Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Мерль Робер. За стеклом -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  -
гладкую ряшку папенькина сынка, напяль на меня жокейское кепи и высокие сапоги, я все равно буду выглядеть пай-мальчиком, который обучался верховой езде и хорошим манерам в Сан-Луи де Гонзаг. Голова зудела, он уже протянул руку за расческой Брижитт, но тотчас стоически подавил в себе это желание. Давид считал гигиену буржуазным предрассудком. К несчастью, у него было слишком тонкое обоняние, и, когда ему становился неприятен запах собственного тела, он принимал душ (два или три раза в неделю), в кожа у него была чересчур чувствительная, приходилось бриться, когда щетина слишком ее раздражала. Короче, только отказ причесываться он соблюдал неукоснительно, но. поскольку волосы у него вились, это было не так уж заметно. Он шагнул два раза и оказался уже у стола в комнате. -- Снаружи? -- сказал он. -- Ты сказала, что масло снаружи? Где снаружи? -- За окном. Осторожней, не сбрось его, когда будешь открывать. -- Смешные вы, девчонки, -- сказал Давид. -- Вечно вы думаете о подобных мелочах. Ни одному парню в голову не придет повесить масло за окно в целлофановом мешочке, чтобы оно не испортилось за ночь. -- Иначе говоря, мы думаем о мелочах, а вы о мировых проблемах. -- Мимо, -- сказал Давид, перерезая веревочку. -- Я не женоненавистник. Ни в какой мере. Для меня что девочка, что чувак, никакой разницы. Только с чуваками я не сплю, -- добавил он усмехнувшись. -- Есть хочешь? -- Да. -- Тем хуже. Я оставляю тебе половину твоего хлеба. Она благодарно засмеялась. Она любила этот шутливый тон. Он ее успокаивал. Но мальчики теперь редко шутили. Политика пожирала все, даже веселый треп. -- Я сделаю тебе кофе, -- сказала она, вставая. Она тоже спала голой и, чтобы доставить удовольствие Давиду, подавила в себе сейчас желание накинуть халат. Налив воду в электрический чайник, Брижитт присела, чтобы вставить вилку в розетку, и вдруг почувствовала себя униженной. Сидеть на корточках голой, в этом есть что-то роняющее твое достоинство, я похожа на какую-то скво индейского вождя. К тому же ей было холодно. Она подумала с горечью: "Что девочка, что чувак, никакой разницы", -- разумеется, но почему же всегда именно девочка подчиняется парню, а не наоборот? И вообще, она ненавидела это слово -- "чувак". Но у Давида и его компании оно не сходило с уст. -- Я не буду ждать кофе, помираю с голоду, -- сказал Давид. Он сидел спиной к окну, голыми ягодицами на листах черновика немецкой работы Брижитт, разбросанных по столу. Ему было славно, он жевал, с удовлетворением поглядывая на пухленькую, длинноволосую, белокурую, зеленоглазую самочку, передвигавшуюся по этой конуре. В сущности, прав был не царь со своими "цивилизаторскими" идеями, а духоборы, которые ходили нагишом. Они пытались вернуться к состоянию невинности, к миру до грехопадения, обрести непосредственную связь с богом. Разумеется, бог -- устарелый лексикон той эпохи. То, что они называли богом, на самом деле -- инстинкт. -- Ты не ответил на мой вопрос, -- сказала Брижитт, споласкивая чашки в умывалке. -- Что же все-таки произошло в шестьдесят седьмом? -- В марте шестьдесят седьмого, лапочка. О! -- сказал Давид торжественно, потрясая в воздухе своим бутербродом, но эта мизансцена пропала даром, поскольку перегородка под красное дерево мешала Брижитт видеть Давида. -- Именно тогда-то все и началось! Движение протеста в Нантере вылупилось из марта шестьдесят седьмого, как цыпленок из яйца. Брижитт вошла в комнату с чашками и коробкой сахару в руках. Подойдя к столу, она возмущенно закричала: -- Что за хамство! Убери немедленно свой зад с моей курсовой. -- Мой зад, -- сказал Давид, вставая, -- это, вероятно, именно то, чего она