Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
то он может приходить к ней, когда захочет. Увлекшись, она вроде
бы даже сказала, что любит его. Может быть, с годами она научилась ценить
абсолютную преданность. И когда Барни, немного придя в себя, стал объяснять
ей, что он, конечно, не имел в виду, что хочет уйти от Кэтлин, она опять
рассмеялась и смеялась и тормошила его, пока он и сам не рассмеялся. В тот
день Барни был очень счастлив.
Потом наступили менее счастливые времена. Он стал частым гостем на
Верхней Маунт-стрит. Кэтлин он об этих визитах не докладывал и вообще утаил
от нее, что встретился с Милли. Он заметил, что и Милли, как всякая женщина,
у которой много поклонников, инстинктивно скрывает их отношения. При других
он был просто "родственником"; впрочем, важные приятели Милли все равно не
обратили бы внимания на столь бесцветную фигуру. Зато Барни следил за Милли,
следил внимательнее, чем она думала, и с облегчением пришел в выводу, что
любовника у нее нет. Он почувствовал себя в своей новой жизни немножко
увереннее. Кристофер Беллмен, более или менее осведомленный о его
существовании и дружбе с Милли, был светский человек, не сплетник. Очень
удивило Барни, как-то особенно огорчило его то, что он дважды застал в ее
доме Пата Дюмэя. Но патологическая сдержанность Пата была ему известна. Из
этого источника Кэтлин ничего не узнает.
И Кэтлин не знала; но тайная жизнь с Милли обирала, обескровливала
домашнюю жизнь Барни, и Кэтлин не могла не чувствовать, что еще что-то у нее
отнято, что их общий мир становится все беднее. И Кэтлин, так казалось
Барни, может быть, бессознательно решила по-своему наказать его. С тех пор
как возобновилось его служение Милли, Барни начал пренебрегать своими
религиозными обязанностями. Он не принимал никаких решений, не намечал себе
линии поведения; он просто обнаружил, что под тем или иным предлогом стал
реже ходить в церковь. Исповеди он избегал, а если и исповедовался, так
словно во сне. Кэтлин тем временем явно становилась более набожной. Она
теперь ходила в церковь каждый день и, как нарочно, выискивала всевозможных
людей, нуждающихся ь помощи. Много времени проводила в беднейших кварталах
Дублина, не щадя себя занималась благотворительностью и участвовала в
создании лиги для поддержки бывших заключенных. Особенно хорошей хозяйкой
она никогда не была, а теперь совсем запустила свой дом. Ей было некогда,
она помогала попавшим в беду. И о наружности своей она перестала заботиться,
одевалась кое-как, ходила растрепанная, постаревшая. Занятия ее нередко
продолжались далеко за полночь, она всегда выглядела усталой. Словно она
взяла на себя пастырские обязанности, некогда предназначавшиеся ее мужу. Не
он, а она теперь была священнослужителем.
Барни чувствовал, что эти излишества направлены против него. Она
нарочно разрушала остатки своей красоты и обаяния, и, когда он видел, как
она плетется по Блессингтон-стрит, ссутулившись от усталости и забот, метя
тротуар поношенной старомодной юбкой, задевая переполненной хозяйственной
сумкой за прутья решеток, его охватывало и раздражение и жалость, но жалость
улетучивалась первой. Ведь так она проявляла свою беспощадность. Его ответом
было дальнейшее отчуждение, все больше пьянства, все больше Милли. Все
больше питейного заведения "Маунтджой" и все меньше церкви Святого Иосифа.
Но он еще был способен судить себя; не все еще было потеряно. Он еще
сохранил ясную голову и мог измерить пройденный путь. Однако раскаяние его
выливалось только в редкие оргии сожалений. Если бы он не женился, то мог бы
еще отыскать дорогу назад, в лоно духовенства. Вот тогда он действительно
постарался бы исправиться, тогда имело бы смысл требовать от себя
совершенства. Ну а разве сейчас это не имеет смысла? Как-то в минуту
преходящего смирения он удалился в монастырь, чтобы пожить там в одиночестве
и подумать. Возвратившись, начал писать свои мемуары. И отпускал шутки,
рассказывая Милли о монастыре.
Одновременно, изощряясь в самоистязании, он растравлял в себе боль
второй своей утраты. Если бы только он не был женат, его вполне
удовлетворило бы положение шута при Милли. Он уже готов был усмотреть в себе
сходство с отцом. Ему так нравилось смешить ее! Пусть бы он был ее ослом и
она бы его погоняла. Только неотвязная мысль о Кэтлин и отравляла эту его
радость. Он стал подолгу размышлять о себе. Книга об ирландской церкви уже
казалась ему чувствительной набожной чепухой; вернее, фактическая ее часть
словно высохла и не представляла больше интереса, а часть умозрительная
обернулась сплошной сентиментальщиной. Вся затея расползалась по швам. И
скоро Барни поставил на ней крест и углубился в свои мемуары.
Если он и отлынивал от церкви - за что жена укоряла его только
собственным возросшим благочестием, - это отнюдь не означало ослабление уз
между ним и его религией. Напротив, Барни казалось, что эти узы стали крепче
и причиняют более сильную боль. Он столько мечтал о духовном сане, что
перечеркнуть это было уже невозможно. В душе и в мыслях он был рукоположен,
и другой профессии у него не было. Он был по призванию несостоявшийся
священник. Но как оправдать это призвание? Барни часто спрашивал себя: не
мыслимо ли еще и теперь какое-нибудь чудо духовного возрождения? Он так
долго, все эти годы, преувеличивал свою вину, слишком рано отчаялся; вот
если бы он повернул вспять тогда-то или тогда-то... Ведь то, что случилось
потом, было хуже, а тогда еще можно было надеяться. И снова и снова
приходила мысль: а что, если и сейчас еще можно надеяться? Жизнь его была
как Сивиллины книги: все меньше оставалось такого, что можно за ту же цену
спасти. И он, словно стоя в отдалении, проделывал ежегодный церковный цикл -
паломничество Христа от рождения до смерти. Вот сейчас Он как раз
приближается к Голгофе. Въезжает на осле в Иерусалим, чтобы там умереть.
"Множество же народа постилали свои одежды по дороге; а другие резали
ветви с дерев и постилали по дороге. Народ же, предшествовавший и
сопровождавший, восклицал: осанна Сыну Давидову! благословен грядущий во имя
Господне! осанна в вышних {Евангелие от Матфея, 21:8-10.}. И когда вошел Он
в Иерусалим, весь город пришел в движение и говорил: кто Сей?" И в самом
деле, кто? Барни чувствовал, что, если бы он мог хоть на минуту
действительно уверовать в искупление любовью, его грехи были бы мгновенно,
автоматически искуплены. Он мечтал, что его, принявшего кару, возвратят в
стадо, как заблудшую овцу; тогда самая кара растворится в любви и,
преображенная, предстанет как образ страдания, вызванного в чистой душе
существованием зла. Но сколько он ни восклицал Kyrie eleison {Господи
помилуй (греч.).}, вера, которая могла бы исцелить его, от него ускользала.
Самоуничижение стало для него, пожалуй, даже приятным упражнением эмоций; но
в преступной его жизни не произошло не то чтобы коренных преобразований, но
даже самых мелких, временных перемен. Он крепко захвачен зубьями машины. Да
что там, он сам стал машиной.
На глазах у Барни навернулись слезы. Он только что выпивал с дружками
под вывеской "Большое дерево" на Дорсет-стрит. В последнее время он стал
замечать, что почти не бывает по-настоящему трезвым. Какие-то периоды
выпадали из памяти, он не всегда мог провести грань между своей фантазией и
действительностью, между тем, что он собирался сделать, и тем, что сделал.
Он с болью вспомнил утреннюю сцену, когда Милли так изругала его в
присутствии пасынка. Это, к сожалению, не было сном. Его ударили, прогнали с
позором. При мысли о том, что Пат это видел, он испытывал физическую боль.
Барни любил своих пасынков, хотя немного и робел перед ними. Он знал, что
уважать его им не за что; но так обидно было, что из-за этого его любовь к
ним пропадает впустую. Один только раз, еще давно, он попытался приблизиться
к Пату, вступив с этой целью в Волонтеры, и пережил минуту чистой радости,
когда Пат сделал открытие, что Барни - отличный стрелок. Руководило им тогда
и смутное желание нанести удар по социальной несправедливости. Сколько раз
он воображал себя священником в трущобах, защищающим бедняков от богачей.
Теперь он захотел отвлечься от собственных страданий, обратившись к
страданиям человечества. Однако оказалось, что человечество - это что-то
слишком уж расплывчатое, а Волонтеры, как и все остальное, - не то, что ему
нужно.
С болью вспоминая об утреннем унижении, Барни спускался от
кингстаунского трамвая, мимо Народного парка над таинственной
железнодорожной выемкой к морю. Слава Богу, что нет дождя, думал он, а то
куда бы им с Франсис деваться? Каждый вторник, во второй половине дня, Барни
встречался с Франсис и они гуляли по молу, а потом пили чай в кондитерской
О'Халлорана. Барни с удовольствием предвкушал эти часы: то были часы
невинности. С Франсис у Барни были чудесные отношения, только с ней у него и
остались отношения ничем не замутненные, не запятнанные. Франсис, одна
только Франсис просто любила его. Он знал ее с детства, а с ее переезда в
Сэндикоув узнал хорошо. Он понимал, что для Франсис имеет притягательную
силу его репутация грешника. Интриговала ее также его религия; и для нее он
почему-то мог выставлять напоказ всю свою сложную, трагическую биографию,
хотя подробностей. она, конечно, не знала. Она догадывалась, что в чем-то он
потерпел крушение, и жалела его, а отчасти застенчиво снисходила к нему, как
чистая молодая девушка - к падшему мужчине. О его отношениях с Милли она
ничего на знала, хотя и до нее дошел слух, что из Мэйнута его исключили
из-за "какой-то женщины". Ей ужасно хотелось побольше узнать о его прошлом,
и она часто пыталась что-нибудь выспросить. Барни забавы ради намекал на
свою связь с одной известной проституткой. В подтверждение этой версии он
дал Франсис понять, что в свое время обследовал все публичные дома Дублина.
Выдумка эта, в которой для Барни заключалась некая символическая правда,
слегка волновала и его, и девушку,
Барни, как и всем, давно было известно, что Франсис предназначена в
жены его племяннику Эндрю. Прежде это его радовало, поскольку теснее
включало Франсис в семейный круг. Но теперь, когда свадьба была так близка,
чувства его изменились. Он догадывался, что Эндрю хочет увезти Франсис в
Англию. Сам он не мог туда уехать. Ему было необходимо видаться с Милли, а
еще более необходимо - следить за ней в перерывах между свиданиями. С
отъездом Франсис он оставался во власти кошмара. Франсис была для него
источником света. С удивлением он обнаружил в своем отношении к этому браку
и самую обыкновенную ревность. Племянника он любил, но просто не хотел,
чтобы Франсис ему досталась. Мысль была глупейшая, и Барни спешил
переключиться на душеспасительные картины: милый старый дядюшка Барнабас,
совсем одряхлевший и очень благоразумный, подкидывает на коленях детишек.
Иногда это помогало. Но все же он теперь очень огорчался из-за Франсис.
День был ветреный. Ветер гнал круглые черно-золотые облачка по
желтоватому небу над Кингстауном и дальше, к морю, к мягкой, туманной, почти
неподвижной гряде облаков, которая всегда висела на горизонте; как далекая
горная цепь. А на море, наверно, волнение. Барни уже видел его впереди -
холодное, чешуйчато-зеленое, с белыми гребешками. Спуск кончился, и он
вступил в мрачные заросли, именуемые Садом Старичков. Здесь черные тропинки
петляли среди ольховых кустов, густо покрывавших склоны холма до самого
моря: невеселое место, в детстве казавшееся ему таинственным лабиринтом.
Чуть ниже волны с ревом взбегали на узкую полосу скользких зеленых камней и
пенились вдоль полуразрушенного волнореза - такими юный Барни представлял
себе руины Древнего Рима. Дальше, подобная странной береговой линии,
тянулась длинная скалистая рука мола, а не доходя его, пустые и
величественные - на детский взгляд, точь-в-точь египетские храмы, - высились
два каменных навеса, под которыми Барни провел на каникулах немало
счастливых часов, глядя, как дождь без конца изливается в море.
Барни прошел мимо навесов, прежде чем подняться на мол, где он должен
был встретиться с Франсис. Стены навесов, из пятнистого бетона,
напоминающего естественный камень, были, как всегда, разукрашены листовками,
которые королевская ирландская полиция еще не успела содрать: "Закон об
охране королевства - как бы не так!", "Последний бросок Англии -- головой в
канаву", "Воюйте не за католическую Бельгию, а за католическую Ирландию!"
Пройдя мимо листовок, Барни поднялся наверх, откуда через проход в толстой
стене мола можно было попасть на ту его сторону, что была обращена к порту.
Здесь он оглянулся: солнце как раз осветило разноцветные фасады домов,
сбегавших к морю, а за ними - два соперничающих кингстаунских шпиля,
католический и протестантский, вечно меняющих свое положение по отношению
друг к другу, если только не смотреть на них со сторожевой башни в
Сэндикоуве, когда один из них загораживал другой.
Самый мол, на который Барни теперь ступил, сложенный из огромных глыб
желтого гранита, всегда казался ему сооружением древним и божественным,
вроде ступенчатого вавилонского зиккурата, чем-то, построенным не человеком,
а "руками великанов для королей-богов". Длинные руки мола, каждая с
крепостью-маяком на конце, охватывали широкое пространство стоящих на якоре
судов и суденышек. С внутренней стороны поверхность мола шла уступами, и на
нем были расставлены разные причудливые каменные постройки - башни,
обелиски, огромные кубы с дверями, - отчего он еще больше напоминал
языческий памятник. А дальше расстилалась полосатая синева Дублинской бухты,
слева виднелись предместья Дублина - лиловатое пятно в неверном свете,
низкая темная линия Клонтарфа и горбатый мыс Хоут. Барни с беспокойством
отметил, что на Хоуте, кажется, идет дождь. Впрочем, на Хоуте всегда идет
дождь.
А вот и она, милая девушка, машет ему снизу рукой, спешит навстречу.
- Ну как вы, Барни, ничего?
- Ничего, пока держусь. Не молодею, понимаешь ли, не молодею, но пока
держусь.
Франсис всегда задавала этот вопрос, и Барни всегда отвечал в таком
духе. Ничто, пожалуй, не было более похоже на проявление любви, о которой
так тосковало его сердце, чем это ее тревожное: "Как вы, ничего?"
На Франсис была накидка с капюшоном и клетчатая, в складку юбка,
завивавшаяся вокруг лодыжек. На ходу она крепко прихватывала юбку, забрав
несколько складок в кулак. Они молча пошли вдоль мола, снова поднявшись на
его верхний уступ, где мощные каменные плиты отливали на неярком солнце
холодным золотом. Здесь они не всегда разговаривали. Часто это было
невозможно - мешал ветер.
- Что ты сказала, Франсис?
- Я просто сказала: вон идет пароход.
- И верно.
- Как ясно видны на солнце все цвета, а он ведь еще так далеко. Это
который?
- "Гиберния". - Многолетний опыт научил Барни различать почти
одинаковые пароходы, по каким признакам - он и сам не мог бы сказать. Он
добавил: - Запаздывает. Должно быть, была тревога из-за подводных лодок,
- Как им, наверно, страшно.
- Кому, пассажирам?
- Нет, немцам, тем, что в подводных лодках. Наверно, там просто ужасно.
Барни никогда не приходило в голову пожалеть немцев в подводных лодках.
Но Франсис, конечно, права - там должно быть ужасно. Потом он обратился мыс-
лями к себе. Нарочно растравляя свою рану, сказал:
- Вот и ты скоро уедешь на этом пароходе. - Что?
- Я говорю, скоро и ты уедешь на этом пароходе.
- Почему?
- Эндрю тебя увезет. Ну, после свадьбы. Франсис промолчала.
- Когда ты выходишь замуж? - спросил Барни. Он долго откладывал этот
вопрос, он не хотел знать, он слишком этого страшился.
- Не могу сказать, Барни, Эндрю еще ничего не уточнил, а до тех пор...
- Скоро уточнит. Придется, пока он еще... Счастливец он. - Везет же
людям, подумал Барни. Почему его, когда он был молод, не ждала, раскрыв
объятия, милая, прелестная девушка?
Франсис взяла Барни под руку, и они решительно зашагали вперед, против
ветра.
- Но ведь я все равно, наверно, не уехала бы из Ирландии.
- Уехала бы. Ты же знаешь, Эндрю ненавидит Ирландию.
Она стиснула его руку, не то утешая его, не то возражая, и некоторое
время они шли молча. Дойдя до одного из "храмов" - каменного куба на
постаменте, увенчанного шестом с тремя железными плошками, стремительно
гнавшимися друг за другом, - они остановилась, чтобы отдохнуть от ветра, до
жара исхлеставшего их лица, и прислонились к высокой стене мола. Солнце
скрылось, и ближние облака были теперь сине-серые. Шпили Кингстауна
почернели, словно их обмакнули в раствор темноты, но на сбегающие к морю
дома падал таинственный свет, и окна горели бликами. Горы на заднем плане
были почти черные, только в одном месте, очень далеко, солнце освещало
ржаво-зеленый склон. Барни попробовал разжечь трубку.
- Вы еще состоите в Волонтерах, Барни?
- Скорей всего. Я не заявлял о выходе. Но последнее время я что-то от
них отошел.
Франсис молчала, глядя в сторону Кингстауна; Шпиль церкви Моряков
скинул черный плащ и мягко серебрился.
Вдруг она заговорила:
- Не понимаю, как все это не взлетит на воздух.
- Что именно?
- Ну, не знаю... общество, вообще все. Почему бедняки нас терпят?
Почему люди идут сражаться в этой дурацкой, отвратительной войне? Почему они
не скажут нет, нет, нет?
- Я с тобой согласен, Франсис. Просто диву даешься, с чем только люди
не мирятся. Но они чувствуют свое бессилие. Что они могут? Что можем мы все?
- Люди не должны чувствовать свое бессилие. Что-то надо делать: Я
сегодня видела на Стивенc-Грин - я утром ездила в город... ох, как это было
печально - мать, совсем молодая, наверно, не старше меня, одета... да какая
там одежда, одни лохмотья, и с ней четверо детей, все маленькие, босые, она
просила милостыню, а дети наряжены, как обезьянки, и пытаются плясать, а
сами все время плачут...
- Наверно, голодные.
- Это безобразие, это свинство, общество, которое допускает такие вещи,
нужно взорвать, камня на камне от него не оставить.
- Но, Франсис, милая, ты, должно быть, сто раз видела таких нищих. В
Дублине их полно.
- Да, знаю, в том-то и ужас. Привыкаешь. Просто я последнее время
больше об этом думаю. Так не должно быть. И мне непонятно, почему они не
нападают на нас, не накидываются на нас, как звери, а только тянут руку за
подаянием.
Барни согласился, что так быть не должно. Но что можно сделать?
Нищенка-мать, голодные дети, солдаты в окопах, немцы в своих лодках, под
водой. Безумный, трагический мир. Вот если бы он был священником...
- Барни, как вы думаете, в Ирландии будут беспорядки?
- Ты имеешь в виду вооруженные столкновения?
- Да, из-за гомруля, и вообще...
- Нет, конечно. Гомруль нам обеспечен после войны.
- Значит, не из-за чего и сражаться?
- Разумеется.
- А папа говорит, что у них все равно нет оружия. Они не могут
сражаться.
- Ну да, не могут.
- Барни, а чем гомруль поможет той женщине с детьми?
Барни с минуту подумал.
- Решительно ничем.