Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Золя Эмиль. Проступок аббата Муре -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  -
к с анисовой водкой в ящик своего ночного столика. Долгое время он даже и не подозревал о грехах, совершавшихся вокруг него: о куриных крылышках и пирожках, которые контрабандой приносились во время поста; о греховных письмах, доставлявшихся служителями; о непристойных беседах, которые велись вполголоса где-нибудь по углам двора. Он заливался горючими слезами в тот день, когда обнаружил, что из его товарищей мало кто любит господа бога ради него самого. Среди семинаристов были крестьянские сыновья, решившие стать священниками из боязни рекрутчины; затем были ленивцы, мечтавшие о занятии, которое позволяло бы им жить •в праздности; были и честолюбцы, которые грезили наяву о жезле и митре епископа. А он, обнаружив у самого подножия алтарей столько суетных и грязных мирских помыслов, только еще глубже ушел в самого себя, еще полнее посвятил себя служению богу, дабы утешить его в небрежении, в каком его оставляли другие. Между прочим, аббат вспомнил, что однажды в классе он заложил ногу за ногу. Когда профессор сделал ему замечание, он покраснел, как рак, будто совершил нечто непристойное. Он был одним из лучших учеников, не вступал в споры, все тексты заучивал наизусть. Он доказывал вечное существование бога текстами из священного писания, изречениями отцов церкви и единодушным согласием по этому поводу всех народов земли. Такого рода умозаключения исполняли его непоколебимой уверенности. В первом философском классе он так прилежно работал над курсом логики, что профессор остановил его замечанием, что самые ученые вовсе не являются самыми святыми. Поэтому на втором году он отнесся к изучению метафизики лишь как к предписанному уставом занятию, весьма мало значащему среди прочих ежедневных обязанностей. У него появилось презрение к науке; он желал оставаться невеждою, дабы сохранить смирение веры. Позднее, в богословском классе, он изучал "Историю церкви" Рорбаше только из послушания; он дошел лишь до аргументов Гуссе и до "Богословского наставления" Бувье, не осмеливаясь даже вникнуть в рассуждения Белармина, Лигори, Сюареса и св. Фомы Аквинского. Одно только священное писание приводило его в восторг. В нем находил он вожделенное знание, повесть о бесконечной любви, и этого одного было уже достаточно для поучения людей благонамеренных. Он принимал на веру толкования своих учителей и довольствовался ими, возлагая на наставников всю заботу критического рассмотрения и не нуждаясь сам в этих ухищрениях для того, чтобы любить; он обвинял книги в том, что они крадут время, принадлежащее молитве. Ему удалось даже позабыть то, чему он выучился за годы, проведенные в коллеже. Он больше ничего не знал и был воплощением кротости, словно малое дитя, которое заставляют лепетать догмы катехизиса. Так, шаг за шагом, дошел он до рукоположения. Тут воспоминания стали тесниться одно за другим, трогательные, все еще полные не успевшей остыть небесной радости. Из года в год он все больше приближался к богу. Он праведно проводил каникулярное время у одного из дядей, ежедневно исповедуясь и причащаясь два раза в неделю. Он сам налагал на себя посты; прятал на дне чемодана ящички с крупной солью и по целым часам простаивал обнаженными коленями на ней. Рекреационные часы он проводил в часовне или поднимался в комнату к надзирателю, который рассказывал ему благочестивые и чудесные истории. А когда подходил троицын день, он бывал свыше всякой меры вознаграждаем тем восторженным волнением, которым всегда охвачены семинарии накануне рукоположения. Наступал великий праздник, когда небо словно раскрывалось, дабы избранные могли подняться на новую, высшую ступень. Уже за две недели до этого дня он сажал себя на хлеб и на воду. Он задвигал шторы на окне, чтобы не отвлекаться более даже дневным светом, и, простершись ниц во мраке, умолял Иисуса принять его жертву. В последние четыре дня им овладевала тревога и мучительные сомнения в себе, заставлявшие его вскакивать среди ночи с кровати, бежать и стучать в дверь к какому-нибудь постороннему семинарии священнику, доживавшему свои дни на покое, к какому-нибудь кармелиту, часто даже к обращенному протестанту, о жизни которого ходили легенды. И Серж начинал тогда прерывающимся от рыданий голосом длинную-длинную исповедь всей своей жизни. Только полное отпущение грехов успокаивало и освежало его, будто омовение в купели божественной благодати. В утро великого дня он ощущал себя непорочным, и сознание этой непорочности было в нем настолько сильно, что ему чудилось, будто от него исходит сияние. Семинарский колокол звонил с кристальной чистотой, благоухание июня, запахи цветущих