заслуживает. Впрочем, курсовая по природе идиотизм. Идиотизм и угнетение. -- Мне известны твои идеи по этому вопросу, -- раздраженно сказала Брижитт, собирая листы. -- Ты мне их уже развивал. И вообще, -- добавила она без всякой видимой связи, -- мне холодно, я хочу завтракать так, как мне приятно! Она схватила с кровати свой халат и яростно натянула его. Давид неодобрительно прищелкнул языком: "Ц-ц-ц". Ясное дело. Ходить нагишом это для нее грех. А халат-то каков! Из натурального шелка, в китайских цветах. По меньшей мере четыреста монет. Жить в студгородке, вдали от родительского гнезда -- это для Брижитт уже верх аскетизма, но свои шмотки "из недорогих" она приволокла с собой. Доказательство, что среда прирастает к коже, как панцирь к черепахе. Он поглядел на струйку кофе, от которого шел пар, втянул аромат и с удовольствием сжал в пальцах обжигающий стакан. Пить утром кофе, голышом, в девчачьей комнате -- таково мое представление о счастье. К сожалению, девочка оставляет желать лучшего. Вчера -- полчаса бесплодных усилий. У меня аж все болело, так я сдерживался. Девочки должны быть ближе к природе, не спрограммированные, не деформированные буржуазным мировоззрением. Например, девушка из народа, фабричная работница. "Ах! -- подумал Давид, сжимая в правой руке горячий стакан, -- спать с работницей!" В этот момент Брижитт села, ее переливающийся халат распахнулся, он увидел круглые белые груди. Его захлестнуло желание, но он тут же устыдился. Вот гадость, просто возмутительно -- приоткрытый шелковый пеньюар, фривольное неглиже с эстампа XVIII века, буржуазное распутство. Нет, это не по мне. Либо уж совсем нагишом, либо ничего не надо. Разумеется, Брижитт набита общепринятыми предрассудками против наготы. Она напичкана всяческими табу; эта девочка заторможена до мозга костей, политически совершенно неграмотна; Давид вовремя оборвал себя; он не мог позволить себе презирать ее. Нет, нет, подумал он в приливе революционной праведности, презирают только реакционеры. Мы считаем, что всякий человек поддается перевоспитанию. -- Даже среди нас, -- сказал он терпеливым голосом, -- есть чуваки, которые недооценивают март шестьдесят седьмого. Они считают, что все это фольклорные штучки. Я не согласен. Значение марта шестьдесят седьмого в том, что именно тогда мы впервые нанесли массированный удар по одному из основных табу, установленных властями. И, главное, это произошло само собой, стихийно. В принципе на заседании Г. А. 1 общаги была принята резолюция протеста против сексуальной сегрегации, но прошло уже десять дней после голосования, а она так и оставалась мертвой буквой. Никто не действовал. И вдруг вечером в киноклубе -- в то время для студентов, живших в Нантере, единственным развлечением был киноклуб раз в неделю... Опупеть! И показывали-то нам одну дрянь; в тот вечер, как сейчас помню, фильм был идиотский, ну, чистый идиотизм! А ты знаешь, что происходит, когда смотришь дерьмовый фильм -- сам чувствуешь себя дерьмом. Честное слово, всех просто тошнило. Ну и вот, после окончания картины какой-то чувак, заметь, я говорю какой-то, я даже не знаю, кто это был, никто не знает, он был даже не из наших и вообще не принадлежал ни к одной группе, короче, какой-то чувак поднялся и заорал: "Все к девочкам!" И поскольку, с одной стороны, уже была та резолюция, а с другой, фильм был такой идиотский и вообще вся наша жизнь в Нантере была идиотской, все пошли. И на следующий день тоже, и на третий день опять. И вот в этот третий день декан и призвал фараонов. Ночью они захватили женские корпуса и нас всех, кто там находился. 1 Генеральная ассамблея. -- Здесь и далее примечания переводчика. -- Да, я помню, -- сказала Брижитт с заблестевшими глазами. -- Я читала тогда в газетах. Ну, и что же произошло у девочек? Давид развел руками. -- Да ничего, конечно! Никого не изнасиловали, если ты это имеешь в виду. Страдающие запором заперли свои двери, а остальные братались с нами. -- Братались! -- смеясь, сказала Брижитт. -- Да нет, даже этого не было. Ребята, у которых были знакомые девочки, пошли к ним в комнаты, а остальные торчали в коридорах, трепались. -- А потом? -- Да ничего героического. Нас было всего человек сорок, а фараонов больше сотни. Мы ушли, вот и все. -- Значит, декан выиграл битву? Давид поставил стакан, посмотрел на нее, глаза его заблестели. -- Проиграл, -- сказал он, отчеканивая каждый слог. -- В дальнейшей перспективе -- он проиграл. Подумай сама. Вот проф, у которого трения со студентами, и вместо того, чтобы попытаться разрешить их путем диалога, он вызывает полицию! Давид раскинул свои длиннющие руки, казалось, они перегородили комнату во всю ее ширину, касаясь обеих стен. -- Что станут думать о нем студенты? Вот в чем поражение, -- сказал он громко, -- утрата авторитета, руководство опозорилось, доказало, что не способно направлять свой буржуазный университет без помощи дубинок и полиции. Они помолчали. -- Допустим, что с марта шестьдесят седьмого года вы шли от победы к победе, -- сказала Брижитт. -- В ноябре вы устроили забастовку. В январе помяли декана и вышвырнули его фараонов. В феврале снова заняли женский корпус. В марте. Но в марте вы еще ничего не сделали, -- улыбнулась она. -- Прости, пожалуйста, мы провели бойкот курсовых экзаменов по психологии, и я осмелюсь скромно напомнить, что тут была и моя заслуга. -- И все? Он сделал неопределенный жест. -- Многократные выступления на лекциях, преследование реакционных профов. Да, я забыл: важная листовка, разоблачающая преподавание социологии, как оно понимается учеными бонзами. -- Ладно, -- сказала Брижитт. -- Я задам тебе только один вопрос: к чему все это ведет? Чего вы добиваетесь? Чего хотят ваши вожди? -- Наши вожди! -- в возмущении зарычал Давид. -- Прошу тебя, Давид, не так громко. -- Наши вожди! -- начал он октавой ниже, но с той же силой. -- Это что еще за нелепый лексикон! У нас -- вожди? Может, "социальные институты"? (Слово "институты" он произнес с сокрушающим презрением.) Имей в виду, товарищ, у нас нет вождей. Самое большее, рупоры идей. Брижитт расхохоталась. -- Мне кажется, я от тебя слышала, что в каждом птичнике есть доминирующие особи. Знаю, знаю, -- сказала она, подняв руку, -- я политически неграмотна. Я знаю также, что у вас все чуваки равны. Но все же есть некоторые, которые более равны, чем другие. Дани, ты... -- Да ничего подобного! Ты заблуждаешься! Чуваки вроде Дани -- это просто громкоговорители. Они не властны принимать решение. Любое решение каждый раз выносит вся группа после открытого обсуждения. Да ты, в конце концов, сама это видела. Он помолчал и продолжал, скандируя слова: -- Вот почему твои вопросы вроде "чего вы добиваетесь?" лишены всякого смысла. Будь мы вождями, будь у нас культ личности, тогда да, тогда мы могли бы это знать. Но как, по-твоему, мы можем знать заранее, что решит группа назавтра? Или что решат другие группы. Это и есть демократия, Брижитт: уважение к стихийным решениям, к творческим возможностям каждого, к множественности тенденций. Не говоря уже о том, что, как ты знаешь, существует ряд вопросов, по которым "группки", как выражается "Юма", расходятся во мнениях. Какой отсюда вывод? Вывод тот, что, прежде чем будет выработана политическая линия, необходимо преодолеть фракционные разногласия, а это, знаешь ли, не так просто. Брижитт уже не слушала. Она смотрела на него. Так бывало всегда. Через минуту я перестаю интересоваться тем, что он говорит, меня слишком интересует он сам. Как он красив. Он держится с таким достоинством, даже сейчас, когда сидит нагишом. Когда он чем-нибудь увлечен, он становится самим собой -- серьезным, красноречивым, забывает о своих фиглярских штучках и грязных словечках. Она заставила себя прислушаться, до нее дошли несколько случайных фраз: "...и если никто сейчас не понимает как следует, что происходит, куда мы идем, это означает только известное отставание теории от практики". Она повторила про себя: "...известное отставание теории от практики". В политической терминологии есть своя красота. Когда ты не знаешь, куда идешь, ты находишь формулу, а формула обладает магической силой оправдывать твои действия. Брижитт почувствовала, что собственная ирония обращается против нее, как бумеранг. Нарыв горечи прорвался, она усмехнулась в душе, ощутив боль, вот я -- фригидна, можно предположить, что данный случай свидетельствует о некотором отставании практики от теории, а может, наоборот? Давид продолжал красноречиво доказывать что-то, но она даже не пыталась вслушаться. Она виновато поглядела на него. Вот он откинул со лба вьющуюся черную прядь. Неловкость этого жеста тронула ее, она почувствовала к нему материнскую нежность, встала, обняла Давида и, посредине какой-то фразы, поцеловала его в шею. -- А, черт, -- сказал Давид, -- с тобой невозможно говорить серьезно. ЧАСТЬ ВТОРАЯ I Без десяти 9 Подобно средневековому феодалу, имевшему право на собственную голубятню, администрация Фака, дабы никто не усомнился в том, что администрировать куда важнее, чем преподавать, получила в удел башню, надменно вознесшую свои восемь этажей над четырьмя четырехэтажными корпусами, отведенными для выполнения скромных педагогических задач. Эти четыре более низких куба не стоят по два с каждой стороны башни -- в соответствии с нормами изысканной асимметрии, башня высится между корпусом А и корпусом В, за которым расположены в ряд корпуса Г и Д. Планировка этих четырех вассальных корпусов на всех этажах одинакова: по внешней стороне здания расположены парадные помещения (небольшие аудитории, читальные залы отделений, кабинеты профессоров), а по внутренней стороне, вдоль коридора, делающего поворот под прямым углом, -- службы (лестничная клетка, туалеты, кладовки). Коридор освещается в принципе через двери аудиторий, сделанные из секуритового стекла; свет через них, по правде говоря, пробивается довольно плохо, зато звук двери пропускают отлично, и все, что творится в коридоре, слышно в учебных помещениях. Практически освещают коридор лампы и трубки дневного света с дистанционным управлением -- их включают и выключают электрики, размещенные в административной башне. Эти неведомые и незримые служители поистине всемогущи. Например, пасмурным утром 22 марта они властны оставить без света коридор французского отделения и сорок семь студентов (по две девушки на каждого парня) ассистента Левассера, которые без десяти девять столпились у двух накрепко запертых дверей, ведущих в аудиторию для семинарских занятий. Студентов, таким образом, отделяет от храма науки всего лишь прозрачная субстанция, но ничтожность преграды обманчива. Замок, врезанный в стекло, открывается с помощью ключа, не менее сложного, чем ключ сейфа. Вся во власти мучительного ожидания и страха, что вот-вот упадет в обморок, Даниель Торонто притаилась в полумраке, прижавшись к стене между двумя дверями. Маленькая, крепко сбитая, в кургузом пальто неопределенного цвета, которое ее толстило, с широким лицом и опущенными глазами, она, казалось, вся ушла в свою скорлупу, в ней не было ничего, что обратило бы на себя внимание или хотя бы вызвало желание поздороваться. Она стоит здесь уже десять минут, пришла, конечно, как дура, слишком рано, ноги у нее дрожат, к горлу подкатывает ком, во рту пересохло, губы склеились, я совершенно мертва, мертва, если бы я знала, что буду так переживать, я бы ни за что не согласилась, чтобы мне всучили этот разбор текста. Хуже всего, что придется сидеть лицом к ним. За столом, рядом с Левассером. Если бы еще разрешалось говорить со своего места, но сидеть лицом к ним, под взглядом всех этих глаз, устремленных на тебя. Ребята еще ничего. Они на тебя ноль внимания. Но девочки. Быстрый опытный взгляд разбирает тебя сразу по косточкам, молниеносно оценивает платье, прическу, тембр голоса, силуэт. О, я знаю, я -- коротышка, сразу видно, что я не воспитывалась в Сент-Мари в Пасси, и как им только удается так вытянуться, всем этим девочкам из XVI округа, можно подумать, что это результат пребывания у святых сестер. Да нет, вовсе не такие уж они злые, и после разбора всегда мило аплодируют, даже когда не все идет гладко, чего же я трушу? Но задавать этот вопрос бессмысленно. Я боюсь всего -- смерти, жизни, людей, мне никогда не удается установить с людьми нормальные отношения, я ни с кем не сближаюсь, ото всех бегу, точно могу разбиться, если меня по неосторожности заденут локтем. Вчера на лекции Перрена две идиотки без умолку болтали за моей спиной о знакомых мальчиках, и вдруг одна говорит: "Мне кажется, он еврей", -- ничего больше, ни хорошего, ни дурного, только это: "Мне кажется, он еврей", и этого было достаточно, у меня задрожали руки, я не могла больше записывать, застыла, напрягла слух, как заяц в кустах. Они, впрочем, так ничего и не добавили, я просто дура, Анна мне без конца твердит это, и она права, я восхищаюсь Анной, она может сказать: "Осточертели мне мои старики со своими рассказами об Освенциме, мне двадцать лет, я хочу жить и не желаю забивать себе голову их воспоминаниями". Она права, Анна, но какая польза твердить себе "она права", если я все равно боюсь, что преследования начнутся снова. И напрасно я твержу себе, что не такая уж я типичная еврейка, может, только в фамилии и есть какой-то намек, как правило, никто даже не догадывается, но разве я виновата, что унаследовала эти воспоминания, память обо всех этих ужасах. Жоме утверждает, что это не может повториться, что конъюнктура теперь иная, но что значит конъюнктура? Она ведь не вечна, вся меняется, и стоит мне об этом подумать, подумать о предписаниях, которые могут быть даны даже здесь, во Франции, как при вишистах, я чувствую себя уязвимой, беззащитной, я озираюсь вокруг, они гонятся за мной по пятам, мне хочется бежать, скрыться, как сегодня. Какая ерунда, сегодня я просто-напросто трясусь перед разбором, но страх меня душит, точно я иду на казнь, нелепо, глупо даже сравнивать это с тем, что могло бы случиться на самом деле. А все потому, что я здесь очень одинока, никого здесь в Нантере не знаю, ненавижу этот Нантер, ненавижу, он холодный, бесчеловечный, ужасный. Менестрель пробился через плотную кучку студентов, привстал на цыпочки, огляделся по сторонам. Жаклин Кавайон следила за ним. Это была полная девушка с круглым лицом и тщательно подведенными черными глазами: тушь на ресницах, верхние веки чуть подкрашены, их подчеркивает синяя линия у основания ресниц, вытянутая к виску, в уголке глаза -- едва заметное желтое пятнышко. Быстро оглядевшись в полумраке, Жаклин уперлась взглядом в спину Менестреля -- вот кретин, высматривает Эвелин Бертье, не знаю, что он нашел в этой притворе с ее кривой улыбочкой. Он даже не понимает, что в конце марта Эвелин Бертье просто не может быть здесь, она явится на следующей неделе в роскошном кожаном пальто, загорелая, улыбающаяся, и прощебечет своим музыкальным голосом, повышая его к концу фраз и глотая звуки: "Я? Но я же каталась на лыжах!" Менестрель чуть не налетел на Даниель Торонто, он опустил на нее глаза: -- А, ты здесь? -- сказал он. Даниель отвернулась, очень мило

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору