Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
есохло, неистово заколотилось сердце.
В зале - тишина. Только с улицы в открытое окно время от времени
доносится скрежещущий звук заворачивающего на углу трамвая.
Председатель долго просматривает лежащие перед ним на столе бумаги,
перекладывает их с места на место, наконец отрывается от них и
вопросительно смотрит на Чекменя:
- Вы будете?
Чекмень, не вставая с места, говорит:
- Я думаю, пусть товарищи сначала выскажутся. Я подожду. Вот товарищ
Хорол, я вижу, хочет.
Левка поднимает голову. Он бледен, он всегда бледнеет, когда волнуется.
- Хочу, - говорит он. - Вы не ошиблись, - и встает.
Говорит он негромко, с тем подчеркнутым спокойствием, которое бывает у
людей, хотящих скрыть свое волнение.
- Я не собираюсь оправдывать Митясова, - начинает он. - Свое отношение
к его поступку я ему уже высказал. И совершенно прав был Мизин, когда
сказал, что будь ты даже тысячу раз прав, нельзя таким способом, как
Митясов, доказывать свою правоту. Но дело сейчас не в этом, товарищи...
- А в чем же? - вставляет сидящий на краю стола Мизин. - Ведь мы,
по-моему, дело Митясова рассматриваем, а не кого-либо другого.
- Вот об этом-то я и хочу сказать, товарищ Мизин. О том, что хотя мы и
рассматриваем дело, но не совсем то дело и не совсем так рассматриваем.
Самое простое, товарищи, судить человека так, как мы его сейчас судим.
Оскорбил? Оскорбил. Виноват? Виноват. Исключить? Исключить. Записали в
протокол - и по домам. Просто и ясно. Нет, не просто и не ясно. С другого
конца начинать надо. Оскорбил? Да, оскорбил. Виноват? Да, виноват. Но он
ли один? Вот тут-то и заковыка. Кто больше виноват - Митясов или Чекмень?
Митясов в том, что ударил, или Чекмень в том, что довел его до этого. А
почему довел - вы знаете. Знаете и молчите...
- Кто это - вы? - перебивает Гнедаш. Он сидит рядом с Хоролом и
старательно сворачивает из бумаги фунтики.
- Кто? Хотя бы вы, уважаемый товарищ Гнедаш. И вы, и Мизин, и
Бельчиков, и Хохряков, все те, кто прекрасно знает, в чем дело, и молчит.
Все вы молчите. Все, кроме Духанина. Молчите, потому что куда проще
расправиться с Митясовым, чем не угодить Чекменю. Чекмень все-таки декан,
все мы под ним ходим...
Кто-то из президиума - Николай не разобрал, то ли тот же Гнедаш, то ли
Бельчиков - возмутился:
- Выбирайте свои выражения...
Председатель, явно растерявшись, постучал стеклянной пробкой о графин.
- Товарищи, товарищи, порядочек! - И взглянув на Левку: - Вы кончили?
- Нет, не кончил. - Левка поднял руку, словно успокаивая зал. Но в зале
тишина. Напряженная тишина. Никто даже не кашляет. - Мы обсуждаем сейчас
персональное дело Митясова. Но есть и другое дело, не менее, а, может
быть, даже и более важное, чем это. Дело, из-за которого весь сыр-бор
загорелся. Я говорю о поступке товарища Чекменя, который на позапрошлом
бюро пытался очернить и оклеветать профессора Никольцева, при полном
попустительстве членов бюро, виноват, большинства членов бюро. Я считаю,
что партсобрание должно разобрать этот случай, тем более что, судя по
всему, кое-кто из сидящих здесь заинтересован в том, чтоб сегодняшним
митясовским делом отвлечь внимание от другого дела, куда более важного, -
никольцевского, вернее чекменевского, - Левка вытер ладонью вспотевший
лоб. - Короче. Вношу предложение: в повестку дня, после пункта:
"Персональное дело товарища Митясова", внести еще один пункт:
"Персональное дело товарища Чекменя".
Сказал и сел.
Тишина кончилась. Зал загудел. Председатель попытался поставить
предложение Хорола на голосование. Гнедаш запротестовал - в ходе собрания
нельзя менять повестки дня, это надо было делать вначале, когда
председатель спрашивал, будут ли у кого-нибудь дополнения. Кто-то крикнул:
"формальный подход!" Тогда вмешался Мизин. Покрывая своим могучим басом
шум, он стал доказывать, что всякий вопрос, прежде чем его поставить на
партсобрание, должен быть заслушан на партбюро и что поскольку вопрос о
Чекмене до сих пор никем не поднимался, то...
- Испугались? - крикнул кто-то из зала. - Ставь на голосование!
Поднявшемуся на трибуну Бельчикову не дали говорить. Махнув рукой, он
сошел с трибуны.
- Голосую предложение Хорола, - с трудом перекрывая шум, объявляет
председатель. Сразу становится тихо. - Кто "за"? - Поднимаются руки. -
Большинство. Ясно. Кто "против"? Раз, два, три, четыре, пять... Десять
против. Кто воздержался? Три. Предложение принято.
Опять шум. Хлопки. Кто-то с места просит слова и, когда ему наконец
дают, спрашивает, почему на собрании нет секретаря парткома.
- Курочкин болен! - выкрикивает с места Гнедаш.
- А почему из райкома никого нет? Вы райком-то поставили в известность?
Мизин наклоняется к Хохрякову, потом встает и дает путаное объяснение:
должен был быть инструктор райкома, но его куда-то срочно вызвали, а когда
позвонили в райком, оказалось, что там никого уже нет. Ответ этот вызывает
еще больший шум. С разных концов зала доносятся выкрики: "Чекмень!
Чекмень! Пусть Чекмень выступит!"
Чекмень через плечо оборачивается, оглядывает зал и медленно
поднимается, упершись руками в парту. Сразу становится тихо.
- Что ж, - говорит он, полуобернувшись к залу, - могу сказать. Первое.
Все, что говорил здесь Митясов, - ложь и клевета!
Николай, не отрываясь, смотрит на него. Ложь и клевета! Так. То, чего
он ждал и чего боялся, произошло. Ложь и клевета! Как докажешь, что это не
так? Как докажешь, что это не ложь и не клевета? Как? Доказательств нет...
Ну и пусть... Важно другое, важно, что Чекмень испугался. Побоялся
признаться. Вот что важно - не может признаться в том, что сказал...
Николай что-то пропустил. Чекмень стоит все так же, полуобернувшись к
залу и слегка постукивая ладонью по парте.
- ...не мне этим заниматься, и не мне оправдываться. Я обвиняю Митясова
в клевете. Нет, не только в клевете, - в желании подорвать мой авторитет
как декана и как члена бюро. Но не выйдет, товарищ Митясов, смею вас
уверить. И вы, Хорол, тоже учтите это. Учтите хорошенько, потому что мы
еще поговорим на эту тему. И о вас поговорим, товарищ Хорол, и о Митясове,
и о вашем подзащитном, главном вдохновителе всего вашего антипартийного
поведения. Но не сегодня, и не здесь поговорим, а в другой раз и в другом
месте... Вот тогда я уже все скажу...
Он хлопнул крышкой парты и сел.
- Видал, каков? - дышит в самое ухо Николаю Антон. - Оттянуть хочет,
оттянуть, черт, хочет, подготовиться...
Зал, точно очнувшись, опять начинает гудеть. Откуда-то с самого верха
доносится: "В каком это месте? Сегодня, сегодня пусть говорит..." И вот
тут-то среди общего гула слово берет наконец Хохряков.
Он медленно выходит из-за стола в своем поношенном пиджаке, с орденом
на груди, поднимается на кафедру, осматривает всех своим грустным, как
всегда усталым, взглядом (в аудитории сразу становится опять тихо),
проводит рукой по волосам.
- Совершенно ясно, товарищи, - говорит он, откашливаясь, - что провели
мы это голосование или не провели, но рассматривать вопрос о товарище
Чекмене мы не можем.
- Можем! Можем! Опять сдрейфили!
Хохряков поднимает два пальца, дожидается, пока опять не становится
тихо.
- Повторяю, товарищи, - очень тихо, но твердо, глядя куда-то поверх
голов, говорит он, - повторяю, рассматривать его мы сейчас не будем. Не
будем, потому что с кондачка такие вопросы не решаются. На то вы и избрали
нас в члены бюро. ("Напрасно избрали!" - голос Громобоя.) Это уж другой
вопрос - напрасно или не напрасно, но пока что нас никто не переизбирал, и
я до сих пор еще секретарь. - Он делает паузу, точно ожидая возражений. Но
все молчат. - И, как секретарь, заявляю: ни один неподготовленный вопрос
на стихийное обсуждение мы ставить не будем. Ясно или не ясно? ("Не
очень!" - Хохряков пропускает реплику мимо ушей.) И по этой же причине,
товарищи, мы не будем рассматривать сейчас дело Митясова. Не будем, потому
что... - Опять пауза, глоток воды из стакана. - Просто потому, что оно не
подготовлено, товарищи. - В зале шепоток. - Более того, скажу и другое. Во
всей этой истории, которая произошла между Митясовым и Чекменем, я, в
первую очередь, виню нас, бюро (голос Гнедаша: "Ого!") и себя особенно,
как его секретаря. В подробности - отчего и почему - вдаваться сейчас не
буду. Вношу предложение: вопрос отложить, бюро разобраться во всем этом
деле и поставить его на следующем собрании. Прошу проголосовать мое
предложение.
Предложение принимается. Против трое - Гнедаш, Мизин и Бельчиков.
Воздержавшийся один - Алексей.
На этом собрание кончается.
10
Валя сидела в библиотеке и читала "Кентервильское привидение". Она
знает его наизусть, но ничего другое в голову сейчас не лезет. К тому же в
библиотеке, кроме этого томика, из английских книг есть только технические
журналы и Диккенс, которого Валя не любит.
В десять часов библиотека закрывается, но библиотекарша что-то возится
с каталогом, значит можно еще посидеть. Валя сказала ей, что дома у нее
дымит печка и невозможно работать.
В половине одиннадцатого на лестнице раздается топот. Валя торопливо
сует книжку на полку ("Что-то подозрительно рано кончилось!") и, забыв
даже попрощаться с библиотекаршей, выходит в вестибюль.
В раздевалке уже толпится народ. Из разговора трудно что-либо понять.
Сумбур какой-то. Валя подходит к одному из первокурсников и, хотя знает,
что не положено осведомляться о том, что было на закрытом партсобрании,
спрашивает, будто между делом, натягивая пальто: "Ну, как?" Парень весело
улыбается: "Дали дрозда!" - и убегает. Ничего не понятно. Кто кому?
За спиной Вали слышен голос Николая: "И мое возьми, Антон, я сейчас".
Валя оборачивается. Николая уже нет. Группа студентов, человек в десять,
стоя у барьера раздевалки, подсчитывает деньги. Увидев Валю, один из них -
он из Валиной группы, громогласный, всегда о чем-то спорящий Громобой,
весело подмигивает ей:
- Ресурсы подсчитываем. Выходной завтра.
Кто-то говорит:
- Почему выходной? Суббота завтра.
- Ну, не выходной, суббота. Один черт.
Откуда-то появляется Николай. Гимнастерка на нем расстегнута. Вытирает
шею платком.
Зажав между коленями планшетку, он влезает в шинель. И в этот момент
глаза их встречаются. Они смотрят друг на друга поверх чьих-то голов и
спин. Николай улыбается. Моргает глазами. Потом подходит и, продолжая
натягивать шинель, говорит:
- Здравствуй, Валя.
- Здравствуй, - говорит Валя.
Ночь. Мартовская ночь. Темная, почти без звезд, мартовская ночь. Иногда
поднимается ветер. Он несет откуда-то из-за города запах полей, леса,
земли, талого снега. Шумит ветвями, срывает с головы шапку, забирается в
расстегнутый ворот, в уши, в ноздри. И вдруг прекращается. Так же
неожиданно, как начался.
Чуть-чуть морозит. Подмерзли ручейки вдоль тротуаров. На улицах пусто.
Только сторожа у магазинов. Который же это час? Час, два, три?
- ...и самое странное то, что я знал, что так будет. То есть не так, не
так именно, как было, и не то что знал... Ну, как бы это сказать? Вот на
фронте, например, так бывало. Иной раз кругом тихо-тихо, ни одного
выстрела, как будто и войны нет, а внутри, вот здесь, что-то сжимается,
тоска... А другой раз, наоборот: ад кромешный, голоса своего не слышишь,
земля дрожит, а ты вот спокоен, уверен как-то. Бывало у тебя такое? У меня
- да. И сейчас вот так было. Ну, не то, чтоб совсем спокоен был, -
волновался, конечно, особенно когда на трибуну вышел, а кругом головы,
головы, головы... Но посмотрю на Громобоя - он как раз передо мной сидел,
- да ты его знаешь, в твоей группе учится, красивый малый такой, в
портупее ходит, посмотришь на него, и сразу легче становится. Вот он
сидит, думаю, а там наверху Антон, и Петровский, и Сагайдак. И за спиной
Левка. Ты знаешь Левку? Хорола? Растрепанный такой, Не можешь не знать.
Его все знают. Ну, я познакомлю. И с Антоном, и с Громобоем, и с Куныком
нашим маленьким, со всеми познакомлю. Да ты застегнись. Фронтовичка
фронтовичкой, а март месяц, знаешь, какой? Нет, самое важное не это. Я о
чем-то другом хотел. Вот черт... Ага! Помнишь, когда я с комиссии вернулся
и мы пили с Яшкой, а Муня дрых? И ты тут пришла. И мы немножко поцапались.
А потом сидели с мамой и чай пили. Потом спать разошлись. Я долго тогда не
спал. Тоска напала. По фронту, по хлопцам. И потом бывало, часто бывало.
Тоскуешь, грустишь: один, мол, остался, нет хлопцев, нет солдат твоих... А
ведь за них отвечать надо было. У каждого жена, ребята, мамаша. И задание
выполнять надо. И вот посылаешь на смерть. Тяжело. А вот как не стало
всего этого, еще тяжелее стало. Почему? Ну вот скажи почему? Да застегнись
ты, Христа ради, вот упрямая! В отца, что ли? Анна Пантелеймоновна совсем
не такая была.
Они идут по пустынным, затихшим улицам, сворачивают направо, налево,
проходят через какие-то пустыри, мимо заборов новостроек, опять выходят на
улицу, опять налево, направо - куда их черт занес? А не все ли равно...
- Вот ты объясни мне, Валя... (Господи, как он много сегодня говорит!)
Объясни мне, почему люди такие разные? Нет, не то... Ты не смейся, я не то
хотел сказать... Не умею я говорить, что поделаешь. Начнем с примеров, это
легче. Вот три человека - Алексей, Хохряков и Левка. И Сергей - четвертый.
Ты его не знаешь, - подбитый летчик, безногий, чудесный парень. Только в
водке чуть не утонул. Чего ты смеешься? Чудесный, да. И ничего смешного
тут нет. Познакомишься, сама поймешь... Так вот, все четверо они воевали.
И каждый из них узнал на войне то, что и все узнали. И страх, и усталость
дикую, когда ни о чем думать не хочется, и то, что кровь из носу, а надо
выполнять приказ, и что сидишь вот ты с человеком и покуриваешь, а через
минуту от этого человека, может, ничего не останется. И не останется
потому, что ты ему сказал - "иди". И сказал ему это потому, что он лучше
других, а не хуже. В общем, ты все знаешь... Так вот четыре человека, и
все четверо воевали. И остались живы. Но ведь каждый остался жить
по-своему. Вот в чем загвоздка. Один только для себя, а другой... Это
очень важное в жизни - уметь жить не для одного себя. А то уставишься в
собственный пуп и смотришь. Или, как страус, голову под крыло. Я долго так
же сидел. И, знаешь, казалось даже, что хорошо. Потом выглянул. Повертел
головой - направо, налево. Кинулся в институт. Зарылся в книжки. С головой
зарылся. Книжки, книжки, книжки... И стало легче. Ну, чего ты смотришь?
Как будто не знаешь, почему тяжело было. Знаешь же, все знаешь! Сколько
раз я хотел подойти к тебе. Но посмотришь - идет, брови сдвинула, не
подходи! - и не подходишь. Чем я хуже ее? Да, так о чем это я? О книжках?
Да, так вот, так и получилось. Забивал ими голову, чтобы о другом не
думать. Вроде как Хохряков. Ну, не совсем вроде, у него по другой причине,
но оба мы уши заткнули. Вот это самое страшное. Не знаю, что страшней:
Алексей или это... Черт его знает... А я ведь верил ему, понимаешь, верил
Алексею. Даже завидовал в чем-то. Умный, образованный, что еще надо. А вот
сегодня смотрел я на него... Ты б видела, как он себя держал! Глазом не
сморгнул. От всего отрекся. В другом месте, мол, поговорим. Черта с два!
Мы там тоже поговорим. Посмотрим еще, кто - кого... Господи, до чего же
все-таки ошибаешься в людях. Вот Левка, например. Каким я его считал?
Хороший, ничего не скажешь. Веселый, неунывающий, всегда рад помочь. Но
вот посмотришь на него и думаешь: все у тебя гладко, хорошо, слишком
хорошо. Даже разозлился на него как-то: утруждать, мол, себя не хочешь,
гладенькую жизнь эту свою портить. А вот, оказывается, ошибся. И в Сережке
ошибся. Нет, не ошибся, - не понял просто. С первого взгляда его не сразу
поймешь. Ворчит, ругается, всем недоволен. А присмотришься, подойдешь
поближе, и вдруг, оказывается... Ну, что ты смотришь на меня? Надоел?
Заговорил тебя? Ну ладно, помолчу. Говори ты...
И опять говорит. Говорит, говорит, говорит... А Валя слушает. Прижалась
к нему - так тепло с этой стороны, и рука его - большая, теплая, она
сквозь перчатку чувствует. Идет рядом и слушает. Ему хочется выговориться
- она понимает, у него сегодня такой день, но все-таки... Ну да ладно,
говори, говори, о чем хочешь.
Ведь прошло столько времени - сентябрь, октябрь, ноябрь... Господи,
почти семь месяцев!..
- А вот и то место, где мы с тобой лазили, помнишь? - Они у решетки
Ботанического сада.
- Перемахнем, а?
- Погоди. Пусть милиционер отойдет.
В саду темно-темно - на улице хоть фонари, - под ногами грязь,
скользко.
- Держись за меня, крепче держись!
Опять поднялся ветер. Деревья шумят.
- Ты любишь, когда они шумят?
- Люблю.
- А еще что?
- Что что?
- Еще что любишь?
- Еще что? Когда паровозы так гудят. И почему ночью всегда так слышно?
- Не знаю. А еще что?
- Слушай, я куда-то провалилась.
- Ну вот, говорил тебе - держись крепче. Фронтовичка...
- Здесь, по-моему, болото.
- Какое тут может быть болото?
- А я говорю - болото. У меня полон сапог воды.
- Давай тогда сюда. Держись за шею. Раз...
- Ну и хватит. Дальше я сама пойду. Ну вот, до того дерева, и хватит.
Там уже сухо.
- Сухо, сухо... Тебе только по асфальту ходить.
- Ну и ладно.
Пауза.
- А который это час, интересно?
- Черт его знает. Не все ли равно?
- А ребята?
- Что ребята?
- Ведь они ждут тебя.
- Не ждут. Они все понимают.
- Что - все?
- То, чего ты не понимаешь.
- Ох, и глупый же ты...
Пауза.
- Слушай, а зачем ты тогда подошла?
- Когда? Во вторник?
- Да.
- Просто так...
- И действительно считала, что не надо оправдываться?
- Не знаю, может, и думала. А потом рассердилась на тебя.
- Почему?
- Почему, почему... Сам догадайся.
- Не могу. Я поглупел. Ну вот совсем поглупел. И вообще давай сядем на
эту скамейку.
- Она мокрая.
- Ну и ладно. Мы все равно на нее сядем. Сядем, и я тебе расскажу об
одном товарище.
- Опять о Левке или Сергее своем? ("Господи, опять о смысле жизни?")
- Нет, не о Левке. О другом. Ты его не знаешь. Так себе, рядовой
товарищ. Жил-был, потом воевал, потом попал в госпиталь. Вот здесь вот
этот госпиталь был на горе. Потом познакомился он с одной девушкой. А
девушка была глупенькая, ничего не понимала. Потом они поссорились...
- По его вине...
- А ты ее разве знаешь?
- Встречала...
- Тогда ты должна знать, чем у них все кончилось. А?
- А разве кончилось?
Но на этом поставим точку. Хватит. На вокзальных часах уже четверть
пятого. И на востоке уже стало светать - видны трубы, антенны. И вообще
ничего умного эти товарищи сегодня уже не скажут. Не будем их винить в
этом...
1954