Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
рк, это Софи. Ну как вы, мисс Долиш?
- Пойдем в дом.
И пошла в прихожую. Мы двинулись следом, дети жались ко мне. Меня уже
точило, что зря я это затеял. Пружинка уставилась на попугайчика, который не
обращал на нее внимания, занятый собственным обольстительным образом в
зеркале. Она причмокнула:
- Тце-тце-тце!
- Марк, Господи Боже, детка! При всех! Беги скорей домой.
Пружинка оглядела его с порога.
- А его этот мальчишка отличился на войне. Кто бы мог подумать, а?
- Да уж.
- Ну а ты, Ктотэм?
Я прикинул в уме.
- Мне, признаться, досталась очень мирная война. Приходилось, конечно,
держать газ наготове. Но в ход пустить не пришлось.
Она вернулась к попугайчику.
- Тце-тце-тце!
- Вы очень полюбили животных, правда?
- А я и всегда любила, когда еще маленькая была, как твоя дочка. Знаешь,
Ктотэм? Я строила из себя мальчишку, чтоб строить из себя ветеринара! Но
конечно, куда мне было с моей музыкой время находить на зверюшек. Да и с
этим жутким мальчишкой - как бы я их в доме стала держать?
Меня кольнула мысль, что время для нее спрессовалось. Но я рта не успел
открыть. Она снова заговорила. В глазах мелькнул вызов.
- Я ведь долго болела. Серьезно болела. Ты знал, да?
Снова я сделался маленьким мальчиком с детской скрипочкой. И молча затряс
головой. Вдруг рыхлые щеки дрогнули, просияло золото, она разразилась
хохотом.
- Но сейчас-то мне лучше, гораздо, гораздо лучше!
Дочкина щека вжалась в мою ладонь. Но Пружинка уже перестала смеяться,
нагнулась и погрозила паре свирепых глаз, горевших из темноты под лестницей.
- Гадкий, гадкий!
Кот скользнул мимо нас, за дверь. Пружинка распрямилась.
- Можешь себе представить? С ним хлопот как с ребенком. Всю ночь мне
спать не дает, на улицу просится!
- А вы устройтесь, как Исаак Ньютон со своими кошками. Он им вырезал в
двери дыры с откидной дощечкой - побольше для большой кошки и поменьше для
маленькой.
Через несколько секунд до Пружинки дошло. Она колыхалась и завывала.
- И не надо будет вставать, чтоб его впустить.
Пружинка перестала смеяться.
- Генри сделает, - сказала она. - Он прекрасно вырежет дырку. Я попрошу
Генри. Он придет и сам все сделает или кого-то из своих людей пришлет.
Я кивал, продвигаясь к двери.
- Ну ладно...
- А знаешь, он ведь до сих пор сам моет мою машину. В спецовке. Больше
никого к ней не подпускает. - Она кивнула мне со значением. - Такая
епитимья, понимаешь? И эта женщина - тоже епитимья. Генри понимает. Он все
понимает, правда?
- Да. Да, конечно.
- Ну а другие... - Она глянула на дверь музыкальной комнаты, потом на
Софи. - Дочь твоя уже начала играть?
- Нет еще пока. Но она очень любит музыку, да, Софи?
Дочь уткнулась в мою брючину, прячась от квадратной тети с рыхлыми
щеками. Я зарылся пальцами в ее волосы, чувствуя хрупкость этой головы, этой
шеи, задыхаясь от любви, твердо решаясь охранить, защитить, не отдать ее
этой гиблой надутости, и чтоб была у меня настоящей женщиной, женой,
матерью.
- Я называю твоего отца Ктотэм, потому что есть упражнения такие.
Я потоптался неловко.
- Ладно... Нам, наверно, пора...
- Ну тогда прощай, Ктотэм.
- Спасибо вам за все...
- Не стоит. Подумаешь, дело большое.
Она повернулась к саду. Остановилась, посмотрела на меня.