кустарников, резеды и гелиотропа долетали из-за высокой ограды двора. В церкви его ожидали разодетые, взволнованные родственники; женщины даже рыдали под вуалями. Трогался в путь крестный ход: дьяконы, которых рукополагали в священники, выступали в золотых ризах; за ними следовали иподиаконы в орарях, послушники и служки в развевающихся стихарях, с черными шапочками в руках. Орган гудел, затем изливался, точно флейта, в радостных песнопениях. В алтаре епископ с жезлом в руке служил с двумя канониками обедню. Весь капитул был в сборе; толпились священники всех приходов. Глаза слепили неслыханная роскошь одеяний и пылающее золото, зажженное широким лучом солнца, падавшим из окна в средней части храма. После чтения "Апостола" начиналось пострижение. Еще и поныне аббат Муре вспоминал холодок ножниц, которые отметили его тонзурой в начале первого года богословского класса. Тогда по телу его прошла легкая дрожь. Но в первый раз тонзура была еще очень мала: кружок не больше монетки в два су. А позднее, с каждым новым посвящением, она все увеличивалась, пока не увенчала его бледным пятном величиною с большую просфору. Орган гудел все тише; кадила качались и нежно позвякивали серебряными цепочками, испуская волны белого дыма, который извивался точно кружево. И вот он видел себя в стихаре, молодым служкою. Распорядитель обряда подводил его к алтарю. Он преклонял колено и низко опускал голову, между тем как епископ золотыми ножницами отрезал у него три пряди волос -- одну на лбу и две другие возле ушей. Спустя год после этого он видел себя снова в церкви среди облаков фимиама: он получал четыре младшие степени. Он шел, ведомый архидиаконом, и запирал с шумом двери главного входа; потом он раскрывал их снова, дабы пока зать, что ему поручено стоять на страже церкви. Он звонил в колокольчик правой рукой, чем возвещал, что долг его--созывать верующих к богослужению; потом возвращался в алтарь, где епископ сообщал ему новые привилегии его сана: право петь гимны, благословлять хлеба, наставлять детей в катехизисе, изгонять бесов, прислуживать дьякону, возжигать и тушить свечи. Затем к нему приходило воспоминание о следующем посвящении, еще более торжественном и грозном, при звуках того же органа, на сей раз напоминавшего гром Господень. В этот день на плечах его был иподиаконовский орарь, он давал обет вечного целомудрия и трепетал всем телом, несмотря на всю свою веру, при грозном возгласе епископа: "Accedite" 1, от которого обратились в бегство двое из его товарищей, стоявших с побледневшими лицами бок о бок с ним. В новые его обязанности входило услужать священнику в алтаре, готовить сосуды, читать "Апостол", вытирать чашу, носить крест во время процессии. И, наконец, в последний раз он проходил по церкви в очередь с другими, под лучами июньского солнца. Но на этот раз он шел во главе шествия; у пояса его был завязан стихарь; на груди перекрещивалась епитрахиль; с плеч ниспадала риза; почти теряя сознание от великого волнения, он едва различал бледное лицо епископа, рукополагавшего его в священники и тройным наложением рук облекавшего полнотою духовного сана. Принеся обет церковного послушания, он почувствовал себя как бы возносящимся вверх над плитами каменного пола, в то время как прелат громким голосом возглашал латинскую фразу: "Accipe Spiritum sanctum: quorum remiseris peccata, remittuntur eis, et quorum retineris, retenta sunt" 2. "XVI" Воспоминания о счастливых днях юности вызвали у аббата Муре нечто вроде лихорадки. Холода он больше не чувствовал. Он положил каминные щипцы, подошел к постели, будто собираясь лечь, потом вернулся, приложил лоб к оконному стеклу и уставился во мрак невидящими глазами. Уж не болен ли он, что чувствует такую вялость во всем теле, между тем как кровь бурлит в его жилах? В семинарии с ним дважды случалась подобная болезнь, какое-то физическое недомогание, делавшее его крайне несчастным; однажды он даже слег в постель и сильно бредил. Тут он вспомнил об одной одержимой; эту юную девицу брат Арканжиа, по его словам, вылечил од- 1 "Приблизьтесь" (лаг.)'. 2 "Примите дух святый: им же аще разрешите грехи,-- разрешены будут; и им же аще свяжете,-- связаны будут" (лат.). ним только крестным знамением, когда она как-то раз упала замертво у его ног. Это навело его на мысль о духовных средствах, рекомендованных ему когда-то одним из его наставников: молитва, общая исповедь, частое приобщение святым дарам и выбор мудрого духовника, имеющего большое влияние на ум исповедуемого. И вдруг, без всякой связи, с поразившею его самого внезапностью в памяти аббата Муре всплыло круглое лицо одного из детских его товарищей, крестьянского мальчика, с восьми лет певшего в хоре; за содержание его в семинарии платила покровительствовавшая ему дама. Этот жизнерадостный малыш постоянно смеялся и простодушно радовался тому небольшому благоденствию, которое даст ему в будущем духовное звание: тысяча двести франков жалованья, церковный дом, стоящий в глубине сада, подарки, приглашения на обед и скромные доходы с треб -- от браков, крестин, похорон. Он, должно быть, счастлив теперь в своем приходе. Мечтательная грусть, пришедшая с этим воспоминанием, чрезвычайно изумила священника. А он-то сам разве несчастен? Ведь до этого дня он ни о чем не сожалел, ничего не желал, ничему не завидовал. И даже в это мгновение, вопрошая себя, он не находил ничего, что могло по-настоящему быть причиной горечи. Он был все тем же, думалось ему, что и в первые дни своего священнослужения, когда обязательство читать требник в назначенные часы заполняло все его время непрерывной молитвой. С той поры уже протекли недели, месяцы и годы, а он ни разу не предавался дурным мыслям. Его нисколько не мучило сомнение; он повергался во прах пред тайнами, которых не мог постичь, и с легкостью приносил в жертву свой разум, ибо презирал его. По выходе из семинарии его обуяла радость, когда он заметил, насколько он отличен от других людей теперь он и ходил не так, как они, и иначе держал голову; все жесты, слова и ощущения у него были особенными. Он чувствовал себя более женственным, более близким к ангелам, освобожденным от своего пола, от своей мужской сущности. Он почти гордился тем, что принадлежит к особой разновидности человеческой породы, что он взращен для бога и старательно очищен от человеческой грязи ревнивым воспитанием души. Ему казалось, будто в течение долгих лет он пребывал в святом елее, приготовленном по уставному чину, который пропитал всю его плоть началами благодати. Некоторые из его органов постепенно отмерли, как бы растворились; его члены и мозг оскудели материей и обогатились духом -- тонким воздухом, который его порою опьянял, кружа голову, будто у него из-под ног внезапно уходила земля. В нем проявлялись страх, наивность, чистота девочки, воспитанной в монастыре. Иной раз он говорил с улыбкой, что так и остался ребенком, и воображал, что у него сохранились те же чувства, мысли и суждения, что и в раннем детстве. Ему казалось, что в шесть лет он уже знал господа бога ничуть не хуже, чем в двадцать пять; молясь, он пользовался теми же интонациями и испытывал ребяческую радость в том, чтобы складывать руки точь-в-точь, как положено. Мир представлялся ему совсем таким же, каким он представлялся ему тогда, когда мать еще водила его гулять за ручку. Он родился священником и вырос священником. Когда он обнаруживал перед Тэзою грубое неведение жизни, та поражалась и, пристально поглядев на него, замечала вслух со странной усмешкой, что он "достойный братец барышни Дезире". За всю жизнь ему довелось испытать только одно потрясение своей стыдливости. Это было в последние полгода его пребывания в семинарии, на полдороге между диаконатом и саном священника. Ему дали прочесть сочинение аббата Кессона, ректора семинарии в Валенсе: "De rebus venereis ad usum confes-sariorum" 1. Он окончил его чтение с ужасом и рыданиями. Эта ученая казуистика порока, выставлявшая напоказ всю человеческую мерзость и доходившая до описания самых чудовищных и противоестественных страстей, своей отвратительной грубостью оскорбила целомудрие его тела и духа. Он почувствовал себя навеки оскверненным, как новобрачная, только что посвященная во все неистовства любви. Он роковым образом возвращался к этим постыдным вещам всякий раз, как исповедывал. Если темнота догматов, обязанности священнического сана, полный отказ от собственной воли, если все это оставляло дух его ясным и счастливым в сознании того, что он --только дитя божье, то, помимо своей воли, он испытывал некое волнение плоти от тех непристойностей, до которых ему приходилось касаться; где-то в глубине своего существа он смутно ощущал какое-то несмываемое пятно, которое когда-нибудь могло вырасти и покрыть его грязью. Вдалеке, за Гарригами, всходила луна. Аббата сжигала лихорадка. Он открыл окно и облокотился на подоконник, подставляя лицо ночной свежести. Он хорошенько не знал, в какой именно час его охватило недомогание, однако отчетливо помнил, что поутру, служа обедню, он был совершенно покоен и здоров. Должно быть, он заболел позднее, то ли от долгого пребывания на солнцепеке, то ли под дрожащими деревьями сада Параду, то ли в духоте владений Дезире. И он пережил в мыслях весь день. Прямо перед ним простиралась обширная равнина, казавшаяся под бледными косыми лучами луны еще мрачнее, чем обычно. Тощие оливковые и миндальные деревья серели пятна ' "О делах любовных -- для сведения исповедников" (лат.) ми среди нагромождения высоких утесов, вплоть до темной линии холмов