уже предрассветно посерела и потемнела, тоже был приятен. А лес,
дремучий, заснеженный, как при рождении мира, красив, и поля - снежная их
пелена - величественны. И грузовые машины, выбеленные фургоны казались
живыми, только задремавшими чудищами, совсем непохожими на остовы мертвых,
вмерзших в улицы ленинградских машин...
Извлек из рюкзака кофе, вскипятил на углях котелок воды и, пока все еще
спали, напился кофе с черными ржаными, необыкновенно вкусными армейскими
сухарями, полученными мною вчера, впитывающими горячий кофе, как губка.
И пожалел только, что мечте моей ленинградской - о картошке и молоке -
не суждено сбыться, потому что район был территорией боев, отступлений и
наступлений, ни одной коровы здесь не сохранилось, последняя картофелина
выкопана давно.
Доехал я сюда на машине, присланной за мною позавчера из ТАСС.
Было девять утра, когда я вышел из дому. На набережной канала
Грибоедова стояла трехтонная АМО - крытый брезентом фургон, пятнистый от
белой, маскирующей краски. Кузов был полон вещей и сгрудившихся,
навалившихся один на другого людей. Это были эвакуируемые - их оказалось
четырнадцать человек. Тяжело катясь по засугробленным улицам Ленинграда,
огибая и обгоняя саночки с покойниками, прижимая гудком к сугробам и стенам
хлебные очереди, мешая женщинам, согнутым под тяжестью ведер, бачков,
кастрюль, тазов с ледяной водой, мы приближаемся к Охтинскому мосту. В
десять утра пересекаем Неву и, оставляя позади себя вмерзшие в лед пароходы,
баржи, не обращая внимания на разрушенные и сгоревшие дома, мчимся дальше, в
направлении к Всеволожской.
И как только мы выезжаем на эту дорогу, ставшую военной, фронтовой
трассой, - мы попадаем в поток попутных и встречных машин, в царство многих
тысяч автомобилей - порожних и заметенных снегом в канавах, по обочинам,
"раскулаченных" - превращенных в жалкие металлические скелеты. Попутные
машины бегут во множестве с пассажирами, эвакуирующимися кто как может, кого
как (по закону ли, по "блату" ли) устроили. Вот устроенные "по первому
разряду": белопятнистый автобус с торчащей над крышей железной трубой
"буржуйки"; грузовик-фургон, раскрашенный как попугай, с такой же трубой
коленцем вбок, с окошечками и фанерной дверкой и приступочкой лестницы. И
"по второму разряду": просто фургон, но уже без печки. И "по третьему":
грузовик, переполненный изможденными людьми, закрытыми от ветра брезентом. И
"по четвертому", печальному, как похороны без гроба: просто кузов грузовика
либо бензоцистерна, на которых, предоставленные всем лютым ветрам мороза,
без всякой уверенности, что доедут живыми, сидят, цепляясь друг за друга,
лежат один на другом полутрупы с ввалившимися щеками, с темными и красными
пятнами на лицах, не способные уже пошевелить ни рукой, ни ногой...
Все там едет и едет чередой, все это надеется начать жить т а м, "за
пределом", "по ту сторону".
А кое-кто уходит пешком, волоча скарб свой на саночках, но скарб
постепенно выбрасывается, сил все меньше. И часто на сугробе обочины вот уже
мертвый, не выдержавший перехода, лежит в шубе навзничь глава семьи, а семья
хлопочет вокруг. Похоронить? Нет сил и возможностей. Просто снять с него все
ценное, сунуть украдкой тело под снег и самим потащиться дальше, минуя
кордоны, по рыхлому снегу, леском, позади дач, потому что эвакуироваться
пешком не разрешается. Да у иных и нет никаких эвакуационных удостоверений,
без которых их не пропустят нигде и заставят вернуться обратно, или - за
папиросы, за табак (самую высокую здесь, на трассе, валюту!) - посмотрят
сквозь пальцы, пожалев посиневших детей: "Идите, да лучше сговоритесь с
каким-нибудь шофером, чтоб подсадил!.."
А шоферы - владыки на этом тракте! От них все зависит, они - как -
боги, они везут в Ленинград продовольствие и горючее. Им за спекуляцию, даже
за мелкое воровство угрожает расстрел, но иные из них ловки и безбоязненны и
требуют с голодающих встречных папирос и суют им - кто кусок хлеба, кто
горстку муки.
Мы едем по очень тяжелой, узкой дороге. Кругом белая снежная пелена с
торчащими из нее кое-где обломками машин, а сама лента трассы -
светло-кофейного цвета. Два снежных вала тянутся вдоль нее. Дорога кое-где
расчищается плугами, влекомыми трактором-тягачом, грохочущим гусеницами. Не
дай бог, нагонишь такой - плетись за ним километра два, до широкого места,
как пришлось за Всеволожской плестись нам, тратя на такой черепаший ход
лишний бензин и лишнее время!
Но если, разъезжаясь с одной из тысяч встречных машин, возьмешь на
лишние десять сантиметров в сторону, где канава предательски скрыта ровным
снежком, лежать твоей машине на боку, а тебе тащиться дальше пешком (коли ты
при этом остался цел!), волоча свое барахло прямо по снегу на веревочке. И
вот ты уже не полноправный эвакуирующийся, а жалкий аварийщик, кандидат в
первоочередные мертвецы, - не выдержать тебе дальнейшего пути, нет у тебя ни
папирос, ни табака, ни резерва энергии для устройства себе новой возможности
погрузиться в машину.
Мы едем, едем медленно, мешают встречные машины, мешают попутные. И вот
- пробка. И сразу сотни машин, одна за другой, стоят. И напрасно беспомощные
регулировщики бегают с красными и белыми флажками - пробка крепка, дорога
забита, и можно стоять часами.
Так едем... Вдруг впереди - железнодорожная станция. Все улицы, площади
и дворы - забиты автомашинами. Перед путями железной дороги - исполинская
наваль мешков с мукой. Вот он, наш скудный ленинградский паек, наша жизнь -
поток муки для снабжения Ленинграда! Машина за машиной - десятки, сотни,
тысячи, одна за другой, сплошной конвейерной лентой. Машины текут к станции
сбрасывают мешки и, освобожденные, тот же час устремляются порожняком
обратно - за Ладогу, к Жихареву! А мешки погружаются в вагоны, и составы их
везут в Ленинград, чтобы обеспечить день жизни осажденного города-великана.
Это - станция Борисова Грива. И направо от дороги - столб:
"Бор. Грива. От Ленинграда - 50 км, от Морье - 18".
Но Морье - это в сторону, оно никому не нужно. От Борисовой Гривы
трасса спускается прямиком к Ладожскому озеру, оно отсюда в нескольких
километрах, и можно бы пробежать их быстро, но - пробка! Длинная, в
несколько километров, пробка! В ней застряли и мы, между колонной военных
машин и каким-то эвакуирующимся из Ленинграда на десятке грузовиков заводом.
Красноармейцы приплясывают от холода на снегу. Далеко не все они одеты в
полушубки и валенки, многие ежатся в своих черных ботинках с обмотками, в
подбитых ветром шинелях.
Стоим часа два, расхаживая между грузовиками.
Нестерпимо хочется есть!
Стынущие на застопоренных машинах люди ждут терпеливо.
Я раздумываю о тысячах едущих по трассе честных шоферов, о
мужественных, сильных духом ленинградцах-горожанах. Но на каждую тысячу их
есть и несколько иных людей - опустившихся, деморализованных обстановкой
блокады, а то и просто жуликов, спекулянтов. Их замечаешь сразу, они со
своими мелкими делишками бросаются всем в глаза! Вот, сойдясь в кружок,
сторонясь людей, группки таких дельцов, решают на лету свои спекулянтские,
обменные дела. И кусочки хлеба, пачки папирос переходят из рук в руки. И то
здесь, то там видны украдкой жующие рты, за которыми с безнадежной жадностью
наблюдают с кузовов переполненных машин застывшие, как бронзовые скульптуры
отчаяния, беженцы.
И наконец, "тычком-пырком", проползая десять - двадцать метров и вновь
останавливаясь, машины начинают продвигаться вперед, пробка постепенно
рассасывается, и наша машина опять бежит по дороге.
Перед нами раскрывается ледяной, заснеженный, белый покров Ладожского
озера, пересеченный уходящими в бесконечность лентами дорог в трех-четырех
направлениях, и каждая - в два ледяных пути, для двух следующих в
противоположные стороны, потоков машин.
На берегу столпотворение машин да несколько зенитных установок в
укрытиях из ледяных кирпичей.
В 5 часов 12 минут дня мы вступаем на лед. Здесь так просторно, что
поток машин стал пунктиром, - дистанции между машинами велики, каждая может
обогнать другую. Справа и слева - два снежных вала взгроможденных
снегоочистителями-плугами. Вешки обозначают направление. Через каждый
километр - полубашенки из снежных кирпичей, прикрытые сверху жердями; в них
убереженные от ветра только с одной стороны, как белые статуи в нишах, стоят
в маскировочных пожелтевших халатах регулировщики с флажками - белым и
красным, с красными носами. Иные разожгли большие костры в своих
полубашенках, и пламя причудливо мерцает на снежных и ледяных кирпичах.
Здесь и там сложены дрова и бочки с горю