- А знаешь, Ктотэм? Если бы мне пришлось спасать из огня ребенка или
попугайчика, я бы выбрала попугайчика.
- Я...
- Прощай. Думаю, мы больше никогда не увидимся.
Тяжко спустилась на две ступеньки. Я услышал, как плоские туфли шаркают
по саду.
Никогда.
***
Тонна мрамора, арфа, каменная крошка, иммортели, беломраморный бордюр,
громыхание органа в южном трансепте -
КЛАРА СЕСИЛИЯ ДОЛИШ-
1890-1960
- и посреди органного грохота три слова мелкими буквами прямо у меня под
ногами:
РАЙ - ЭТО МУЗЫКА
Я ужаснулся, поймав себя на неприличном смехе в таком месте. И, будто
гигантский палец зацепил во мне важный нерв, я каждой жилкой почувствовал,
откуда идет эта жуть. Тут, под землей, совсем рядом, как всегда в двух
шагах, - это жалкое, жуткое, неиспользованное тело, с блеклыми кружевами и
китайским лицом. Как проверка слуха такая, в результате которой все
померкло, оставя только омерзение, оторопь ребячества и атавизма. Тени меня
обступали и застили солнце. Я услышал собственный голос - как чужой,
независимый от меня в своей попытке искренности:
- Я никогда тебя не любил! Никогда!
Но я стоял уже за церковной оградой, на газоне посреди Площади. И даже не
сразу сообразил, как я сюда попал. Немолодой господин дал деру, будто опять
испугался длинной пустоты между пустыми комнатами.
***
Хрустальный девичий хохоток выпорхнул из дома Уилсонов, снабженного
теперь вывеской "Биржа труда". Тележка мороженщика прогрохотала мимо
родительского флигеля, призывая к себе внимание с помощью мегафона. За
колоннами ратуши двенадцать белых телевизионных теннисистов одинаково
подавали двенадцать мячей. Оторопь моя прошла понемногу. И в уютно
защищенном нутре проступало:
***
Я боялся тебя, я тебя ненавидел. Вот и все. Я обрадовался, когда узнал,
что ты умерла.
***
Я прошел вперед, к ее дому. Входная дверь была не просто открыта, но,
снятая с петель, прислонена к стене. Снизу вырезан четкий квадратик,
прикрытый откидной дощечкой. Между входной дверью и ступеньками в сад
рабочие густо запутали свои меловые следы. Я прошел к музыкальной комнате,
поднял руку, чтобы постучать, спохватился. Распахнул дверь, она, громыхнув,
прянула назад от стены. На грохот отозвался резкий бумажный постук на окне,
за кисейной занавеской, - верней, где она раньше была. Я оторопело стоял,
подняв руки. В паутине бессмысленно бились потертые крылья. Я кинулся
сражаться с рамой. Но увечное созданье трепеща рухнуло на пол и застыло в
неподвижности. Тень клавиатуры витала в пустой комнате, органные педали
приходились над участком нестертого пола. Мой взгляд вернул восвояси, на
высветленные пятна обоев, две коричневые фотографии. Дальше любоваться
музыкальной комнатой мне не хотелось.
Я помешкал в прихожей, воображая длинный коридор наверху. Нет, нет.
Хорошенького понемножку. Я быстро спустился по двум ступенькам и двором
прошел в сад, под добрую защиту солнца. Работники Генри уже начали разбирать
длинную стену, отделявшую лавровые кусты и ракитник от его разрастающегося
бизнеса. Складывали ценный старый кирпич. Но в двух местах стена обвалилась
от собственной тяжести, похоронив сорняки под грудами желтого цемента и
красных осколков. Меня потянуло в глубь сада, где я никогда не был. И я
пошел гаревой тропкой, теснимой подорожником и одуванчиками. Протиснулся
между лаврами и очутился у речки. Эта часть сада оказалась прибрежной
выгородкой с каменными ступеньками, незабудками, еще не зацветшей
желтофиолью и медленной, плоской водой. На верхней ступеньке стояло
виндзорское кресло. Хоть пауки оплели ножки, птицы изгадили сиденье, хоть
порыжел и потрескался лак, кресло молча, неопровержимо свидетельствовало,
что она тут сидела - может быть, каждый вечер - в последнее свое лето и
осень, среди комаров и стрижей. Возле длинной стены против кресла были
сложены кирпичи. И над ними стена вся закоптилась. Я оглядел кирпичи и
понял, что это не просто невинный костер. Уже несколько зим поливало дождями
обрывки, клочки, корешки; целые подгнившие переплеты все же позволяли
прочесть: Брайткопф и Хартель, Аугенер, Макмиллан ,
Бузи и Хокс... и почти не горючие стопки "Мьюзикл таймс"...
Генри этого никогда бы не сделал. Эта музыка стоила хороших денег. Я
заметил металлический блик, подцепил стальную планку, и моя догадка
подтвердилась. Свинцовый грузик расплавился, но этот клинышек,
обеспечивавший непереносимо точное тиканье, был опознаваем. Никогда бы Генри
не стал сжигать метроном старого мистера Долиша, ценную антикварную вещь в
лакированном футляре. Так же, подумал я, поймав на себе сверлящий сумрачный
взгляд из травы, как не стал бы он расколошмачивать молотком на гипсовые
обломки Бетховена. А трухлявый деревянный угол - видно, все, что осталось от
фотографий и рамок...
Я сидел в ее кресле, уткнувшись локтями в колени, подбородком в ладони. Я
не мог разобраться - к чему, к кому относятся мои чувства, да и в самих
чувствах.
- Ну как, все осмотрели?
Генри стоял по ту сторону пролома - смуглое лицо, влажный взгляд, седые
волосы, собранность, аккуратность. Я поднялся и начал неловко карабкаться по
кирпичам.
- Вам помочь?
- Я сам, спасибо.
Бог о бок мы побрели обратно. Склоненные головы, руки стиснуты за спиной,
медленный, траурный шаг.
- Это ты хорошо придумал, Генри, - насчет надписи.
Он не отвечал. Я посмотрел на него искоса.
- Почувствовать - это да, а пока до пониманья дойдет... Я такой.
Мы остановились и посмотрели друг другу в лицо.
- Можно сказать, Генри... можно сказать...
Можно сказать, что когда наконец она была спокойна и счастлива, когда у
нее расправилось и улыбалось лицо, ее увезли и лечили до тех пор, пока
хорошенько не вылечили и не сделали снова несчастной. Можно и так, например,
сказать. А вообще - что тут скажешь.
- ... А-а, неважно.
Мы молча пошли дальше, сошли с бетона на мостовую. Я вынул деньги -
уплатить за бензин - и поискал глазами бензинную леди. Она явилась, но Генри
от нее отмахнулся.
- Разрешите, сэр. Нет, нет, ну что вы. Это же мне в удовольствие. Через
столько лет с вами увиделся.
Взял деньги и пошел разменивать. Я стоял, разглядывал стертую мостовую,
исписанную так мелко, так неразборчиво; я видел: ступни, мои в том числе,
ступают, проходят. Вытянув ногу, я постучал своим живым носком, прислушался
- топ, топ, топ, - и вдруг на меня нашло: да если бы я мог ссудить этот
звук, собственное мое тело, мою возможность избирать будущее этим невидимым
ступням, да я бы все отдал - все. И в ту же секунду я понял, что, как Генри,
всегда за все плачу только по сходной цене.
- ... и девять пенсов, итого три фунта. Спасибо, сэр.
Я посмотрел ему в глаза, увидел в них собственное лицо.
- Прощай, Генри.
Он поднял руку, без слов. Я сел в свою машину исключительного качества,
взял с места, проехал по Старому мосту и выехал на автостраду. Я старательно
сосредоточился на руле.