на горизонте. Из тьмы выступали неясные тени-- изломанные грани гор, ржавые болота, в которых отражались казавшиеся красными звезды, белые меловые склоны, походившие на сброшенные женщиной одежды, открывавшие ее тело, погруженное во мрак и дремавшее в углублениях почвы. Ночью эта пылающая земля казалась охваченной какой-то странной страстью. Она спала, разметавшись, изогнувшись, обнажившись, широко раскинув свои члены. Во тьме слышались тяжелые жаркие вздохи, доносились крепкие запахи вспотевшей во сне женщины. Казалось, мощная Кибела, запрокинувшись на спину и подставив живот и грудь лунным лучам, спит, опьяненная жаром дня, и все еще грезит об оплодотворении. В стороне, вдоль ее огромного тела, шла дорога в Оливет, и она представлялась аббату Муре бледной ленточкой, которая вилась, точно развязавшийся шнурок от корсета. Ему чудилось, что брат Арканжиа задирает юбки девчонкам и сечет их до крови, что он плюет в лицо взрослым девушкам и от монаха несет запахом козла, которому не дано удовлетворить свою похоть. Он видел, как Розали смеется исподтишка с видом блудливого животного, а дядюшка Бамбус швыряет ей в поясницу комья земли. Но в это время он был, видимо, еще совсем здоров, утреннее солнце чуть пригревало ему затылок. Он только чувствовал за спиной какой-то смутный трепет, глухой голос жизни, неясно доносившийся до него с самого утра, начиная с половины обедни, когда солнце вошло в церковь сквозь разбитые окна. Никогда еще окружающая природа не волновала его так, как волновала теперь, в этот ночной час -- своей гигантской грудью, своими мягкими тенями, блеском своей благовонной кожи, всей этой наготой богини, едва прикрытой серебряной кисеею луны. Молодой священник опустил глаза и посмотрел на селенье Арто. Оно спало тяжким томительным сном, каким спят усталые крестьяне. Не видно было ни одного огонька. Домишки казались черными кучами, в которые врезались белые полоски поперечных переулков, наполненных лунным светом. Даже собаки, должно быть, храпели на пороге запертых дверей. Не наслали ли эти люди на церковный дом какой-либо отвратительной заразы? Он слышал позади себя тяжелое дыхание, и от приближения его ему становилось тоскливо и тревожно. Теперь до его слуха доносилось нечто, напоминавшее топот стада, с земли поднималось облако пыли, пропитанное испарениями животных. Его утренние мысли возвращались к нему: он снова думал об этой горсти людей, казалось, вновь начинавших историю рода человеческого и прораставших среди облысевших скал подобно семенам чертополоха, занесенным сюда ветром. Ему чудилось, что он присутствует при медленном возникновении нового племени. Когда он был ребенком, ничто его так не удивляло и не устрашало, как мириады насекомых, которые копошились в расщелине, когда он приподнимал какой-нибудь мокрый камень. Даже в глубине мрака, даже погруженные в сон, жители Арто тревожили его своим дыханьем: оно веяло в воздухе, и он им дышал! Лучше бы под его окном громоздились одни только голые скалы! Селение было недостаточно мертво; соломенные крыши вздымались точно груди; скважины дверей пропускали вздохи, легкий треск, полное скрытой жизни безмолвие и обнаруживали в этой яме кишение плодоносных сил, убаюканных ночной темнотою. Несомненно, тошноту в нем вызывал уже один их запах. Однако он ведь и прежде вдыхал тот же самый запах, и ему достаточно было лишь молитвы, чтобы от него избавиться. Виски его вспотели, и он распахнул другое окно: быть может, там воздух свежее? Внизу, налево, простиралось кладбище и темнел высокий ствол "Пустынника", тень от которого совсем не колебалась. Ни малейшего ветерка. С соседнего луга доносился аромат скошенного сена. Высокая серая стена церкви, кишевшая ящерицами, поросшая левкоем, нежилась в прохладе лунного света; блестело только одно из широких окон, и стекла его походили на стальные пластины. Спящая церковь в тот час жила, должно быть, лишь непостижимой жизнью бога в святых дарах, запертых в дарохранительнице. Он стал думать о желтом пятне лампады, боровшейся с темнотою, и его охватило желание еще раз спуститься в этот не знающий скверны полумрак церкви в надежде найти там облегчение от головной боли. Его, однако, удержал какой-то необъяснимый страх. Внезапно, устремив глаза на эти стекла, отражавшие лунный свет, он вообразил себе, что церковь осветилась изнутри пламенем раскаленной печи, блеском адского торжища, в котором закружились и месяц май, и растения, и животные, и девушки из Арто, бешено хватавшиеся своими обнаженными руками за ветви деревьев. Потом, наклонившись, он увидел под собой черный и дымящийся скотный двор Дезире. Он не различал ясно ни клеток с кроликами, ни куриных насестов, ни утиного домика. Все сливало

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору