Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
ана в переработку на масло. Изредка -
творог с простоквашей, а по воскресеньям всем цельное молоко!
Ну и ухаживали мы за Пеструхой! Летом в жаркую пору, когда гнус
одолевает, корова весь день во хлеву, я серпом жну траву по межинкам, и
Пеструха весь день хрустит свежий корм. Пойло утром и вечером теплое -
зимой с запаренной половой, а летом - с мелко изрубленной крапивой,
заваренной крутым кипятком. Мыли и причесывали свою красавицу, и никогда
она не выходила со двора неряхой.
С коровой мать разговаривала, как с разумным существом, от которого
зависит благополучие семьи, ни одного грубого слова ей не скажет, а все
"голубушка", да "матушка", да "кормилица ты наша". И корова платила
завидным послушанием.
ФЕВРАЛЬ СЕМНАДЦАТОГО
По календарю февраль последний месяц зимы.
У нас морозы и метели. Правда, день стал длиннее, солнышко поднимается
все выше и выше, а тепла нет.
"Солнце на лето, зима на мороз", говорят у нас в ту пору. И вдруг в
конце месяца - оттепель. С запада дуют влажные ветра, снег на солнцепеке
стал мягче, деревянные заборы оттаяли: пощупаешь голой рукой - не холодно.
И впрямь, весной пахнет. Но никогда бы я не запомнил этой оттепели, если
бы она не совпала с необычным событием.
Из своей сторожки выбегаю прямо в коридор. Это своеобразный клуб
училища. В нем по утрам и в перемены всегда людно. В конце коридора -
уборная, а там туча махорочного дыма и несмолкаемый гул: "Дай докурить",
"Дай хоть разок затянуться", "А ты мне давал?" и все такое. Другие ученики
выстраивались у стен вдоль коридора и каждого выходящего из уборной
пропускали тумаками через "зеленую улицу", конечно, не сильными, а так,
для виду.
А сегодня коридор пуст: ребята кучками жмутся по углам гимнастического
зала и вполголоса переговариваются. А от кучки к кучке носится ученик
второго класса Липовка и звонко оповещает:
- Царя спихнули! Телеграмма пришла! Революция!
Боязно за Липовку. Ведь царь - помазанник божий, и как это его
спихнули? Липовка парень особенный. Маленького роста, юркий, дерзкий,
учился хорошо, а озорничал еще лучше: Особенно отличался в драках с
поповичами из духовного училища. Говорили, что его два брата были в ссылке
за политику.
Звонок. Становимся на молитву. Вместо дежурного учителя на молитве сам
инспектор Иван Макарович.
Спели "Царю небесный", прочитаны положенные молитвы. Инспектор
объявляет:
- Сегодня утром в бозе почил наш законоучитель протоиерей отец Иоанн.
Помолимся за упокой его души.
И затянул "Со святыми упокой". Мы кое-как подтянули: не привыкли петь
по покойникам.
Только Иван Макарович хотел произнести обычную команду "Налево!", как
Липовка спросил:
- Иван Макарович, а правда, что в Петрограде революция и царя не стало?
К нашему удивлению, инспектор не оборвал Липовку, а произнес:
- В Петрограде беспорядки. Император отрекся от престола в пользу
великого князя Михаила. Больше ничего не известно. Вам не полагается
вмешиваться в эти вопросы, вы еще птенцы неоперившиеся, и дел взрослых вам
касаться рано.
Мы действительно были неоперившимися птенцами и в политике ничего не
смыслили. Да и кто нас мо,г просветить? Городок тихий, мещанский,
торгашеский.
Ничего в нем не услышишь, кроме обывательских сплетен о блуднях
купеческих и чиновничьих жен да россказней о злодеях-ссыльных, которые
безбожники и против царя идут.
Самих ссыльных я не встречал. В уезде их, видимо, было немного, и
рассылали их по дальним волостям. Но кое-что о ссыльных удержалось в
памяти.
В начале учебного года, когда я учился в третьем классе, нам задали на
уроке словесности написать сочинение о самом значительном или страшном дне
своей жизни. Ну, жизнь-то у нас короткая, и почти все принялись
фантазировать. Я описал истинное происшествие, как мой дядя Ефим спасал
трех монахов, которые в половодье перебирались в тарантасе через залитый
тракт и стали тонуть. В моем изложении это событие выглядело отнюдь не
трагическим, а забавным.
Сашка Егоров - сын урядника из дальней волости - очень живописно
изложил, как в девятьсот пятом году взбунтовавшиеся мужики под
водительством ссыльного окружили их дом и как его папаша с оружием в руках
отстоял себя и свою семью от погрома и расправы.
Егоров за свое произведение получил пятерку, а я тройку с плюсом.
Учитель объявил, что мне за изложение стоило бы поставить пятерку, а за
тему-двойку, и он вывел среднюю.
И еще запомнилось такое событие. Отца Сашки Воронина, о котором я
упоминал вначале, зарезали ссыльные. Отец Сашки был волостным старшиной.
Бежали из ссылки двое, по волостям было дано распоряжение - поймать! И
надо же было этим ссыльным бежать через наши деревни! Мужики, понятно, по
приказу старшины бросились в погоню, но от беглых старались держаться
подальше: они люди отчаянные и порешить могут. Им что?! Мужики делают вид,
что ловят, ищут, догоняют, шумят, а сами лишь бы от греха подальше. Но
Сашкин отец прытко бросился в погоню, догнал крамольников в перелеске и
получил смертельное ранение кинжалом в брюхо. Умер старшина. И что
удивительно: никакого сочувствия к убиенному мужики не высказывали.
- Дурак. Разве это наше крестьянское дело беглых ловить? На то полиция.
Через день разнеслась весть, что в городе под вечер будет манифестация.
У нас понятие о манифестации своеобразное: будут лавки громить! А раз так,
то не прозевать бы, запастись папиросами, махоркой, пряниками и карамелью.
Мы ждали манифестацию с великим нетерпением и надеждой. Ученики из
торгашеских семей испуганно жались по углам гимнастического зала.
На самом деле манифестация оказалась таким пустяком,. что и вспоминать
нечего. Лавок никто не громил, и никаких прибытков у нас не оказалось.
Было только шествие наподобие крестного хода. Собралось с полсотни
приказчиков и мелких чиновников и нас, подростков, столько же. Впереди
шествия с красным флагом в руках вышагивал адвокат Акимов. Он пел:
Отречемся от старого мира,
Отряхнем его прах с наших ног,
Нам враждебны златые кумиры,
Ненавистен нам царский чертог...
Ему подтягивали два-три человека, остальные конфузились и шли молча -
ни слов, ни мотива не знали.
Подошли к полицейскому управлению. Аким&в вошел к исправнику, и тот
безо всяких отдал ему свою саблю.
Акимов показал саблю манифестантам и произнес:
- Конец самодержавию, да здравствует свобода!
А теперь, свободные граждане, расходитесь. Революция свершилась.
Революция пришла, но пока живется нам тяжело.
Даже хуже. Все подорожало, дома почему-то не стало хлеба хватать. Отец
всегда был расчетливым и хлебом запасался до нового урожая. Никогда не
продаст ни пуда, в чем бы нужда ни была дома.
- Хлеб свой, хоть у попа стой, - была его любимая поговорка.
А тут и хлеба не досыта. Отец, видимо, в ожидании худших времен
придерживал свои более чем скромные запасы. О чае, сахаре и заикаться
нечего. Картошка к весне стала невкусная, и ту приберегли на посадку, зато
пареная брюква и толченая брусника были без ограничения.
В училище у нас появился новый законоучитель отец Василий Тихомиров.
Кроткий поп. Он не училка только задавал уроки по катехизису и следил,
чтобы мы из слова в слово по учебнику отвечали заданное.
Зубрили.
Преподавать географию у нас стал учитель из духовного училища по
совместительству. (Их на воину не брали.) Я не помню ни имени его, ни
фамилии, а только по нашему прозвищу - Мизгирь. Маленького роста, щуплый,
всегда в форменном вицмундире, он выпячивал тощую грудь, задирая голову.
Злой. И тоже, как отец Василий, признавал только зубрежку по учебнику. Я
даже у него пятерку спроворил. Все в классе были спрошены по географии,
один я оставался неспрошенный: значит, моя очередь. И я, как
стихотворение, выучил о Мадагаскаре.
Был и еще один преподаватель из духовного училища - Сретенский. В
няньках у него жила моя младшая двенадцатилетняя сестренка Надька. Как
преподаватель он мне не запомнился. На его уроках я старался не
показываться ему на глаза, прятался за спины впереди сидящих учеников. И
он меня не беспокоил вопросами. Дело в том, что на мне была ^поношенная
сатиновая рубаха, выданная Наде женой Сретенского в счет грошового
жалованья. Я скрывал от учеников, что моя сестра в няньках у учителя.
Рубаха была непомерно велика и болталась на мне, как на вешалке, воротник,
конечно, не тер мою цыплячью шею.
В БУРЛАКАХ
Учебный год закончен, впереди последний, четвертый класс. Дома все
голоднее и голоднее. И решил я отправиться на заработки на железнодорожную
станцию Няндому, что в девяноста верстах от нашей деревни. Там работал у
смотрителя станции Агафонова мой приятель Николка- Глебихин (по
деревенскому прозвищу, а настоящая фамилия у него звучная - Воеводин). Он
старше меня на год, ему шестнадцать лет, хотя ростом и меньше меня. Он уже
второе лето уходит на станцию на заработки. Жил он там у тетки.
Ранней весной, когда Николка собирался на заработки, мы договорились,
что я тоже приеду в Няндому, как только закончится учебный год. Он уверил
меня, что на работу устроит. Говорил важно, словно был на станции большим
человеком. Я проникся к нему невольным уважением. Еще бы! Нигде дальше
Каргополя я не бывал, а он уже второе лето бурлачит. (Бурлаками у нас
звали всех, кто уходил из дома на заработки.)
Отец сперва вроде бы не хотел меня отпускать, для порядка поломался
самую малость и согласился: дома и без меня управятся, а одним едоком
меньше.
Может, сколько-то и заработаю.
Сборы были короткими. Мать напекла житников, сварила три яйца, достала
откуда-то три заветных куска сахара и, молча, потихоньку от отца, сунула
серебряный полтинник. Отец дал двугривенный.
- Подводу нанимать не на что, не велик барин - пешком дойдешь. А
двугривенного тебе хватит на кипяток на постоялых дворах. Больше трех
копеек не давай. Иди не торопясь, погода хорошая, знай отдыхай на травке.
День долгий, за два-три дня дойдешь.
Мать, хлеба-то ему вдосталь напекла? Ну, с богом.
Мать всплакнула и проводила меня за околицу, давая наставления, чтобы,
кроме Николки, ни с кем не водился, слушался хозяев, чтобы не приучался к
табаку, берег заработанную копейку. И еще много подобных наказов. И такая
у нее на лице тревога за любимого сына, что мне тоже стало ее жалко.
Девяносто верст я прошагал за двое суток. На первых двадцати верстах
миновал три деревни с полями и перелесками между ними. А потом потянулся
волок до Рягова - двадцать верст. Согра. Это сырая непросыхающая низина с
ельником, березником и осинником. Лес густой, угрюмый, ели высоченные,
хмурые.
Березы вытянулись кверху, чтобы отвоевать себе местечко под солнцем.
Голые до верхушек, с почерневшими мертвыми сучками, бывшими когда-то
зелеными ветками, они не такие, как пишут в книжках, в стихах о кудрявых
березах, как складывают про них песни.
Осины тоже своими бледно-зелеными стволами вытянулись кверху, кроны их
трепещут где-то вровень с верхушками елей. Невеселые места.
От Рягова волок в двадцать семь верст такой же сырой. Тракт разбит, в
глубоких колеях коричневая глинистая жижа. Иду по обочине, по бровке вдоль
канавы, и скучно и страшно. А вдруг из темного леса выйдут
разбойники-ссыльные, которые зарезали отца Сашки Воронина? Но ведь прошла
революция, и ссыльных распустили по домам. Говорили, что в лесах прячутся
дезертиры. Вот схватят меня, отберут последний житник и полтинник, а я как?
И вдруг открывается полянка вся в цветах. Солнышко припекает, и после
холодной сырой ночи все кажется добрым и праздничным. Выбираю место
посуше. Усаживаюсь на берегу болтливого ручья, достаю хлеб и последнее
яичко. Под ногами переливается и тихо лопочет холодная со ржавчиной вода,
прозрачная, на дне виднеется каждая ниточка торфяной подстилки.
Устал. Ноги тяжелые, слегка ноют. Разуваюсь и лежу на молодой травке.
Засыпаю, и снится горячая печка, на которой отогреваюсь после беготни по
сугробам.
- Эй, парень, сумку проспал!
Вскакиваю и вижу: передо мной бородатый мужик с погонялкой в руках и
смеется. Он везет кладь из Каргополя в Няндому. Свернул на полянку, выпряг
лошадь и пустил ее на молодую траву, а сам подсел ко мне и давай
расспрашивать: кто да откуда, куда да зачем. Врать не стал и отвечаю все
как есть. Оказалось, что он знает моего отца - вместе в извозе бывали.
- Погоди, - говорит мужик, когда я стал собираться в дальнейший путь. -
Сейчас запряжем воронка и поедем вместе, подвезу, кладь у меня самая
малая, конь справится. Ты, поди, ноги набил?
- Набил, но ничего. Спасибо.
Я накосил травы (у мужика была с собой коса), перетаскал ее в телегу:
на постоялом дворе лошадь будет накормлена. Поехали. Поздно вечером
остановились в деревне, что в пятнадцати верстах от Няндомы. Я не стал
дожидаться, пока возчик накормит своего 'воронка, и пошагал дальше к цели
своего путешествия. Дорога то поднималась вверх, то опускалась в низину.
Местность совсем не похожа на нашу, что под Каргополем, - гористая.
Каменистые крутые горы показались мне высокими, потому что других не видал.
Горы закутались в зеленую хвойную шубу. Между горами притаились тихие,
словно отполированные, озера. Белая ночь. Заря купается в прозрачной воде
и окрашивает ее в розовый цвет. Она становится все ярче, краски пламенеют,
и вода в озерах наряжается, будто девка в престольный праздник. Такой
красоты у нас дома нет. Все у нас плоское, равнинное, на заброшенных
полянках растут белые в черную крапинку развесистые березки, сосны
врастопырку, непричесанные ольховые кусты и прижимающийся к земле колючий
вереск. Везде разбросаны большие и малые валуны гранита и булыжника. Это
ледник, отступая к Северному полюсу, оставил сувениры из Скандинавских
гор, которые прочесывал он в своем первоначальном движении с севера на юг.
Ранним утром я был в Няндоме, в пристанционном поселке. Домаздесь
деревенского типа, изредка двухэтажные, деревянные. Улица немощеная, в
ухабах, пустынная - ни одного прохожего. Рано еще. Солнце поднимается
выше, и жители поселка тоже постепенно поднимаются со своих постелей. Я
уселся на скамейку у какого-то дома и задремал.
- Ванька! Ты приехал? - Передо мной Николка.
- Приехал на паре без колокольчиков.
Повел меня дружок на станцию. В большом одноэтажном бараке просторное
общежитие. Тут размещается артель рабочих смотрителя станции Агафонова.
Пришел сам хозяин - толстобрюхий старик с нахмуренными бровями - и
распределил, кому и куда идти работать. Николка мне шепчет:
- Не трусь! - и к Агафонову: - Степан Иванович, вот на работу возьмите,
мой сосед.
- Нет у меня для твоих соседей работы.
- Возьмите! - чуть не со слезами канючит Николка.
- Хм... Баловаться не будет?
- Нет, - заторопился Николка, - он смирный, из нашей деревни, как я.
Смирные Агафонову по душе, и принял он меня чернорабочим. Время военное
- где наберешься взрослых, тем более что на рабочих смотрителя станции
бронь от военной службы не распространялась.
Да и легче с подростками из деревни: они послушнее, смирнее и работы не
боятся.
- Ты, Колька, с печником работаешь? Пусть он с тобой идет.
Наше дело воду принести от колонки, глину размять, песок засыпать в
пропорции - одним словом, раствор приготовить и отнести на второй этаж
печнику. Под руководством Николки я быстро усвоил технологию этого
производства, а еще быстрее матерщину, которой обкладывал нас печник -
свирепый дядя.
Десятичасовой рабочий день оканчивался по гудку из депо. Устал я не
так, как дома на сенокосе или на пашне. Там на деревенской работе
намаешься больше, но та работа своя, а здесь казенная, непривычная, потому
и утомительная.
После гудка Николка спросил:
- Ты паровоз-то хоть видал?
- А где я его мог увидеть? В Комолове?
- Пойдем на вокзал, на перрон.
Интересно, что такое перрон, и паровоз тоже любопытно увидеть не на
картинке, а взаправдощный.
Пошли.
Перроном оказалась просто ровная площадка между зданием деревянного
вокзала и железнодорожными путями. Вокзал, правда, большой, высокий; крыша
у него островерхая, и окрашен он в бордовый цвет.
- Смотри, паровоз идет, маневровый, - показывает Николка на
приближающуюся громадину.
Я читал о поездах и паровозах, но в действительности эта машина мне
показалась страшной. Черный дым из трубы, по бокам белый густой пар: пых,
пых, пых, словно отдышаться не может. Паровоз остановился против вокзала и
против нас с Николкой да как рявкнет! Я - бежать, спотыкаюсь, ничего перед
собой не вижу, запнулся, упал и оглянулся. Николка стоит на том же месте и
хохочет. А паровоз дал задний ход-и пых, пых, пых.
- Чего ты, дурак, испугался? Ведь паровоз идет по рельсам, а ты на
перроне. Ну ничего, привыкнешь, - обнадежил приятель.
Определил он меня на квартиру к своему другому дяде, Петру Глебовичу.
Мои "апартаменты" расположены в углу, отгороженном в маленьких сенцах,
площадью в два квадратных метра. Тут моя спальня, столовая и гостиная.
Никакой мебели в квартире нет.
Вместо кровати - на полу постель из древесных стружек, накрытая
мешковиной. Тут я и питался всухомятку. Сами хозяева занимали мрачную
комнату с двумя подслеповатыми окошками, подоконники которых были вровень
с деревянным тротуаром. У одного окошка притулился низенький верстак и
маленькая раскладушка-табуретка. Хозяин сапожничает, а его
супруга-неприветливая, неграмотная, забитая и некрасивая женщина лет
сорока-целый день озабочена, как бы угодить мужу. Чем накормить? Заработок
хозяина невелик, а все подорожало.
Петр Глебович кропал сапоги и ботинки рабочему люду, а за работой
балагурил:
- Не хотелось богато жить, а приходится.
- Хороший отец должен'воспитывать своего сына до шестидесяти лет.
- Сорок лет коровы нет-на масло отрыгается.
- Пошел в церковь, а попал в кабак...
Иногда сапожник где-то доставал бутылку политуры, долго над ней
колдовал, отделяя спирт от других компонентов, и напивался, а пьяный
бросался с кулаками на жену. Та, зная повадки своего кормильца, убегала из
дому. Но это было редко: где достанешь политуры?
Петруха (так звали Петра Глебовича все, кроме меня) похож на
заезженного, заморенного коня с норовом. То он с утра до вечера весь
долгий день сидит за верстаком, кропая всякую рвань, балагурит и
безропотно ест невкусное и постное варево, изготовлен.ное супругой. То
заартачится и днями лежит на нарах (вместо кровати у них были нары
наподобие тех, какие стояли в бараках для сезонников), беспрерывно курит и
сквернословит. Ругает последними словами свою горькую житуху, свою
плутоватую богатую родню, своих заказчиков, хозяйку дома и бывшего царя,
попов и монахов. Особенно достается женщинам: бабам и девкам, он их
презирает, называя поганой посудой. Жена его Макрида в такие дни робко
бродит около печки или сидит под образами и шьет рукавицы на продажу. Я
просто не показываюсь Петрухе на глаза.
Малого роста, с редкой всклокоченной белесой бородкой, с маленькими
насмешливыми серыми глазками, Петруха и одевался к лицу: штаны из чертовой
кожи, смятые в гармошку, серая, заляпанная варом рубаха, опорки на босу
ногу. По воскресеньям-синяя сатиновая рубаха и начищенные старенькие
ботинки.
С ним было весело, когда он не впадал в хандру. Про таких говорили:
"Нравом хорош, да норовом не гож".
Судьба у Петрухи была не из завидных. В ранней молодости по наущению
какого-то проходимца ограбил он свою церковь деревенскую, был пойман,
судим и отправлен в Сибирь на каторгу. Потом жил на поселении и женился на
чалдонке Макриде. А как отбыл наказание, вернулся на родину, где никто его
не ждал. Старшая сестра уехала в Няндому и вышла замуж за десятника,
который потом стал подрядчиком, средняя-Колькина мать-мыкала горе у нас в
Бодухине, младшая-Татьяна, очень красивая-вышла замуж за старшего
приказчика каргопольского купца Серкова. Соседи смотрят на каторжник